Филипсон Воспоминания - История и культура народов

реклама
ФИЛИПСОН Г. И.
ВОСПОМИНАНИЯ ГРИГОРИЯ
ИВАНОВИЧА ФИЛИПСОНА
Хочу написать то, что в жизни случилось видеть и испытать, насколько все это
сохранилось в памяти. Успею ли? Мне скоро минет 65 лет.
Я плохо верю беспристрастию автобиографий. Руссо не щадил себя в своих Confessions;
но я уверен, что он сказал о себе дурного или слишком мало, или слишком много: есть и
такие странности в природе человека. Знаю наперед, что и в моем рассказе будет немало
недомолвок. Общий итог жизни будет подведен не нами. Да будет воля Его! Он будет
судить по Своей правде, а не человеческим судом, на котором не оправдится пред Ним
всяк живый.
22 Июля 1873 г.
***
Я родился в Казани, 1 Января 1809 года. Мой отец, Иван Андреевич, был родом из Риги,
Об его происхождении я почти ничего не знаю. Он был средний из трех братьев. Старший
брат пропал без вести на тринадцатом году жизни; младший умер на службе в Тобольске,
оставив трех сыновей. Помнится, отец говорил, что их предки вышли из Англии. Во всех
его служебных и официальных документах он назван Филипсен — произношение
простонародной Шотландской фамилии Philipson. По ребяческому капризу, я произвольно
изменил Русское произношение нашей фамилии и стал называться Филипсон; но после
встретил трех своих двоюродных братьев, которые воспитывались во 2-м Кадетском
Корпусе и назывались также Филипсонами. Больше ничего не знаю о семействе моего
отца. Тринадцати лет его записали в военную службу. [161]
(Дальнейшее повествование опущено как выходящее за рамки сайта. Thietmar. 2010)
--Я приехал в Пензу в последних числах Декабря. Стариков своих я нашел здоровыми; но
отец уже устарел, хотя держался бодро, как старый солдат. Ему было тогда 72 года. Две
сестры были замужем, две другие подрастали. Мужья старших сестер, Протопопов и
Акаевский, были местные чиновники и жили безбедно, хотя на средства, условно
признанные честными. Вообще их среда была довольно грязна. Пензенская губерния
имела ту особенность, что от губернатора до последнего чиновника все были на
жаловании у винного откупщика. Мелкие чиновники оклад свой получали не деньгами, а
натурою, и потому пьянство было всеобщее и безобразное. Я был счастлив тем, что
доставил своим старикам несколько радостных минут. Конечно, мы собрались всей
семьей в Казань казать родным мои капитанские эполеты и золотой аксельбант. Мы
пробыли в Капрёве около месяца. Дядя Петр Степанович очень постарел, а тетка Клавдия
Андреевна, рожденная Ханенёва, была в полном цвете лет. Это была прекрасная личность,
всеми любимая и уважаемая. Две хорошенькие дочери были уже почти невесты, сын
учился в Петербурге в Институте Путей Сообщения. Семейство дяди мы считали своим и
потому провели этот месяц с особенным удовольствием. Тетка, Марья Степановна
Горемыкина, узнав о нашем приезде, тотчас сама приехала в Капрёво с своими двумя
дочерьми. После масленицы вся компания отправилась к тетке в Семиключи и прогостила
у ней недели две. Приближение весны заставило нас возвратиться в Пензу, а 4-го апреля я
простился с своими стариками, из которых отца мне уже более не суждено было видеть.
9 Апреля я переехал чрез Вонючий Егорлык, служивший границею Ставропольской
губернии, а в 2 часа ночи был в Ставрополе. У меня было какое-то предчувствие, что меня
здесь задержат, и потому я поднял на станции большой шум, требуя скорее лошадей по
дороге в Тифлис. Можно вообразить мою досаду, когда смотритель подал мне
предписание явиться к обер-квартирмейстеру войск Кавказской линии и состоять в его
распоряжении. Все мои [162] мечты о Востоке разлетались как дым! Целую ночь я
проходил из угла в угол на небольшой станционной горнице в самом мрачном
расположении духа.
В 10 часов я явился к полковнику Горскому, который как-то сонливо-равнодушно сказал,
что меня давно ожидали. Я с раздражением отвечал, что не имели никакого права давно
меня ожидать, потому что срок моего отпуска оканчивается еще чрез 10 дней. Горский
улыбнулся и сказал: "Чего же вы сердитесь; я совсем не думал делать вам упрека". Мне
стало совестно. Передо мной стоял маленький, невзрачный человек, в странном костюме,
но с добрым, простодушным выражением лица и с манерами, в которых ничего не было
начальнического.
Устроив кое-как свое несложное хозяйство, я хотел ознакомиться с краем и моими
новыми обязанностями. Я спросил обер-квартирмейстера: что прикажет мне делать? — "А
что хотите". — Но, какие же будут мои служебные обязанности?— "А никаких. Да что вы
торопитесь? Дело не волк, в лес не убежит". В этот раз я застал Горского в каком-то
зеленом архалуке, в шароварах верблюжьего сукна и в очень порыжелой Кабардинской
папахе. Это был его всегдашний, домашний костюм. Для полноты картины надо
прибавить, что он не выпускал изо рта сигары непервого сорта. Я застал его за работой: он
рисовал акварелью большую картину, представлявшую сцену из Кавказской боевой
жизни. Это было его любимое и почти единственное занятие.
Горский представил меня своей жене. Оба просто и радушно пригласили меня обедать.
Это было доброе и почтенное семейство, о котором мне приятно вспомнить. Н. И.
Горский, обер-квартирмейстер войск Кавказской линии и Черномории, был старый
полковник, старого генерального штаба. Он не отличался особенно бойкими
способностями и серьезным образованием, был добр, честен и храбр, как шпага. Он был
беспечен и апатичен в мирное время и в сильнейшем боевом огне. Жена его, урожденная
фон-Дерфельден, была, напротив, красивая женщина, хорошо образованная и очень
пылкого характера. Супруги уживались, сколько могли, при такой разности характеров. В
их доме все было просто и искренно; все офицеры генерального штаба как будто
принадлежали их семье: приходили обедать незваные и всегда встречали радушный
прием. Впрочем, гостеприимство было общею Кавказскою добродетелью.
О Кавказе и Кавказской войне я имел смутное понятие, хотя профессор Языков на
лекциях военной географии проповедывал [163] нам о том и другом; но по его словам
выходило как-то, что самое храброе и враждебное нам племя были Кумыки. За то
оказывались на Кавказе стратегически линии и пути. Еще под влиянием этих ученых
воспоминаний, я пошел проверять их в управление генерального штаба. Там я нашел
зауряд-хорунжего Янкова, который вел единично всю несложную переписку по
генеральному штабу, и прапорщиков корпуса топографов, Александрова и Горшкова,
заведывавших топографическим отделением.
Управление помещалось в двух больших комнатах, из которых в одной угол был завален
связками бумаг. Это был архив. Все было бедно и не совсем опрятно. Горский уже с
неделю не был в управлении.
Янков подал мне несколько новых донесений с левого фланга о военных действиях. Одно
было на имя командующего войсками от подполковника Пулло, начальника Сунжинской
кордонной линии, с представлением копии донесения ему от его подчиненного,
начальника кордонного участка, о предпринятом им набеге на один Чеченский аул.
Начальник участка, штабс-капитан, собрав наскоро небольшой отряд пехоты и казаков
при двух орудиях, двинулся ночью к аулу, чтобы напасть на него перед рассветом,
врасплох, но был открыт пастухами не доходя аула. Сделалась тревога, Чеченцы
собрались, и завязалась перестрелка. Штабс-капитан овладел аулом открытою силою и
после упорного сопротивления сжег его. С десяток горцев убито, 8 взяты в плен; но
казаки, как сказано в донесении, в пылу ожесточения, сбросили их со скалы. Сверх того, у
неприятеля отбито более ста лошадей, довольно много овец и рогатого скота. У нас один
рядовой убит и два казака ранены.
Представляя это донесение, полковник Пулло доносил, что разоренный аул был из
мирных и отличался верностью, что штабс-капитан не спрашивал его разрешения на этот
набег; при личном же объяснении доложил ему, что совершенно убедился в
изменническом поведении жителей аула, а спрашивать разрешения на набег не мог, чтобы
не открыть заранее своего предприятия. В заключение рапорта, Пулло просил
командующего войсками воспретить кордонным начальникам делать такие набеги без его
разрешения.
Рапорт этот был доложен командующему войсками, который приказал только внести
происшествие в военный журнал. Другие донесения были о мелких хищничествах в
наших пределах, но стоивших жизни нескольким мирным обывателям, а один был взят
горцами близ Пятигорска и увлечен за Кубань. В [164] последнем хищничестве
участвовали жители Бабуковского аула, находящегося в нескольких верстах от
Пятигорска. Бабуковцы — выходцы из Кабарды и входят в состав линейного казачьего
войска.
Наконец, был тут же запрос по высочайшему повелению: почему не было донесено, как о
чрезвычайном происшествии, о нападении горцев на шихтмейстера, ехавшего с конвоем
по Военно-Грузинской дороге, причем шихтмейстер был убит, а конвойные казаки
ускакали. На этот запрос командующий войсками отвечал просто и ясно, что такое
происшествие не считал чрезвычайным, так как подобные бывают почти ежедневно.
Можно вообразить, какой хаос понятий о нашем в краю положении прибавили эти
донесения к лекциям Языкова о Кавказе. Правда, что в донесениях не упоминалось о
Кумыках; но это вероятно потому что это храброе и враждебное, по словам Языкова,
племя давно было покорно и имело нашу администрацию.
На другой день полковник Горский представил меня командующему войсками Кавказской
линии и Черномории, генерал-лейтенанту Вельяминову; а после того я явился к
начальнику штаба генерал-майору Петрову. О последнем мне не придется говорить: это
была личность довольно ничтожная, несимпатичная и с дурной славою; на дела, и
особенно военные, он не имел никакого влияния. Вельяминов его не жаловал. Петров
почти ничего не делал и только щеголял мундиром генерального штаба, которого он не
имел права носить.
О генерале Вельяминове мне придется говорить много раз. Это был человек далеко
выдающейся из рядов толпы. Он принял меня с ледяною холодностью и, помнится, ровно
ничего не сказал. Это был худощавый человек лет 50-ти, рыжий, с тонкими губами и
тонкими чертами лица. Одет он был в светло-зеленый атласный архалук. Вообще тогда на
Кавказе мало знали военную форму и нисколько ею не стеснялись, от младшего до
старшего. О киверах и шляпах помину не было; ходили в фуражках или папахах, а вместо
форменной шпаги или сабли носили Черкесскую шашку на ременной портупее чрез
плечо. Глазу моему, привыкшему на Севере к стройной формальности, странно было
видеть такое разнообразие и даже иногда фантастичность военных костюмов.
Вообще Ставрополь имел своеобразный вид. В пестром населении его было много Армян,
Грузин, Ногайцев и даже горцев. Первые были исключительно торговцы и за свою
бесцеремонную ловкость в мелочной торговле назывались не иначе как Армяшками.
Костюм Ногайцев, Армян и Грузин подходил несколько к костюму Черкесов, который
был в большой моде у всех Русских. [165] Большая часть офицеров, особенно приезжих,
носили этот костюм если не публично, то по крайней мере в своей квартире. Довольно
забавно было встречать иногда какого-нибудь мирного секретаря или столоначальника в
черкеске с 16 ружейными патронами на груди. Но Черкесское оружие носили всегда и все
офицеры. Общая мода имела своих фанатиков и знатоков. Оружие имело условную цену,
иногда до нелепости высокую. Холодное оружие было действительно недурно, хотя не
выдержит сравнения с хорошими сабельными и кинжальными клинками Солингенскими.
Огнестрельное оружие было гораздо хуже: кремневые замки винтовок и пистолетов были
старинной, очень неудобной системы. Наружный вид и отделка оружия были своеобразны
и очень красивы. Pyccкиe переняли от Черкесов старательное сбережение оружия. Чистый
Черкесский костюм взят в образец для служебных мундиров линейного казачьего войска и
несколько изменен был в Черномории. Вообще как костюм и оружие, так седло и
убранство лошади были красивы, удобны и приспособлены к климату и роду войны.
Я приехал в Ставрополь именно в то время, когда прошлогодние прикомандированные
офицеры собирались уезжать и за стаканом Кахетинского рассказывали приезжающим,
новым прикомандированным, свои похождения и передавали свои впечатления на
Кавказе, обетованной земле для всякого, кому надоела сонная, пустая, однообразная
жизнь в России и особенно в Петербурге. Офицеры прикомандировывались ко всем
частям Кавказского корпуса на один год для участвования в военных действиях. Эта мера
была не бесполезна, но не нравилась местным войскам, потому что слишком часто гости
делались счастливыми соперниками хозяев при получении наград. В Апреле месяце в
Ставрополе было видно особенное оживление. Все заняты были приготовлениями к
экспедициям, которые обыкновенно начинались в Мае. Главные военные действия в этом
году должны были производиться на правом фланге против Закубанских горцев. Отрядом
должен был командовать сам Вельяминов. — Н. И. Горский предложил мне на выбор
отправиться в отряд, или на съёмку, которая должна была делаться двумя партиями
топографов: в Черномории и в окрестностях минеральных вод. Я выбрал последнее,
думая, что полезнее для меня будет ознакомиться со всеми особенностями края, прежде
чем принять участие в военных действиях. Кстати же мне нужно было немного и
отдохнуть в хорошем климате: Петербургская жизнь и занятия отзывались большою
усталостью. [166]
2 Мая я выехал из Ставрополя с четырьмя топографами, которые должны были составлять
мою партию. Съёмка моя должна была примыкать с восточной стороны к той, которая
была прежде доведена до укрепления и урочища Каменный Мост на Малке, а с западной и
южной к Кубани и Карачаю. Большая часть съемки назначена в 200 саж. в дюйме, и
только самая западная часть от Эшкакона к Кубани в масштабе — верста в дюйме. Край
этот до того мало был известен, что составленная мною карта, из всех имевшихся в
Генеральном Штабе сведений, оказалась впоследствии неверною на 30 верст между
Каменным Мостом на Малке и Кубанью.
Я поселился в ст. Кисловодской, в трех верстах от укрепления Кисловодского, куда
знаменитый Нарзан привлекал посетителей, больных и здоровых, изо всей России. Все
лето я провел в разъездах для осмотра работ топографов, которые были размещены верст
на полтораста. Места, где производилась съёмка, считались не безопасными, а потому при
каждом топографе было от 15 до 20 линейных казаков, и кроме того у меня в конвое было
человек 12, в числе которых были и из мирных горцев. Я с наслаждением дышал полною
грудью ароматическим, здоровым воздухом гор и степей. Поездки мои совершались
всегда верхом и часто продолжались по неделе и более. На всем пространстве съемок не
было почти никакого жилья; только беспрестанно встречались по балкам пространства,
заросшие крапивой и высоким бурьяном. Это были места аулов, жители которых в 1811 г.
вымерли от чумы или разбежались. Природа в этой стране великолепна и величественна.
Местность постепенно возвышается к Югу и образует два отрога Кавказа, тянущихся на
расстоянии более двухсот верст и перерываемых ущельями Кубани, Кумы, Подкумка,
Малки и их притоков. Дальний, т. е. южный, отрог имеет уже значительную высоту.
Некоторые вершины, как напр. Бермамыт, Эшкакон и другие, имеют до 7000 ф. высоты.
Леса хвойные и лиственные растут вообще только по долинам и ущельям рек, остальное
пространство покрыто густой, сочной, ароматической, но невысокой травою, питающей
огромные стада овец, принадлежащих Кабардинцам и Карачаевцам, которых аулы были за
десятки верст за Малкою и в вершинах Кубани. Эти стада служили лучшими заложниками
верности Карачаевцев, живущих у подножия Эльбруса, в верхних частях долины Кубани,
в горном крае, трудно доступном, покрытом хвойными лесами. Их пастбища доставляют
сочный корм овцам только в жаркие летние месяцы и по мере [167] того, как жары
начинают уменьшаться, Карачаевские стада спускаются с гор и наконец зимуют в долине
Кубани ниже Хумары, в ущельях Кумы, Подкумка, Эшкакона и Учкуля.
Во время моих разъездов я часто ночевал или отдыхал на их кошах и лакомился
шашлыком, которым пастухи угощали нас с патриархальным радушием. Карачаевская
баранина вкуснее лучшей телятины и имеет какой-то особенный аромат, вероятно от
горных трав, между которыми много пахучих цветов. Мне удалось познакомиться со
многими Карачаевцами, и я с любопытством изучал этот добрый и смирный народ.
Карачаевцы, которых число могло быть до 5 т. душ муж. пола, были когда-то покорены
Кабардинцами и освободились только в то время, когда сами завоеватели подпали под
власть России. Несмотря на то, в их ауле жил всегда один из Кабардинских князей
Атаджукиных и считался главою народа. Своих князей у них не было, а по обычаям
горцев народ не мог действовать оружием против какой-нибудь хищнической партии, в
которой есть лицо княжеского рода. Карачаевцы воинственны и хорошо вооружены, но
едва ли когда отличались особенным хищничеством, подобно Закубанцам. В 1828 году,
командовавший войсками Кавказской линии генерал Эмануэль занял их аул без
особенных затруднений и потерь. Карачаевцы присягнули на подданство, дали
заложников и с тех пор оставались спокойными под управлением нашего пристава.
Карачаевцы говорят Тюркским наречием, мало отличающимся от Ногайского, но
народный тип совершено ничего не имеет похожего на Ногайский. Между ними много
русых, с голубыми глазами, обильной бородой и чертами лица, очень сходными с типом
мужиков средней России. Итальянским писателям средних веков они известны под
именем Карачиоли, а Туркам Кара-черкес. С племенем Адиге, которое мы и Турки
называем Черкесами, Карачаевцы ничего общего не имеют, но слог Кара в их имени
указывает или на их порабощение или на особенную древность поселения в этом крае. Ни
одна речка в их земле не называется Кара-чай или Кара-су. Между Карачаевцами есть
немало людей богатых. В мое время говорили, что Крым-шаукал имел до 200 т. овец. Их
стада постоянно находятся вдали от аулов и зимуют под скалами, в таких ущельях, где
они более укрыты от зимней непогоды. Пастухи едва однажды в год бывают в своем ауле
и живут бездомными и бессемейными кочевниками. Замечательно, что таких пастухов
Карачаевцы, как и Осетины, называют казаками. [168]
Пространство, на котором производилась моя съёмка, к Югу от Кисловодска до Малки и
ее притока Хасаута, до горы Бермамыта, через Кумбаши и по ущелью Мары до Кубани,
образовало Кисловодскую кордонную линии, которой начальник, артиллерии
подполковник барон Ган, жил в Есентуках и был подчинен начальнику правого фланга
генерал-майору Зассу, которого место пребывание было в Прочном-Окопе. Барон Ган был
человек очень серьёзно образованный, но большой пьяница. Чрезмерная тучность делала
его совершенно неспособным к кордонной службе; за то он мало о ней и заботился. На
постах был беспорядок; постовые начальники, большею частью урядники или хорунжие
линейного войска, отпускали казаков в дома за условную плату, так что, приехав однажды
ночью на пост Кабардинский, я нашел там одних собак. Надо однако же признаться, что
хищничества случались в этом крае нечасто, благодаря особенно удалению жилищ
непокорных горцев. Для обеспечения минеральных вод от вторжения значительных
партий, выставлялось на передовой линии несколько отрядов, и именно: на Кичмалке, на
Каменном Мосту (на Малке), где было постоянное укрепление, на Хасауте, в вершинах
Эшкакона, на Кумбаши, и при укреплении Хумара, близ устья Мары и Кубани. Отряды
эти состояли из одной роты пехоты, 2-х полевых орудий и полсотни казаков. На Эшкаконе
было две роты и сотня казаков, а на Каменном Мосту целый батальон, 2-го
Мингрельского егерского полка, с 4-мя орудиями. Хотя эта передовая линия,
выставленная с 1-го июля по 1-е Сентября, была учреждена генералом Вельяминовым,
отлично знавшим край; но можно сомневаться в ее особенной пользе, как события и
показали в Августе этого года. Сильная партия Абадзехов в 1.500 человек, возвращаясь
после нападения на Кисловодск, переночевала в виду Эшкаконского отряда, который не
смел носа показать из-за своего укрепления, импровизованного на лето из навоза и
разного мусору. Правда, что этот случай относится к неудобствам кордонной системы
более, чем к сообразному устройству этой передовой линии, так как эти три временных
поста имели еще специальною целью прикрывать пространство в вершинах Подкумка и
Эшкакона, где дирекция минеральных вод вырубала сосновые деревья на постройки при
водах.
В начале Августа, я переехал из Кисловодской станицы в аул Тохтамышевский, верстах в
8 от Кубани и ст. Баталпашинской. Мне хотелось видеть ближе быт туземцев. Огромный
аул населен был Ногайцами; но их обычай, образ жизни и [169] вооружение совершенно
одинаковы с Черкесами и Абазинцами, их соседями. Аул с давнего времени покорен, но
очень нередко жители его по одиначке присоединялись к хищническим партиям
немирных горцев, участвовали в разбоях, служили вожаками или укрывали хищников. На
туземном языке говорилось, что это молодежь шалит. Но эти шалости имели всегда
характер трагический и как повторялись почти ежедневно, то в Русском населении
укоренилась ненависть к так называемым "мирным", и их не без основания считали более
вредными, чем племена, находившиеся в явно враждебном к нам отношении. Впрочем,
край был очевидно в переходном положении: Кубанские Ногайцы и Абазинцы мало по
малу теряли свою самостоятельность и даже воинственность по мере того как наши
действия отодвигали немирные, горские племена далее к Западу от верхних частей
Кубани. Поручик Алкин, бывший в то время приставом Кубанских Ногайцев, говорил
мне. "Ведь это они только теперь присмирели, а в начале двадцатых годов какие они нам
задавали бои! Выезжало иногда до 5.000 всадников, из которых очень много было
панцырников". Надобно признаться, что наше начальство, до некоторой степени, виновно
в том, что воинственность и страсть к разбойническим подвигам все еще сохранялась
между мирными. Из них набирались милиция для отражения вторжений или для
наступательных движений. Этим приобретали только весьма ненадежное, дорого стоящее
и совершенно беспорядочное войско. Сверх того, надобно заметить одну туземную
особенность: горцы считают разбой и грабеж не пороком, а напротив удальством и
заслугою. Pyccкиe отчасти заразились подобным же убеждением. Горец славился своими
подвигами и если ожидал, что Русское начальство подвергнет его наказанию, то бежал к
немирным и там старался обратить на себя особенное внимание предприимчивостью и
удальством. Часто там беглецы делались известными предводителями хищнических
партий. Случалось и то, что из мирных бежали к немирным люди, ни за что не
преследуемые, но собственно, чтобы прославиться своими подвигами и
усовершенствоваться в разбойничьей войне. Через такую высшую академию прошли
многие молодые люди, как например Абазинский князь Мамат-Гирей Лоов, Адиль-Гирей
Капланов-Нечев, впоследствии бывшие генерал-майорами, носившие тонкое белье и
курившие хорошие сигары. Из них первый — человек хитрый и энергический, красавец и
отличный наездник, отправляясь к немирным Абадзехам, предал порученного ему
капитана генерального штаба барона Торнау, который вызвался проехать через земли
[170] непокорных горских племен для собрания всякого рода сведений. Это предприятие
показывает, во-первых, как мало мы знали край, в котором несколько десятков лет велась
война, а во-вторых, какие странные приемы употребляли для собрания этих сведений.
Еще в 1830 году преемник Ермолова, Паскевич послал артиллерийского поручика
Новицкого в горы с таким же поручением. Новицкий обрил голову, отпустил бороду,
надел Черкесские рубища, выпачкал лицо и руки и, представляя глухонемого нукера,
проскакал от Прочного-Окопа до Анапы. Проводником его были известные Шапcyгcкиe
дворяне Абат и Убых Неморе, подкупленные за значительное вознаграждение. Они ехали
по ночам, а дни проводили у знакомых Абата. Не смотря на то, Новицкого узнали по
мозолям на ногах, и он едва не поплатился жизнью за свой бесполезный подвиг. Все это
не помешало однако же Новицкому представить Паскевичу толстую тетрадь, в которой
систематически, хотя не всегда верно, были описаны Черкесский край и племена,
обитающие не только по пути его проезда, но и по южной покатости хребта до самой
Абхазии. Разумеется, сам Новицкий ничего этого не видел и не слышал, а все сведения
сообщены ему были Таушем и Люлье, переводчиками, служившими прежде в кампании
Де-Скасси и жившими около 15 лет между горцами. Об этих двух личностях я буду иметь
случай еще говорить, а здесь упоминаю только для того, чтобы показать, в какой степени
бесполезна отважная поездка Новицкого. Вероятно теже результаты имела бы и попытка
барона Торнау, если бы не измена Мамат-Гирея. Несчастный Торнау пробыл несколько
лет в плену и с большим трудом и издержками правительства мог спастись бегством.
Перенесенные им во время плена лишения и бедствия расстроили только его здоровье.
В конце Августа, съёмка моих топографов приближалась к концу, а пребывание в ауле
мне начало надоедать. В сакле, без окон и дверей, ни на одну минуту нельзя быть
свободным от докучливых посетителей, которые, нисколько не стесняясь, входили и
уходили, вступали в разговор или во время чаепития запускали грязную лапу в сахарницу
и раздавали куски мальчишкам, которых всегда штук 15 глазело в дверные и оконные
отверстия. Я переехал в станицу Баталпашинскую, куда вскоре собрались и мои
топографы, чтобы вычерчивать брульоны своих съемок. Я пробыл там до конца Ноября и
был доволен тем, что этот случай доставил мне возможность близко ознакомиться с
своеобразным бытом линейных казаков. С "межевым", как меня там называли, никто не
церемонился, и я видел все в будничном виде. [171]
Однообразие моей станичной жизни было скоро нарушено одним замечательным
пpoисшествием. Часов в 6 вечера пушечный выстрел с вала, окружающего станицу,
возвестил тревогу. Поднялись страшная суета и беготня. Все способные к оружию
схватили шашку и ружье, и бросились на станичный вал; женщины бежали туда же,
отведя детей в каменную церковную ограду, служившую цитаделью. Станица была очень
большая; но, как большая часть служилых казаков были на службе по дальним постам, а
регулярных войск не было, то защищать такое обширное и при том очень слабое
укрепление было делом нелегким. Оказалось впрочем, что горцы не имели никакого
намерения нападать на эту станицу. Их партия открытой силой перешла через Кубань у
поста Черноморского и двинулась мимо Тохтамышского аула по направлению к станице
Бекешевской. От станицы Баталпашинской их густая толпа проскакала верстах в 4-х, и не
смотря на то, по ним стреляли из шестифунтовых чугунных пушек, чтобы сделать тревогу
в крае и дать знать неприятелю о своей готовности к бою. Часа через три прискакал с
казаками и Ногайской милицией генерал-майор Засс, начальник правого фланга. Я в
первый раз видел эту далеко недюжинную личность. Тогда Засс явился мне в ореоле
множества легендарных об нем рассказов и в обстановке как нельзя более марциальной и
поэтической. Это был человек среднего роста, с тонкими чертами лица, длинными русыми
усами и плутоватыми глазами. Он и все лица его свиты были одеты в живописный
Черкесский костюм и щеголяли оружием. Я был молод, воображение дополняло
действительность. Только впоследствии времени в этой блестящей картине оказались
темные места. Польза этих рыцарских подвигов оказалась сомнительною, но это
нисколько не умаляет заслуг Засса. В настоящее время это был бы идеальный
партизанский генерал, который в Европейской войне мог бы играть важную роль при
нынешнем устройстве и вооружении войск.
При генерале Зассе состоял прикомандированный к Генеральному Штабу гусарский
поручик Цеге-фон-Мантёйфель. От него я узнал, что ворвавшееся в наши пределы
скопище состояло из Абадзехов и Убыхов до 1500 человек под предводительством АлиХырсыза, известного разбойника, как видно уже и из самого его имени (хырсыз значит
разбойник). Этой кличкой Али особенно гордился, и она-то вероятно и доставила ему
честь быть предводителем в смелом набеге. Вообще воровство и разбой, как в древней
Спарте, были у Черкесов в чести; позорно было только [172] быть пойманным в
воровстве. Мне памятен один характеристичный случай. В 1842 году, к начальнику
отряда, действовавшего в стране Натухайцев, контр-адмиралу Серебрякову, приехала
депутация для переговоров. Из пяти человек четверо были седые старики, пятый
безбородый юноша. Серебряков говорил с депутатами по-турецки без переводчика и
начал с того, что упрекнул народ Натухайский за то, что прислал для переговоров такого
мальчика, которому следует только молчать и слушать старших; я был при этом
разговоре. Серебряков спросил меня, понял ли я ответ одного из стариков депутатов. Я
сказал, что, если не ошибаюсь, старик говорит, что, хотя молодой человек действительно
молод, но он сын очень почтенного родителя, которому 80 лет и который никогда не
воровал. "Плохо - же вы поняли", сказал Серебряков; "он 80 лет воровал, но ни разу не
был пойман; от того его сыну и сделан такой почет".
Цель вторжения партии составляла безусловную тайну и вероятно известна была одному
предводителю; иначе нашлось бы немало желающих продать эту тайну Зассу или другому
кордонному начальнику. Это составляет характеристическую черту Черкесов. У всех них
была общая ненависть к Русским и общая жадность к рублям. Лазутчик, изменнически
выдавший тайну партии, летит опять к ней и дерется против нас с самоотвержением.
Лазутчиков мы имели во всех сословиях, начиная от князей до последнего пастуха.
Экстраординарная сумма, отпускавшаяся безотчетно кордонным начальником на подарки
горцам, производила разрушительное действие на нравственность этого дикого народа и
могла бы окончательно его развратить, если бы значительная часть этой суммы
самовольно не отклонялась от своего назначения. Впрочем, горец, получив наши рубли,
никогда не употреблял их на улучшение своего быта, и, если не сбывал их Армянам на
оружие или его украшение, то зарывал в землю, опасаясь открытия его сношений с
Русскими.
Партия ночевала перед этим верстах в 80 от Кубани; большая часть всадников были о-двуконь, т.е. имели в поводу запасную лошадь. Это указывало на дальнюю и серьезную цель
набега. Генерал Засс, по первому известию о движении неприятельской партии, собрал
все, что было возможно и двинулся к Баталпашинску. Здесь он должен был остаться
несколько часов, чтоб дать вздохнуть лошадям, и особливо, чтобы получить верные
сведения о направлении партии. Для этого Ногайская милиция была немедленно послана
по следам партии. [173]
События разыгрались с необыкновенною быстротою. Партия, проскакав в виду
Бекешевской станицы на правый берег Кумы, поднялась на лесистые и пересеченные
берега р. Дарьи и там имела несколько часов отдыха. Еще до рассвета, горцы пустились в
дальнейший путь по направлению к ст. Есентукской, но наткнулись на двух Донских
казаков, посланных в ст. Боргусантскую с известием о тревоге. Они гнались за казаками
несколько верст, своротив к ст. Боргусантской. Один Донской казак был схвачен и
изрублен; другой, из Калмыков, проскакал мимо станицы, где уже была тревога и ворота
заперты, и бросился по дороге к Кисловодску. Можно думать, что гонка за казаками
отвлекла горцев от ст. Есентукской и, как тревога уже распространилась по всему краю,
они решились броситься на Кисловодск.
То, что называлось городом, состояло из нескольких улиц, с маленькими турлучными
домиками, принадлежавшими офицерам и солдатам гарнизона; там были две роты и штабквартира линейного батальона. На бастионах маленькой крепостцы было несколько
орудий, из которых едва ли когда-нибудь стреляли. Возможность открытого нападения на
Кисловодск едва ли кому-нибудь приходила в голову, тем более, что передовые отряды
войск еще не были сняты, хотя курс минеральных вод уже кончился и только оставалось
несколько запоздалых посетителей. Рано утром Калмык подскакал к запертым воротам
казачьего поста, находящегося на краю города у подножия возвышенности, на которой
была крепостца. Горцы схватили Калмыка и бросились на пост и окрестные дома. В одном
из них они изрубили помещицу Шатилову, которую, по чрезвычайной тучности, не могли
увезти. Казаки отстреливаясь успели отступить; горцы зажгли пост. В городе происходила
страшная суматоха: жители прятались, солдаты бежали в крепость; туда же прибежал 60летний старик, Федоров, подпоручик гарнизонной артиллерии. Нужно было открывать
огонь по неприятелю, находившемуся в каких-нибудь 150 саженях, но фитилей не
оказалось. Принесли огня, когда горцы уже стали уходить. Из первых на тревогу явилась
известная в то время генеральша Мерлина, верхом, по-казачьи, с шашкой и нагайкой,
которой чуть не досталось старику Федорову. Наконец, открыли огонь ядрами. Тут
наездница выказала замечательные тактические соображения. Она закричала на Федорова:
"Старая крыса, стреляй гранатами вперед неприятеля, а когда разрыв снарядов остановит
толпу в ущелье, валяй картечью". Старик сказал: "слушаю, матушка, ваше
превосходительство"; но выстрелов гранатами не последовало, горцы были уже [174]
далеко. На посту оказалось несколько человек ранеными и шесть казаков увлечены в
плен. Все это произошло не более как в полчаса. У неприятеля тяжело ранен предводитель
Али-Хырсыз. Его взвалили на лошадь, но, проскакав несколько верст, увидели, что он
умер.
Партия направилась мимо поста Красивого, к вершинам Эшкакона. Пехота наша пошла
следом, казаки стали со всех сторон собираться, но проследовали вяло, по причине
малочисленности. Горцы к вечеру достигли вершин р. Эшкакона и остановились там для
отдыха. Они развели огни, пели песни, делили скудную добычу и вообще нисколько не
стеснялись нашим передовым постом, от которого были не далее пушечного выстрела. До
рассвета горцы уже спокойно продолжали ехать чрез Карачаевскую землю, перешли чрез
Кубань выше устья Мары и въехали в ущелье р. Аксаута.
В продолжение этого времени генерал Засс, узнав направление горцев, немедленно сделал
распоряжение направить пехоту, еще не дошедшую до Баталпашинска, за Кубань, а сам с
казаками переправился туда же и назначил общий сборный пункт в ущельи р. Аксаута. Со
всех сторон к нему приходили верные известия о движении партии, и он, зная край и
обычаи горцев, не сомневался, что они будут возвращаться не по той дороге, по которой
пришли и где все в тревоге, а изберут другое удобнейшее, хотя не кратчайшее
направление. В этом предположении он быстро двинулся вверх по Аксауту и занял
удобную позицию. Горцы не заставили себя долго ждать; наткнувшись на наши войска,
они решились пробиться, но лошади были слишком утомлены, и местность была для них
очень неудобна. Не смотря на то, им удалось, наконец, пройти, но оставив 42 тела и
бросив наших пленных. Казаки почти не преследовали далее неприятеля, партия
разбрелась поодиночке. Засс, по обычаю, приказал отрезать головы убитых и с этим
трофеем возвратился в свой Прочный-Окоп. Через год после того, я встретил генерала
Засса в Ставрополе. Он ехал в санях, а другие сани, закрытые полостию, ехали за ним.
"Куда это, ваше превосходительство, и что вы везете?"—"Еду, земляк, в отпуск и везу
Вельяминову в сдачу решенные дела". С этим словом он открыл полость, и я не без
омерзения увидел штук пятьдесят голых черепов. Вельяминов отправил их в Академию
Наук.
Я довольно подробно описал это происшествие, потому что для меня оно было
своеобразной и характеристичною картиной Кавказской кордонной войны, а сверх того
оно и само имело большой общий интерес. Это было почти последнее вторжение горцев в
[175] наши пределы открытою силою, и для нападения на отдаленное и значительное
заведение. Горцы, чрез мирных, очень хорошо знали, что в Кисловодске есть регулярная
пехота, а в крепости пушки; следовательно, успех предприятия мог быть только при
чрезвычайной быстроте и внезапности нападения. Беспрестанные набеги генерала Засса
заставили непокорных горцев удалить свои жилища за Лабу, так что ближайшие
Абадзехские аулы были верстах в 90 от верхней Кубани. В этом промежутке жили, по
предгориям, разные мелкие племена, которые беспрестанно покорялись и изменяли. Они
равно боялись и Русских, и Абадзехов. Волей или неволей, они давали пристанище всем
воровским партиям и большим сборищам, готовившимся ко вторжению в наши пределы
или оттуда возвращавшимся. Так, сборище Али-Хырсыза ночевало в 80 верстах от
Кубани, и в два последующие дня должно было проскакать более 250 в., имея два
небольших отдыха и не более получаса остановки в Кисловодске. Такая быстрота
объясняется тем, что большая часть всадников имели заводных лошадей и еще более тем,
что горцы имели свой, выработанный веками разбойничества, способ приготовлять
лошадей для таких дальних и быстрых походов. Чтобы приготовить (или как казаки
говорили, подъяровить) лошадь, нужно не менее месяца, в который ее держат в теплой
конюшне, кормят сначала мало, а потом дают только овес, ячмень или просо; ездят на ней
умеренно, увеличивая постоянно расстояния. Впрочем, порода Черкесских лошадей имеет
в этом особенное значение. У горцев западной половины Кавказа были тогда знаменитые
конские заводы: Шолок, Трам, Есени, Лоо, Бечкан. Лошади не имели всей красоты чистых
пород, но были чрезвычайно выносливы, верны в ногах, никогда не ковались, потому что
их копыта, по выражению казаков «стаканчиком», были крепки, как кость. Некоторые
кони, как и их всадники, имели громкую славу в горах. Так напр. белый конь завода Трам
был почти столько же известен у горцев, как и его хозяин Магомет-Аш-Атаджукин,
беглый Кабардинец и знаменитый хищник. Горцы любят своих лошадей, очень о них
заботятся, но держат их на узде очень строго и беспрестанно возбуждают их энергию
хлопаньем нагайки и разными поворотами. Я купил на Баталпашинской ярмарке за 22 р.
сер. молодого мерина, мало езженого, завода Есени, серой масти, как и все лошади этого
завода. Толку в лошадях я не знаю; но могу сказать, что мой конь верно служил мне 7
экспедиций и удивлял меня необыкновенною выносливостью, послушанием и искусством
лазить по горам. Впоследствии его ценили в 500 р. сер. Вероятно, он и долго [176] еще
продолжал бы верно служить мне, если бы его не погубили: моряк, которому я его на
время поручил, и ученый ветеринар.
Съёмка моя была вычерчена, подписана и наклеена. 2 Декабря я возвратился в
Ставрополь, готовясь получить большие похвалы за беспримерный успех работы. Я
представил обер-квартирмейстеру все листы съемки, занявшие пол почти всей его
столовой. Горский, посмотрев очень равнодушно, сказал: "Что же это вы сделали? Вы
сняли все пространство. Куда же мы будем посылать съёмочные партии". Этот вопрос
поубавил мои надежды, а когда Горский представил меня и мою съёмку командующему
войсками, генерал Вельяминов сказал только: "Экая термалама!". Последнее выражение
относилось к большой пестроте плана края, гористого и во многих местах покрытого
лесами хвойными, лиственными и смешанными. Впоследствии времени я получил, при
общем представлении, единовременно тысячу рублей, которые мне были совсем не
необходимы, и я их отправил своим старикам.
Через несколько дней по моем приезде, полковник Горский объявил мне, что я должен
вступить в исправление должности обер-квартирмейстера по случаю скорого отъезда его,
Горского, в Тифлис, по требованию корпусного командира. Еще до приезда в Ставрополь
я получил уведомление, что высочайшим приказом я переведен капитаном в Генеральный
Штаб, по правам Военной Академии. Не смотря на то, я не был старшим из наличных
офицеров этого ведомства. Капитан Пассек был старше меня в чине. Горский не принял
этого в соображение, выразившись очень нелестно о Пассеке. Действительно, это был
человек вялый от природы и еще более изнуренный болезнями и непорядочною жизнью.
Это был сын от первого брака Пассека, сосланного в Сибирь и там женившегося (См.
Записки его в Русском Архиве 1863 г. П. В.) Все дети этого второго брака были люди
способные и энергические. Один из них обратил на себя особое внимание на Кавказе и
погиб в чине генерал-майора, во время знаменитой экспедиции князя Воронцова в Дарго,
в 1845 году.
Полковник Горский выехал в Тифлис, а до того времени ничего не делал, или рисовал
акварелью батальные картины, а я исправлял его должность, и раз в неделю докладывал
генералу Вельяминову, которому такой порядок вещей совсем не казался ненормальным.
Вообще, тогда на Кавказе не было того педантического формализма, который на каждом
шагу бил в глаза во всей России. Частный начальник устраивался в своем управлении
более или менее по своему личному усмотрению. Особенно это относилось [177] к
начальникам главных частей. Генерал Вельяминов был вместе и начальником Кавказской
области. Его гражданское управление, в котором он имел права генерал-губернатора,
было совершенно отдельно от военного. Последнее устроилось довольно оригинально.
Главные его части, как и везде, составляли дежурство и управление генерального штаба.
Дежурство, сверх обыкновенного круга действий, имело еще много других занятий,
обусловливаемых особенностями края и производившимися в нем военными действиями;
генеральный штаб, напротив, был значительно стеснен в своем круге действий.
Вельяминов не любил офицеров этого ведомства. Большую часть занятий по военным
действиям во всем крае он сосредоточил в секретном отделении, которым, под его
руководством и в его квартире, управлял состоявший при нем для особых поручений
полковник Ольшевский. Он прежде был адъютантом Вельяминова и теперь пользовался у
него большим доверием. Об этой личности я должен сказать несколько слов. Ольшевский,
Поляк и католик, был сын какого-то шляхтича в Белоруссии или Литве, воспитывался в
кадетском корпусе и потому образование получил самое посредственное. Никакого
иностранного языка он не знал. От природы он имел хорошие умственные способности,
на службе приобрел навык и рутину очень хорошего канцелярского чиновника, а в школе
Вельяминова сделался очень недурным боевым офицером. Ольшевский был очень
трудолюбив и, кажется, искренно был предан Вельяминову... Он был хороший семьянин и
любил окружать себя родными и угодниками. Последних было у него немало в военном и
гражданском ведомствах. С Горским он был во вражде, и это невыгодно отзывалось на
служебном положении офицеров генерального штаба. Личность и характер Ольшевского
были очень несимпатичны. Говорят, будто Вельяминову однажды кто-то сказал о
злоупотреблениях Ольшевского, и Вельяминов отвечал: «докажи, дражайший, и тогда я
его раздавлю; а если не можешь доказать, то я сплетней не желаю и слушать». Если этого
и не было, то могло быть.
Настала весна 1837 года. Северному жителю трудно и вообразить себе прелесть весны в
предгориях, под 45° широты. Мои несложные занятия оставляли мне много свободного
времени. Днем я делал большие прогулки пешком и верхом, вечера проводил с немногими
товарищами, с которыми особенно сблизился.
Из новых знакомых особенно замечателен был Н. В. Майер. Дружбе его я многим обязан
и потому очень бы хотел изобразить его таким, как он был, но едва ли сумею: так много
[178] сталкивалось разнообразных, а нередко и противоположных качеств в этой
личности, далеко выступавшей из толпы.
Отец Майера был уважаемый ученый секретарь одной Академии. Крепкого сложения,
бодрый умом и телом, семидесятилетий старик не любил своего младшего сына, который
ни в чем на отца не был похож. Ребенок провел детство в болезнях и страданиях; от
золотухи у него одна нога сделалась на четверть короче другой. Только любовь доброй
матери могла удержать жизнь в этом тщедушном ребенке. Вероятно, ей же он был обязан
тем, что на всю жизнь сохранил любовь к Богу и к людям. Первая у него проявлялась с
значительным оттенком мистицизма, не имеющего впрочем ничего общего с его
официальным вероисповеданием. Отец его был крайних либеральных убеждений; он был
масон и деятельный член некоторых тайных политических обществ, которых было
множество в Европе между 1809 и 1825 годами. Как ученый секретарь Академии, он
получал из-за границы книги и журналы без цензуры. Это давало ему возможность
следить за политическими событиями и за движением умов в Европе. В начале 20-х годов
он получил из-за границы несколько гравированных портретов Итальянских карбонари,
между которыми у него были друзья. Его поразило сходство одного из них, только что
расстрелянного Австрийцами, с его младшим сыном, Николаем. Позвав к себе мальчика,
он поворачивал его во все стороны, осматривал и ощупывал его угловатую, большую
голову и, наконец, шлепнув его ласково по затылку, сказал по-немецки: "однако же, из
этого парня будет прок!" С этого времени он полюбил своего Никласа, охотно с ним
говорил и читал и кончил тем, что привил сыну свои политические убеждения. Старик
кончил жизнь самоубийством, добрая жена его умерла, старший сын пропал без вести,
младший — Николай, остался круглым сиротой. Он получил очень хорошее домашнее
воспитание и поступил в Медико-хирургическую Академию. Научные занятия его были
неровны, порывисты; если он делал успехи, то только благодаря своему острому уму и
огромной памяти. Он много читал и много думал. В болезненное детство, лишенный
возможности разделять игры и забавы своих товарищей, он создал себе особый мир и на
всю жизнь остался почти ребенком в делах житейских.
По выпуске из Академии, Майер поступил на службу врачом в ведение генерала Инзова,
управлявшего колониями в южной России, а оттуда переведен в Ставрополь для особых
поручений в распоряжение начальника Кавказской области, генерала [179] Вельяминова.
Эти поручения были несложны: зимой он жил в Ставрополе, а летом на минеральных
водах. Он сделался очень известным практическим врачом; особенно на водах он имел
огромную и лучшую практику, что совершенно его обеспечивало. В общественных
удовольствиях он не участвовал; но можно было быть уверенным, что всегда встретишь
его в кругу людей образованных и порядочных. Вместе с тем он был и человеком
светским. Во всяком обществе его нельзя было не заметить. Ум и огромная начитанность
вместе с каким-то аристократизмом образа мыслей и манеры невольно привлекали к нему.
Он прекрасно владел русским, французским и немецким языками и когда был в духе,
говорил остроумно, с живостью и душевною теплотою. Майер имел много успехов у
женщин и этим конечно был обязан не физическим своим достоинствам. Небольшого
роста, с огромной угловатой головой, на которой волосы стриг под гребенку, с чертами
лица неправильными, худощавый и хромой, Майер нисколько не был похож на тип
гостиного ловеласа; но в его добрых и светлых глазах было столько симпатичного, в его
разговоре было столько ума и души, что становится понятным сильное и глубокое
чувство, которое он внушал к себе некоторым замечательным женщинам. Характер его
был неровный и вспыльчивый; нервная раздражительность и какой-то саркастический
оттенок его разговора навлекали ему иногда неприятности, но не лишили его ни одного из
близких друзей, которые больше всего ценили его искренность и честное прямодушие.
Преданность друзьям однажды едва не погубила его. В третий год бытности на Кавказе он
очень сблизился с А. Бестужевым (Марлинским) и с Палицыным — декабристами,
которые из каторжной работы были присланы на Кавказ служить рядовыми. Оба они были
люди легкомысленные и тщеславные и во всех отношениях не стоили Майера. Бестужеву
Полевой прислал белую пуховую шляпу, которая тогда в западной Европе служила
признаком карбонари. Донос о таком важном событии обратил на себя особенное
внимание усердного ничтожества, занимавшего должность губернского жандармского
штаб-офицера. При обыске квартиры, в которой жили Майер, Бестужев и Палицын, шляпа
найдена в печи. Майер объявил, что она принадлежит ему, основательно соображая, что, в
противном случае, кто-нибудь из его товарищей должен был неминуемо отправиться
обратно в Сибирь. За эту дружескую услугу, по распоряжению высшего начальства,
Майер выдержал полгода под арестом в Темнолесской крепости. На его начальника этот
случай не имел никакого [180] влияния: генерал Вельяминов отнесся к нему совершенно
равнодушно, и сохранил к Майеру свое прежнее блогорасположение.
Через Майера и у него я познакомился со многими декабристами, которые, по разрядам,
присылались из Сибири рядовыми в войска Кавказского корпуса. Из них князь Валериан
Михайлович Голицын жил в одном доме с Майером и был нашим постоянным
собеседником. Это был человек замечательного ума и образования. Аристократ до мозга
костей, он был бы либеральным вельможей, если бы судьба не забросила его в Сибирские
рудники. Казалось бы, у него не могло быть резких противоречий с политическими и
религиозными убеждениями Майера, но это было напротив. Оба одинаково любили
парадоксы и одинаково горячо их отстаивали. Спорам не было конца, и нередко утренняя
заря заставала нас за нерешенным вопросом. Эти разговоры и новый для меня взгляд на
вещи заставляли меня устыдиться моего невежества. В эту зиму и в следующую я много
читал, и моими чтениями руководил Майер. Я живо помню это время. История
человечества представилась мне совсем в другом виде. Давно известные факты совсем
иначе осветились. Великие события и характеры Английской и особенно Французской
революции 1789 года, приводили меня в восторженное состояние. Майер и Голицын с
какою-то гадливостью смотрели на толпу и если соглашались считать братом грязного
оборвыша, то только младшим братом, который обязан был признавать их превосходство.
Я же любил народ, как сын народа. Мне казалось высоким и великодушным посвятить
себя служению народу, не только не в видах его благодарности за жертвы, но с
уверенностью, что эти жертвы не будут оценены никем, кроме совести и Того, Кто видит
глубину нашей души. Было много угловатого, порывистого, даже безрассудного в
убеждениях, которые я тогда составил; но в них было много молодого, доброго и
искреннего. Вероятно это-то и приобрело мне дружбу Майера и некоторых других
товарищей, с которыми я тогда сошелся.
Голицына и Кривцова я застал уже унтер-офицерами и с солдатскими Георгиевскими
крестами. Это было уже последним шагом к чину прапорщика. Сергей Иванович Кривцов
был большого роста, с резкими чертами лица, порядочно образован, но довольно легкого
характера. В 1838 г. он был произведен в прапорщики и на одном балу пустился в пляс.
Голицын подошел к нему и, полушутя, шепнул: Mon cher Кривцов, vous derogez а votre
dignite de pendu (Любезный Кривцов, вы роняете ваш сан висельника.) В самом деле, както неловко видеть [181] прыгающего между молодежью человека пожилого, прошедшего
через такое страшное бедствие. Бестужев тоже был произведен в прапорщики линейного
батальона, составлявшего гарнизон укрепления Гагры. Это укрепление выбрано для него
потому, что славилось своим губительным климатом. Бестужев отправился в Тифлис и
был прикомандирован к отряду, которому назначено было занять устье реки Мдзышты, в
земле Джигетов, где и было построено укрепление Св. Духа. В деле, бывшем при занятии
этого места, Бестужев был послан с приказанием от барона Розена, лично командовавшего
отрядом, и не возвратился. Вероятно он был убит в лесу. Долго после того его искали, но
все расспросы у горцев не навели ни на какие следы. В 1838 году я узнал, что у Убыхов
есть в плену какой-то офицер, но когда его выкупили за 200 пудов соли, оказалось, что это
был прапорщик Вышеславцов, взятый горцами в пьяном виде и надоевший своим
хозяевам до того, что они хотели его убить. Это не помешало ему однако же отправиться в
Петербург, где какой-то грамотей описал его подвиги и приключения. Бестужев пропал
без вести. Мир душе его! Он не дожил до серьёзной критики своих сочинений, которые
тогда читались с упоением.
Возвращаюсь к весне 1837 года. Это было время, когда решался важный вопрос: кто куда
поедет на лето? Все старались попасть в экспедицию, но, конечно, не всем удавалось.
Исправление должности обер-квартирмейстера поставило меня в прямые сношения с
командующим войсками, которому я докладывал раз в неделю. Вероятно, поэтому он
назначил меня в отряд, который должен был действовать под его начальством в земле
Натухайцев.
В конце Апреля я отправился на сборный пункт отряда, Ольгинское мостовое укрепление,
вместе с моими добрыми товарищами Старком и Сальстетом. Оба они были Финляндцы,
но совершенно разного характера. Старк был прикомандирован на год для участвования в
военных действиях; постоянно он служил поручиком в гвардейском генеральном штабе,
где был известен как очень способный офицер. Он годом раньше меня вышел из Военной
Академии первым. Сальстет был прикомандирован к генеральному штабу, а числился
прапорщиком в Навагинском полку. Это была олицетворенная доброта и честность. С ним
я вместе квартировал в Ставрополе и дружно прожил до 1861 года. Оба они рано умерли.
[182]
Наша поездка в Ольгинское была довольно оригинальна. Это расстояние в 300 верст мы
проехали верхом. Отряд собрался, а в первых числах Мая приехал Вельяминов.
Здесь мне необходимо сказать несколько слов о том, какого рода предстояли нам
действия, а прежде всего о самом генерале Вельяминове, который их должен был
привести в исполнение. Тут я должен оговориться. Я знаю, что многие не разделят моего
мнения об этом не совсем обыкновенном человеке. Могу только поручиться, что я
старался его изучить и если им не восхищаюсь, то, по крайней мере, и не могу себя
упрекнуть в пристрастии.
Алексей Александрович Вельяминов происходил из старого дворянского рода, но не имел
никаких аристократических притязаний. Однажды у него за обедом один господин (г.
Кутузов), думая доставить ему удовольствие, сказал, что род его древней и что в истории
России Вельяминовы упоминаются при Димитрие Донском. "Ну, это ты, дражайший,
далеко хватил. При Иване Грозном действительно упоминается о Вельяминове; но видно
был мошенник, за то и повешен". У Алексея Александровича был старший брат, Иван
Александрович, бывший генерал-губернатор Западной Сибири, и две сестры, старые
девицы, жившие в небольшом родовом имении в Тульской губернии. С братом Алексей
Александрович был всегда очень дружен; смерть брата в 1837 году ускорила и его
кончину. Он был последним в своем роде и умер холостым. Вот все, что я знаю об его
семействе; а о его молодости мне известно только, что он служил в артиллерии и
участвовал в Аустерлицком сражении (1805 г.). Он принадлежал к кружку, из которого
вышло несколько заметных деятелей, как Ермолов, князь Меншиков, граф Бенкендорф и
другие, с которыми он сохранил дружеские отношения. На Кавказе он сделался известен,
как начальник штаба отдельного Кавказского корпуса, во время командования А. П.
Ермолова, которого он был верным другом и помощником. Они были на ты и называли
друг друга Алешей. За Елисаветпольское сражение Вельяминов получил Георгия 3-й
степени; очевидцы говорят, что он был главным виновником победы, начав решительную
атаку, даже против воли главного начальника, Паскевича. Командующим войсками
Кавказской линии и Черномории и начальником Кавказской области он был назначен,
кажется, в 1831 году. А. А. Вельяминов получил хорошее образование, а от природы был
одарен замечательными умственными способностями. Склад его ума был оригинальный.
Воображение играло у него очень невидную роль; все его мысли и заключения носили на
[183] себе видимый характер математических выводов. Поэтому, вероятно и в отношениях
к людям ему чужды были чувствительность и сострадание, там где он думал, что долг или
польза службы требовали жертвы.
Строгость его доходила до холодной жестокости, в которой была некоторая доля цинизма.
Так во время экспедиций он приказывал при себе бить палками или нагайками солдат,
пойманных в мародерстве. Он покойно садился на барабан и назначал время, в
продолжение которого должна производиться экзекуция. При этом он разговаривал с
другими, пока по часам оказывалось, что прошел назначенный срок. Однажды за обедом,
при мне, он в разговоре об одном преступнике цинически сказал: "Ну, что ж? Следует ему
прописать Английское стегание". Этим шутливым термином он назвал публичное
наказание кнутом.
Вельяминов хорошо, основательно учился и много читал; но это было в молодости. Его
нравственные и религиозные убеждения построились на творениях энциклопедистов и
вообще писателей конца XVIII века. За новейшей литературой он мало следил, хотя у него
была большая библиотека, которую он постоянно пополнял. Он считался православным,
но кажется, был деистом, по крайней мере никогда не бывал в церкви и не исполнял
обрядов. Настольными его книгами были Жильблаз и Дон-Кихот на французском языке.
Первого ему читали даже накануне смерти; изящная литература его нисколько не
интересовала.
Вельяминов, был честный и верный слуга Государя, но с властями держал себя
самостоятельно, а с ближайшим начальником, бароном Розеном, не ладил. Сколько мне из
дел известно, в этом его нельзя упрекать. Придирчивость и недоброжелательство Тифлиса
доходили часто до жалкой мелочности. Все это вредило и делу и людям. Тогда я
безусловно обвинял барона Розена и переменил свое мнение, когда опыт показал, что
такие отношения между корпусным командиром и начальником войск на северной
стороне Кавказа зависели менее от лиц, чем от непрактичного положения, в которое эти
лица были поставлены. Военные действия производились постоянно на северной стороне
Кавказа; а в южной, где непосредственным начальником и войска и края был корпусный
командир, они возникали только случайно и не имели особенной важности. Там была
задача более мирная, но не менее трудная: сплотить разные народности Закавказского
края, слить их в одну массу под управлением, которое бы не противоречило ни общему
строю империи, ни вековым обычаям и историческим преданиям каждого [184] племени.
Сверх того, нужно было охранять границу от полудиких, но коварных и изменчивых
соседей, Персиян и Турок. Анархическое состояние этих разлагающихся государств
делало чрезвычайно трудным применять к ним Европейские правила международных
отношений. Еще более: дикие и невежественные племена Кавказские питали к ним однако
же сочувствие, по единоверии, по общей страсти к необузданному своеволию и
разбойническим подвигам, и наконец, по инстинктивному сознанию, что Турки и
Персияне наши естественные враги и следовательно их союзники. Этим путем проникали
к нам издавна мусульманский фанатизм, контрабанда и чума. А. П. Ермолов успел
сосредоточить в себе всю военную и административную деятельность на всем Кавказе.
При нем все шло ровным шагом, без колебаний; его имя было грозно у соседей, у врагов и
у своих подвластных. Войск у него было мало, но этот недостаток с избытком
восполнялся несомненным превосходством главного начальника, полным доверием и
преданностью ему войск. Барон Розен был совсем в другом положении. Назначенный
командиром отдельного Кавказского корпуса и главноуправляющим в Грузии, не в
уважение его предшествовавших подвигов военных и административных, подвигов
довольно скромных, а по связям и по безотчетной прихоти Государя и Паскевича, барон
Розен явился в край, ему совершенно неизвестный, и должен был руководить сложным
делом, ему совершенно чуждым. В 1832 г. он попробовал лично принять начальство над
войсками, действовавшими против Кази-муллы. Экспедиция была трудная, взятие Гимры
и истребление Кази-муллы наделали шуму, но едва ли не были одним из тех подвигов,
которые приносят более славы, чем пользы. После этого Розен утонул в пучине
Тифлисской бумажной администрации, предоставив себе только общее направление
военных действий на Кавказе. Я не думаю, чтобы он добровольно покорился этой роли,
хотя допускаю возможность, что он хотел ее честно исполнить. Но — один в поле не
воин. Его многочисленный штаб с завистью и недоброжелательством смотрел на тех,
которые на северной стороне Кавказа постоянно участвуют в военных действиях и
получают более наград. Нужно сказать, что император Николай (особливо после
командования Паскевичем на Кавказе) был столько же щедр на награды за военные
отличия, сколько скуп за гражданскую и мирную службу. Военные действия на Северном
Кавказе и в Дагестане поручил он Вельяминову, которого знал лично и не мог не ценить
его достоинств, блистательно выказанных в долговременную службу на Кавказе. Выбор
[185] был вполне удачен. Я думаю, не было и нет другого, кто бы так хорошо знал Кавказ,
как А. А. Вельяминов; я говорю Кавказ, чтобы одним словом выразить и местность, и
племена, и главные лица с их отношениями и, наконец род войны, которая возможна в
этом крае. Громадная память помогала Вельяминову удержать множество имен и фактов,
а методический ум давал возможность одинаково осветить всю эту крайне разнообразную
картину. Из этого никак не следует, чтобы я считал его непогрешимым и признавал все
его действия гениальными. Впоследствии мне придется говорить об его ошибках; теперь
же могу сказать только, что как в военном деле, так и в мирной администрации это был
самобытный и замечательный деятель.
При таком обширном круге действий А. А. Вельяминов был очень ленив. Стоило не мало
усилий упросить его выслушать какой-нибудь доклад или подписать бумаги. Приговоры
по судебным делам оставались по году и более неподписанными, и подсудимые во
множестве сидели в остроге, который отличался всеми возможными неудобствами. Мой
доклад ему по Вторникам был всегда довольно короток; но один раз, пришедши в кабинет
с докладным портфелем, я несколько минут ждал, пока он встанет с кушетки, где
обыкновенно лежал на спине, заложив руки за шею. Когда он вышел, то покосился на
меня неласково и сказал: "ныне не твой день, дражайший". Не успел я сказать, что сегодня
Вторник, А. А. вышел в другую комнату, и я услышал, что он работает на токарном
станке. Я подождал минут пять в адьютантской и вошел опять в кабинет, когда
Вельяминов был уже там. Он молча ходил взад и вперед, по временам косясь на мой
портфель; наконец, не выдержал и спросил с неудовольствием: "Да что это у тебя,
дражайший, сегодня так много к докладу? ". Тогда только я спохватился.— "Это, ваше
превосходительство, проект покорения Кавказа флигель-адьютанта полковника ХанГирея, присланный военным министром на ваше заключение".—"А, пусто-болтанье!
Положи, дражайший, на стол, я рассмотрю". Я положил в одно из отделений его
письменного стола и более года видел его там же, только с возраставшим слоем пыли. Так
он и не рассмотрел до своей смерти этого проекта, в котором, действительно, ничего не
было существенного. За то, если А. А. превозмогал свою лень, то своеручно писал
огромные черновые бумаги разумно, толково, с полным знанием края и дела, но просто до
сухости и без всякого притязания на фразерство. Нужно сказать, впрочем, что лень
Вельяминова часто происходила от его болезненного состояния. Он [186] страдал
гемороидальными припадками, которые иногда до того усиливались, что он не мог ехать
верхом или на дрожках, и его, во время экспедиции, однажды носили на носилках.
Вообще он был сложения довольно слабого, рыжий, среднего роста, худощавый, с
манерами и движениями медленными; он вероятно и в молодости не считался ни ловким,
ни красивым. В чертах лица его особенно заметны были его тонкие губы, острые и редкие
зубы и умные серьезные глаза; он говорил всегда серьезно, степенно и умно, но без
педантства и напускной важности. За обедом, у себя, он был разговорчив, но не позволял
говорить о служебных делах. Гостеприимство его было оригинально до странности: у него
обыкновенно обедало человек 25 или тридцать, но он никого не звал. Всякий из штабных
мог приходить. Сам он, как строгий гомеопат, обедал у себя отдельно и чрезвычайно
диетно, но каждый день заказывал повару меню "для компании" (как он называл) и
выходил к общему столу за вторым блюдом. Хозяйство его шло беспорядочно, но
оригинально. Все запасы и даже столовые принадлежности закупались в гомерических
количествах. Всем у старого холостяка заведывал Ольшевский. Однажды, когда А. А.
вышел на крыльцо, чтобы сесть в экипаж, один из нас обратил его внимание на то, что его
фуражка уже порядочно устарела; он снял ее, поворочал серьезно на все стороны и сказал
Ольшевскому: "Скажи, дражайший, чтобы мне сшили дюжину фуражек". Так было во
всем: единицами он не считал. Во время экспедиций, с ним была его походная кухня,
которой запасы возились в фургонах, и сверх того было 18 вьючных верблюдов; но за то
гостеприимство его не изменялось. В Ставрополе мне случалось месяца два кряду видеть
за его столом какого-то артиллерийского обер-офицера в стареньком сюртучке и в
шароварах верблюжьего сукна. Однажды А. А. спросил меня: кто этот капитан? Я пошел
узнать. Оказалось, что этого офицера (поручика) никто не приглашал, а приходил он к
обеду, потому что ему есть нечего. После этого я не видел этого офицера, и уверен, что
Вельяминов велел ему помочь. Для этого употреблялись обыкновенно деньги из
экстраординарной суммы, которая отпускалась в значительных размерах для подарков
горцам и для содержания лазутчиков, но большею частью только выводилась по книгам в
расход на Мустафу или Измаила, а на деле расходовалась совсем на другие предметы. В
том крае и в то время, это было совершенно необходимо. Конечно, от начальника
зависело, чтобы эта сумма была употреблена с пользою и не попала в его собственный
карман. [187] Вельяминов был в этом отношении вне всякого подозрения; но, к
сожалению, этого нельзя сказать об его окружающих, пользовавшихся его доверием.
Надобно признаться, что при выборе этих приближенных он мало обращал внимания на
их нравственную сторону. От того при нем являлись нередко личности довольно темные.
Легко может быть, что многие из них были ему навязаны ***ским, который пользовался
его ленью и делал много такого, что легло упреком на память Алексея Александровича.
Подчиненные и войска боялись Вельяминова и имели полное довериe к его способностям
и опытности. У горцев мирных и немирных имя его было грозно. В аулах о нем пелись
песни; он был известен под именем Кызыл-Дженерал (т.-е. рыжий генерал) или Ильменин.
Деятель времен Ермолова, он не стеснялся в мерах, которые должен был принимать в
некоторых случаях. Деспотические выходки его были часто возмутительны. Однажды,
узнав, что конвой от Донского полка, при появлении горцев, бросил проезжающего и
ускакал и что, по произведенному дознанию, в этом полку было множество
злоупотреблений, он послал туда штаб-офицера и приказал арестовать полкового
командира и всех офицеров, а казаков всего полка по именному списку всех высечь
ногайками. Донцы конечно подняли большой шум, и Вельяминову был сделан секретный
высочайший выговор.
Чтобы кончить речь о Вельяминове, я должен выставить еще одну черту его характера. Он
не боялся декабристов, которых много к нему в войска присылали. Он обращался с ними
учтиво, ласково и не делал никакого различия между ними и офицерами. Многие бывали
у него в солдатских шинелях, но в Ставрополе и в деревнях они носили гражданскую или
Черкесскую одежду, и никто не находил этого неправильным. Впрочем, надобно сказать,
что вообще Кавказские войска имели очень своеобразное и отчасти смутное понятие о
форме. Однажды бригадный командир упрекал во фронте капитана князя Вахвахова, что
он не в форме и именно в том, что у него шашка без темляка. Вахвахов, Грузин и ротный
командир, был в мундире, эполетах и шарфе, но панталоны его были с широким очкуром
из красного канауса, и сверх панталон висела разноцветная шелковая кисть. Вахвахов
обиделся и отвечал: "Разве я Армяшка, чтобы темляк нацеплять на шашку?" На Кавказе
Армяне часто были маркитантами при войсках и в тоже время участвовали в военных
действиях. Если за военные отличия такой волонтер был производим в прапорщики
милиции, то спешил прицепить серебряный темляк к шашке, без [188] которой туземцы
никогда не ходят, и это обеспечивало его личность при продаже солдатам водки или
чихирю. В вышерассказанном случае интересно то, что бригадный командир, тоже
доморощенный, нашел возражение капитана естественным. Впрочем это было в Абхазии,
краю диком, даже по сравнению с Ставрополем.
Обращаясь к предстоявшим нам военным действиям, я должен сделать очерк театра
войны и нашего в нем положения.
В обширных степях, по низовьям Волги и Дона, издавна жили в полудиком состоянии
отдельные группы Славян. Во времена могущества Хазаров, они входили в состав этой
разноплеменной державы, а после ее падения удержались между Волгой и Доном и в
княжестве Тмутараканском. Во время нашествия Татар (1224 г.) они были известны под
именем Бродников и сражались против Русских князей, вместе с Татарами, в несчастной
битве при Калке. Воевода их звался Плоскиня; они были, очевидно, Славяне и
православные. Татарские опустошения обезлюдили Юг России, и воинственные ватаги
Бродников находили там простор и все удобства. Число их увеличивалось новыми
выходцами, а по мере упадка могущества Татар, они стали образовать отдельные общины,
во всех местах, где ничто не мешало им заниматься единственным промыслом: войной и
разбоем. Татары назвали их казаками, и это имя сохранилось навсегда. Слово казак
очевидно принадлежит Тюркскому языку и имеет близкое отношение к словам Кайсак и
Косог. И до сих пор Кавказские племена, а особливо Татарские, называют казаками людей
бездомных и ведущих бродячую жизнь. В половине XV-гo столетия мы уже видим две
группы этих казаков под именем Донских и Запорожских, образовавших военные
республики на низовьях Дона и Днепра. В половине XVI века у нас был уже Терский
городок на реке Тереке (кажется, против устья Сунжи) с достаточной ратной силой, под
управлением воеводы. С соседями Кабардинцами, образовавшими тогда сильную
аристократическую республику, мы жили в мире и дружбе. Одна из жен Ивана Грозного
была дочь Кабардинского князя. Кабардинцы несколько раз предлагали Русским царям
взять их под свою высокую руку; но это не могло иметь серьезного значения и, по всей
вероятности, делалось только для того, чтобы выманить подарки. Северо-западная
сторона предгория населена была в это время Ногайскою ордою, признававшею власть
Крымского хана. В самых горах, по левую сторону Кубани и по восточному берегу
Черного моря, жило другое племя, родственное Кабардинцам, но уже давно от них
отделившееся. Это племя мы называли Черкесами, а сам себя этот народ [189] называл
Адехе. Они не были аборигенами и не далее, как с XV века стали постепенно занимать
этот край с Северо-запада, оттеснив к Югу прежних жителей Абхазского племени. В
начале XVIII столетия, на низовьях Кубани и до Суджукской бухты, поселились казаки,
ушедшие с Дона под предводительством Некрасова, во время Булавинского бунта на
Дону. Некрасовцы оставались там до 1785 и перешли в Европейскую Турцию за восемь
лет до того, как на Кубань переведены были князем Потемкиным другие казаки,
образовавшие так названное верное Черноморское войско. Эти остатки славного
Запорожского коша заняли край по правому берегу Кубани от моря до устьев Лабы. Край
этот они нашли почти безлюдным: Ногайцы разбрелись или переселились в Турцию.
Итальянские путешественники, бывшие в этом крае в XVII стол., говорят о Черкесах, как
о народе храбром и хищном; они называют их настоящим именем Адехе. Джиорджио
Интериано говорит, что соседи их, Ногайцы, много терпели от их набегов и что один
Черкес мог драться с десятью Ногайцами. Не смотря на то, новые пришельцы, Запорожцы,
в первое время жили мирно и дружелюбно с своими соседями. С северной стороны они
примыкали к землям Донских казаков, но с ними не сближались, называя их Москалями.
Скоро и с восточной стороны к ним примкнули дpyгиe казаки: Кубанские,
образовавшиеся из Донских полков, поселенных там насильственно в конце XVIII ст. и в
начале нынешнего. Кубанские казаки заняли обширные степи по правому берегу Кубани
от устья Лабы вверх до самых Карачаевских гор и далее на Восток до Терека. По берегу
этой реки, от устья Малки до Каспийского моря, жило более древнее казачество. Еще во
времена Терского воеводства там стали селиться казаки с Дону и с Волги. Они образовали
несколько групп, принявших названия войск Гребенского, Терского, СемейногоКизлярского, Моздокского и Горского. Из них Гребенское войско было самое древнее и
славное своими воинскими подвигами. Есть причины думать, что Гребенцы жили прежде
и на правом берегу Терека, в ладу с своими соседями Чеченцами, у которых брали девок в
жены и своих отдавали за Чеченцев. Почти все эти казаки были фанатические
раскольники, и их население значительно увеличилось вследствие смут на Дону и
преследований раскола при Петре Великом и его преемниках. В 20 годах этого столетия
все эти войска соединены в одно Линейное Казачье войско, разделенное на полки с
названиями, которые носили до того отдельные войска. [190]
Так началось занятие Кавказа Русским народом; оно продолжается доселе и еще нескоро
кончится.
Интериано, сообщивший очень много верных сведений о Черкесах или Адехе его
времени, говорит, что в половине XVII века они были христианами, хотя вообще не
оказывали много усердия к вере. Ежегодно к ним ездили из Терского городка попы
(которых он называет папири) для совершения крещений и браков и для благословения
могил. Во многих местах их земли до сих пор можно видеть хорошо сохранившиеся
развалины христианских церквей, Византийского стиля.
Магометанство стало именно в половине XVII века проникать к Кавказским горцам с двух
сторон, из Турции и из Персии. Персияне, впрочем, оказались плохими пропагандистами;
не смотря на их долгое владение Грузией и Закавказскими провинциями, исламизм
Шиитского толка укоренился только в немногих юго-восточных частях Кавказского
перешейка: все остальное население приняло Сунитский толк. Из двух частей Кавказа
восточная всегда выказывала более ревности к вере; в западной сохранилась смесь легенд
и обрядов языческих, христианских и мусульманских, при общем равнодушии к вере.
Крымские ханы, а с ними и султаны Турецкие называли себя повелителями горских
народов, но это был почти пустой титул, действительной власти ни те, ни другие не
имели.
В конце прошлого столетия Турки заняли несколько пунктов на восточном берегу моря:
Анапу, Суджук, Сухум и Поти. Все они были укреплены высокими каменными стенами.
Анапа и Сухум служили местопребыванием пашей и имели сильный гарнизон. Внутри
края Турки нигде не удержались, хотя тратили много денег и посылали нередко войска
для поддержки и возбуждения против нас горцев. Они успели только вооружить их
против нас, сами же не извлекли из того никакой выгоды и по Адрианопольскому миру, в
1830 году, уступили России земли Кавказских народов, которыми никогда не владели и
которых жители этого и не подозревали, а продолжали свои хищничества и набеги в наши
пределы.
Им за это мстили вторжениями в их край и разорением всего, что попадалось нашим
отрядам. Такого рода временные действия назывались репресалиями, особенно в земле
Черноморского войска, которое было подчинено Новороссийскому генерал-губернатору и
только впоследствии поступило в ведение Кавказского начальства. В восточной части
Кавказа было менее серьезных военных действий, чем в западной. Чечня считалась
полупокорною, хотя разбои и хищничества на линии были нередки. Осетины были
совершенно [191] покорны, и только Лезгинские племена и Дагестан, мало нам известный,
были в явно враждебном к нам положении. В начале 20-х годов там возник "тарикат",
фанатическое учение в мусульманстве, породившее Кази-муллу, Гамзат-бека и Шамиля и
стоившее нам немало крови, впродолжение тридцатилетней борьбы.
Со времени поступления Грузии в подданство России (в 1801), Кавказ получил для нас
более важное значение. Первое время войска наши в Грузии должны были бороться с
внутренними и внешними врагами. Корпус, занимавший Кавказ и Кавказский край,
постепенно усиливали. Особенно важно было для нас единственное сообщение через
хребет, шедшее по Тереку, чрез Гут-гору, по Арагве и Куре на Тифлис. Это сообщение
названо Военно-Грузинской дорогой. Часть ее, от Моздока до выхода Терека из гор,
пролегала по Кабарде, которая только считалась вполне покорною, но в сущности была
нам враждебна. Народ Кабардинский, после нескольких возмущений и усмирений,
потерял прежнее свое значение. Сильная и гордая аристократия нелегко мирилась с своим
унижением и всегда готова была тайно и явно взяться за оружие против нас. Сообщение
по Военно-Грузинской дороге производилось под прикрытием сильных отрядов с
артиллерией; случаи разбоев и грабежей были очень часты. Генерал Ермолов построил
при выходе Терека из гор крепость, которой дал громкое имя Владикавказ. Конечно,
Кавказом она владеть не могла, но была первым шагом к упрочению этого пути, рядом
постов и укреплений. Образовалась вдоль дороги полоса земли, с которой все бывшие там
аулы Кабардинцев перешли далее в предгория. Полоса эта составляла совершенную
равнину, орошаемую притоками Терека, почти безлесную, но богатую черноземною
почвою. На этой полосе в 1832 году были поселены два Малороссийских казачьих полка и
образовали Владикавказский казачий полк, вошедший в состав Кавказского линейного
войска. Военно-Грузинская дорога имела большие неудобства; но как это было
единственное сообщение с Тифлисом, то правительство употребило много денег и трудов
для ее улучшения. Очень хорошее шоссе проложено от ст. Екатериноградской (при
впадении Малки в Терек) через Владикавказ. Сообщения сделались частыми и менее
опасными от больших шаек; случаи же мелких разбоев, грабежей и убийств в это время (в
1837 г.) были часты. Но главная польза от этой занятой Русскими и обеспеченной
укреплениями и станицами полосы оказалась в том, чего, кажется, не ожидали: эта полоса
разъединила северную сторону Кавказа на два отдельных театра войны, имеющие разные
народности, ничем [192] между собою не связанные и представляющие совершенно
разнородные данные в смысле военно-топографическом и политическом. Впоследствии
времени, это разделение было для нас чрезвычайно полезно.
В 1830 году, по окончании войны с Турциею, большой отряд, под личным начальством
графа Паскевича, перешел Кубань и сделал несколько движений в земле Шапсухов, при
чем были стычки с горцами и уничтожено много аулов. Серьезной цели этого движения
не было; прямым последствием его была постройка укреплений Мостового-Алексеевского
на Кубани, Афитского и Ивано-Пшебского. Первое из них, как мостовое, могло быть
полезно для последующих движений в землю Шапсугов, но этих движений не было.
Ивано-Пшебское скоро было упразднено по бесполезности и вредному климату. Афитское
укрепление, вполне бесполезное, долгое время занималось одним батальоном
Черноморских казаков, которые, без сообщения с Черноморией, посреди скуки и тревог от
окружающих их горцев, при весьма скудном продовольствии, болели цынгою и умирали
во множестве. Место это было ссылочным, и отправление без очереди на службу в
Афитское укрепление постановлялось в приговорах военного суда. Но еще больший вред
экспедиция графа Паскевича сделала тем, что показала наши завоевательные замыслы и
общей опасностью сблизила разные племена Адехе, до того времени не имевшие общего
интереса и нередко между собою враждовавшие. С другой стороны, эта экспедиция дала
графу Паскевичу право на авторитет для направления последующих действий, чем он
долгое время пользовался, с уверенностью в своей непогрешимости, как это и всегда
бывает, когда обстоятельства и прихоть самодержца из обыкновенного человека сделают
героя и гениального полководца. В этом звании Паскевич состоял во все царствование
императора Николая. Все предположения местных начальников посылались на его
заключение, и он, из Варшавы, давал решительный ответ, вдохновляемый своим гением и
Новицким, который состоял при нем. Это был уже довольно ограниченный человек, но
усердный и безгранично преданный. Вдохновения свои он получал от записки,
представленной им после поездки через Черкесский край, под видом глухонемого нукера,
записки, которой действительные авторы были Тауш и Люлье.
В 1832 г. Паскевич составил в Варшаве целый план покорения горцев в западной части
Кавказа. Он предполагал проложить путь с Кубани прямо на Геленджик, построить на
этой дороге несколько укреплений и сделать их основаниями для действий отдельных
отрядов; когда все это будет готово, то направить [193] около десяти малых отрядов из
разных пунктов этой линии, названной Геленджикскою кордонною, одновременно на
Запад с тем, чтобы гнать перед собою горцев к Анапе и морю, и там им угрожать
истреблением, если не покорятся. После этого прорезать Кавказ другою линиею,
параллельной первой, но более к Востоку, и так далее до верхней Кубани, очищая или
покоряя пространство между линиями. Едва ли можно выдумать что-нибудь боле
нелепого и показывающего совершенное незнание края и неприятеля, не говоря уже о том,
что едва ли кто в наше время отважится, вообще, предлагать кордонную систему войны в
таком педантическом, безусловном виде. Однако же, проект Паскевича был принят за
чистое золото в Петербурге, где незнание Кавказа доходило до смешного. Вельяминов
своеручно исписывал десятки листов против этих предположений, принятых в Тифлисе
безусловно, из угодничества к Паскевичу, а отчасти и в досаду Вельяминову. Все усилия
последнего, до самой его смерти, избавили его только от облавы горцев; но он вынужден
был строить Геленджикскую кордонную линию и занимать по восточному берегу Черного
моря разные пункты, посредством которых Паскевич предполагал пресечь горцам
сообщение с Турцией, откуда направились к нам контрабандные суда, доставлялось
оружие и могла быть занесена чума. Черновые бумаги, собственноручно писанные
Вельяминовым, поучительны и показывают его честное отношение к делу. Видно, что он
без особенной ловкости лавировал, чтобы выставить неярко нелепости проекта, иногда
пускался даже на неловкие любезности "вождю, со славою окончившему три войны", но
от облавы решительно отказался. Выставив невозможность найти десять отрядных
начальников, которые бы с одинаковой математической точностью могли выполнить этот
план, Вельяминов просил назначить для общего распоряжения другого, более его
способного, начальника, а себя предлагал в начальники одного из десяти малых отрядов.
В 1833 г. было построено на Кубани мостовое Ольгинское укрепление, которое должно
быть началом, а Геленджик другою оконечностью Геленджикской кордонной линии. В
1834 г. Вельяминов двинулся с большим отрядом из Ольгинского укрепления, прошел
болотистую полосу и стал лагерем на границе земель Шапсугов и Натухайцев, на р.
Абине, где и построил укрепление на один батальон. В Сентябре месяце, по вооружении и
снабжении нового укрепления, Вельяминов предпринимал движения во все стороны,
разоряя аулы. Такой порядок был и в три следующие года. Эти периоды экспедиции
солдаты называли: первый перевод людей и [194] второй перевод. Действительно, трудов
было много, и войска более изнурялись работами, чем военными действиями. Неприятель
в этот год мало собирался и ничего серьёзного не предпринимал. В 1835 г. было
докончено Абинское и выстроено Николаевское укрепление, при впадении р. Атакуаф в
Абин. Во втором периоде сделана рекогносцировка к Геленджику по Шедогобскому
ущелью, оказавшемуся для перехода через хребет совершенно неудобным; поэтому
решено было вести дорогу и линию по Атакуафу через перевал Нако и спуститься к морю
у ю. в. края Суджукской бухты; оттуда до Геленджика 16 верст очень удобной дороги. Во
втором периодe экспедиции движение отряда было значительнее, и неприятель в больших
силах дрался смело, видимо приобретая опытность в деле и сметливость, свойственную
всем горцам. Потеря наша в военных действиях была более значительна, но все-таки едва
ли превышала 250 или 300 человек во все время. Тогда еще потери наши не считались
тысячами. В этой экспедиции участвовал и был тяжело ранен корнет князь Барятинский,
которому судьба назначила быть в последствии главным виновником покорения Кавказа.
В 1836 г. Вельяминов прошел с отрядом через Нако к Суджукской бухте и построил там,
при устье р. Доб, укрепление названное Кабардинским. Движения для разорения аулов и
для изучения края производились между новой линией, Анапой и Кубанью, но
продолжались менее обыкновенного, потому что пронесся слух о появлении в горах чумы,
занесенной из Турции. Поэтому, в конце Сентября, отряд выдерживал 14-дневной
карантин на бивуаке, при Ольгинском укреплении. В войсках тогда говорили, что чума
выдумана была переводчиками Таушем и Люлье, которые между горцами имели много
друзей. Подкупить их горцы не могли потому что нечем, но они могли сами быть
обманутыми. Впоследствии оказалось, что где-то между горцами была какая-то
заразительная болезнь; но нет причины думать, чтобы это именно была чума, тем более,
что болезнь ограничилась небольшим пространством.
Вот я опять пришел к началу экспедиции 1837 г. Предположения на этот год были
обширнее предыдущих, и отряд должен был действовать преимущественно на южной
стороне хребта к Юго-востоку от Геленджика, в крае, куда еще не проникали Русские
войска. Цель этих действий - занятие устьев двух рек: Пшады и Вулана (Чюэпсин) и
постройки там укрепления. Здесь я должен прежде сказать несколько слов о театре
военных действий и о неприятеле, с которым мы должны были иметь дело. [195]
Река Кубань, вытекая из под вечных снегов Эльбруса, направляется между черными
горами на Север. До Каменного Моста или до впадения в нее реки Теберды, она течет в
глубоком, покрытом лесом ущелье, через которое есть небольшое число переходов. От
Теберды, в направлении северном, долина Кубани расширяется и постепенно теряет
характер горной реки; близ станицы темишбекской она поворачивает круто на Запад и в
этом направлении протекает между отлогими, безлесными берегами, а от устья Лабы до
самого впадения ближайшая к Кубани полоса земли поросла камышом и при всяком
разливе, в конце Июня, заливается водою. Верстах в 25 за Екатеринодаром эта поросшая
камышем полоса простирается в ширину верст на 120 и составляет восточный берег
Азовского моря, в которое Кубань вливается одним рукавом (Протока), главное же русло
реки идет в западном направлении и впадает в Черное море несколькими рукавами.
Кубань долго составляла границу между нами и горцами. Летом она представляла
довольно серьёзное препятствие для перехода больших отрядов и партий; но малые
хищнические партии легко через нее прокрадывались в наши пределы. Для ближайшего
наблюдения и для обороны границы по Кубани устроены были казачьи станицы,
укрепления и посты. По верхней Кубани до устья Лабы Кубанская кордонная линия была
под начальством барона Засса; а оттуда до Черного моря простиралась Черноморская
кордонная линия, которой начальник жил в Екатеринодаре. В 1828 г. отряд князя
Меньшикова взял Анапу при содействии Черноморского флота. Эта обширная крепость,
построенная в восьмидесятых годах прошлого столетия французскими инженерами, не
делала особенной чести их искусству и знанию. Открытая с моря, она была окружена
высокою, каменною стеною со многими бастионами, которых фланги били друг в друга.
Турецкий гарнизон имел до 15 т. и до 120 орудий. Там поместили два батальона
линейных, только что для этого сформированных, и сверх того, в крепости водворили
одну из станиц гражданского поселения, которое, кажется, по проекту Hoвoрocсийского
генерал-губернатора, предположено устроить на богатых и открытых окрестностях
Анапы.
При таком положении нашей границы тревоги были часты. Казаки, особенно линейные,
соревновали с горцами в удальстве, неутомимости и быстрых движениях, но нередко не
имели успеха. В таком случае местная тактика требовала угадания обратного перехода
вторгнувшейся партии через Кубань. Это большею частью удавалось. Я рассказал выше
удачное дело г. Засса против [196] Абадзехов, прорвавшихся до Кисловодска; еще гораздо
ранее (кажется, около 1824 г.) генерал Власов разбил сильную партию горцев под
Калаусом при возвращения после нападения на ст. Полтавскую. Говорят, что горцы
потеряли тут до 2500, большею частью утонувших в болотах, в которых и до сих пор
находят горское оружие и панцыри. Очень немногим из этой партии удалось спастись. Во
всех Закубанских аулах пели песни об этом бедственном походе.
Набеги генерала Засса удалили немирных горцев верст на сто от верхней Кубани, так что
до самой Лабы были только в небольшом числе аулы так называемых мирных. Но против
Черноморской кордонной линии Закубанская сторона вполне принадлежала горцам,
которых аулы начинались верстах в десяти по лесам, пересекаемым болотистыми
притоками Кубани. Тревоги на линии были особенно часты зимою, когда река замерзала.
Большую часть ночей казаки и регулярные войска проводили под ружьем.
Такое положение дел показывало до очевидности, что нужны были совсем другие меры
для прочного обеспечения края, а никак не устройство линий, пересекающих Кавказский
хребет и приморской линий укреплений, отрезывающей горцев от Черного моря. Если бы
исполнение этого проекта и было возможно, то во всяком случае оно должно потребовать
огромных жертв людьми, деньгами и временем. После оказалось, что эти жертвы были
принесены без всякой пользы.
В 1837 г. в Черномории квартировали три полка 19 пех. дивизии, с своею артиллериею и 2
саперные роты. Полки были четырехбатальонные. Дивизией временно командовал
генерал-майор Линген, человек очень добрый, совершенно безответный. Но это была
война не генеральская. Самую важную роль играли полковые, батальонные и ротные
командиры. Первые были из старых Кавказских служак. Тенгинским полком командовал
полковник В. А. Кашутин, Кабардинским генерал-майор Пирятинский, оба люди боевые,
опытные. Кашутина все любили за доброту, беззаветную храбрость и радушное
гостеприимство, выражавшееся часто большим количеством бутылок портеру.
Навагинским полком командовал полк. Полтинин, человек не без военных заслуг, но
довольно сумасбродный и кутила. Он говорил о себе: Полтинин пять раз ранен, три раза
контужен и ни разу не сконфужен. Четвертый полк 19 дивизии, Куринский, был
расположен на левом фланге, и командир его полк. Пулло, Русский Грек, жил в кр.
Грозной и был начальником Сунженской кордонной линии. Офицера, [197] приехавшего
из Русских войск, поражали самостоятельность и самоуважение ротных и батальонных
командиров, разумная сметливость и незадерганность солдат в Кавказских войсках.
Дисциплина была строга и конечно отзывалась общею дикостью того времени.
Кабардинский полк справедливо считался лучшим в дивизии; после него добрую славу
имел Тенгинский; какая-то старая закваска держалась в этих полках, не смотря на
довольно быстрые перемены и общества офицеров и нижних чинов. Унтер-офицеры были
вообще очень хороши и люди заслуженные. В это звание производили не за наружность и
ловкость во фронте. Вообще в войсках видны были остатки преданий Суворовского
времени, еще несглаженные тонкостями фронтовой службы. Между офицерами было
немало кутил, но старшие берегли молодежь и честь полка. Мне не трудно было бы
назвать несколько штаб-офицеров и ротных командиров, которые пользовались
заслуженною славою боевых офицеров и отличных начальников.
В состав действующего отряда в 1837 г. назначены были Тенгинский и Навагинский
полки в полном составе и два батальона Кабардинского, две роты сапер, четыре пеших
полка Черноморского казачьего, несколько конных сотен линейного войска и три батареи,
19-й артил. бригады. О Кавказской артиллерии можно сказать, что она была в общем
уважении и всегда держалась вполне своеобразно и с большим достоинством. Впрочем,
это же самое относится и вообще к Русской артиллерии. Батареи были осми-орудийного
состава, и в каждую придано, сверх того, по два горных единорога и по две Кегорновы
мортирки. Командир 19-й бригады, полковник Бриммер, квартировал в Ставрополе.
Вельяминов был о нем хорошего мнения; последствия показали, что он не ошибся.
Пехота вооружена была старыми, кремневыми ружьями, до того плохими, что нельзя
было с уверенностью попасть на сто шагов. Линейные казаки имели винтовки
Черкесского образца, а Черноморские казаки - разнообразные, очень плохие ружья.
Пехота стреляла довольно плохо, артиллерия действовала хорошо, но в теоретической
части своего дела Кавказские артиллеристы были недалеки.
Черноморские казаки были у всех начальников в загоне и держались в черном теле. Это
ошибочное мнение разделял и Вельяминов. Четыре пеших полка этого войска взяты были
в состав отряда, преимущественно, как рабочая сила при постройке укреплений. На них
лежала вся черная работа при движениях и расположении отряда. Надобно правду сказать,
начальство Черноморских казаков не только не протестовало против такой
несправедливости, [198] но находило в том свою выгоду. Я тогда почти не знал
Малороссийского элемента и потому гораздо позже оценил Черноморцев по их
достоинству.
Линейные казаки пользовались вполне заслуженною славою удальства и храбрости. На
конях горских пород, в красивом горском костюме, линейные казаки многое заняли от
горцев: джигитовку, удальство и блестящую храбрость с театральным оттенком. Даже в
манерах и в домашней жизни они многое переняли от своих исконных врагов. Нужно
признаться, что народная нравственность была у них очень нестрога; но вообще, как их
хорошие, так и дурные качества, приводили в восторг офицеров, приезжавших на Кавказ
из всех войск для участвования в военных действиях. Для них линейные казаки были
постоянно окружены каким-то военно-поэтическим ореолом, и свои восторги они через
год развозили по всей Poccии вместе с Черкесским костюмом и оружием.
7 Мая прибыл генерал Вельяминов, а 9-го отряд выступил по хорошо знакомой дороге на
укрепление Абинское. Пройдя Аушецкие и тляхофиджские болота, отряд двигался по
открытой равнине, оставя вправо глубокие колеи, сделанные обозами в предшествующие
года. Вельяминов ехал на своей "баче", Имеретинской лошадке с отрезанной гривою, и
окруженный довольно многочисленным штабом. К нему подскакал полковник Бриммер.
"Ваше превосходительство, отряд давно своротил с Абинской дороги. Куда же мы так
придем?"—"Не знаю, дражайший, горнист трубил на лево. Спроси его". Бриммер понял
свою неловкость, извинился и поспешил к своему месту. Действительно, это был сюрприз.
Отряд вошел в местность пересеченную перелесками и тонкими ручьями в неглубоких
долинах. Вдали видно было несколько аулов. Началась перестрелка. Горцы знали о нашем
движении и были в большом сборе. В одном месте перестрелка очень усилилась и
продолжалась несколько минут, перемежаясь диким, визгливым криком горцев и громким
ура! Вельяминов, ехавший очень равнодушно, подозвал меня и сказал: "поезжай,
дражайший, скажи этим болванам, чтобы долго не забавлялись перестрелкой, а если
неприятель упорно держится, то прогнать его штыками". Не успел я показаться с этим
приказанием, как Тенгинцы дружно крикнули: ура! Горцы только успели выхватить
шашки, как были опрокинуты и исчезли в кустах. К вечеру перестрелка начала умолкать,
аулы горели, и отряд расположился на позиции вокруг большого кургана Ошхатах,
давшего имя всей этой местности. Трофеями этого дня [199] были несколько трупов
горцев, у которых отрубили головы, завернули и зашили в холст. За каждую голову
Вельяминов платил по червонцу и черепа отправлял в Академию Наук. Поэтому за
каждого убитого горца была упорная драка, которая иногда многим стоила жизни, с той и
с другой стороны. Для горцев была другая причина упорства. Отправляясь на какоенибудь военное предприятие, горцы заключали с своими ближними друзьями военные
союзы, причем давали присягу не выдавать своего товарища живого или мертвого; если
нельзя унести из сражения тела, его товарищ должен, по крайней мере, отрубить ему
голову и принести ее семейству убитого; в противном случае он обязан во всю жизнь на
свой счет содержать вдову и детей своего убитого товарища. Сверх того, такое действие
считалось позорным. Драка за трупы и отрезание голов вошли в нравы и обычаи
Кавказских войск. На первый раз, не смотря на воодушевление новизною картин и
впечатлений, вид завернутых в холст голов, привязанных к концу казачьих пик, вызвал у
меня чувство гадливости и омерзения.
Я исправлял должность обер-квартирмейстера отряда. Полковник Ольшевский был
начальником штаба, не нося только этого титула.
Вечером я должен был поставить и осмотреть всю цепь аванпостов и их резервов. После
этого резервы зажигали перед собой большие костры, которых линия показывала места их
расположения. Вельяминов не уходил в свою палатку прежде, чем я доложу ему о
постановлении аванпостов и о том, как они заняты. Если где потухал костер или не был
разложен, Вельяминов сердился и посылал начальнику резерва замечание в выражениях,
которых резкость никого не удивляла.
Лагерь становился обыкновенно длинным четырехугольником, которого фасы составляли
авангард, арриергард и два боковых прикрытия. Такою же живою крепостью отряд и
двигался: авангард и арриергард по ущелью или долине, а боковые прикрытия по горам, в
таком расстоянии, чтобы пули горцев не могли бить в колонне, где были остальные
войска и обоз. Дороги были вообще более или менее дурны, местность в горах покрыта
лесом. Чтобы держать боковые прикрытия на своих местах и чтобы цепи стрелков не
разрывались в закрытой и пересеченной местности, их часто окликали сигнальными
рожками. Этим способом и при условленных заранее сигналах, передавались все
приказания при движениях. [200]
При таком порядке, движение отряда никогда не могло быть быстро, и неприятель имел
полную возможность сосредоточивать свои силы на местах наиболее удобных для
обороны. Зная цель наших движений, горцы могли собираться против нас в значительных
силах и, при совершенном знании местности, имели полную возможность располагать
своими действиями, так что без всякой ошибки можно сказать, что везде, где завязывалась
упорная драка, мы были нумерически слабее неприятеля и находились в неблагоприятных
обстоятельствах. Все это с избытком вознаграждалось дисциплиной, боевой опытностью и
невероятной выносливостью почтенных Кавказских войск. Я уже сказал, что пехота наша
была очень дурно вооружена и стреляла плохо; в этом отношении неприятель над нами
имел большое превосходство. Нельзя сказать, чтобы горцы были отличные стрелки; но их
длинные винтовки, заряженные пулями с сальною тряпкой, били гораздо вернее наших
ружей и, при оборонительных действиях, они могли укрываться и выжидать приближения
наших. Пользовались они местностью очень хорошо, и с инстинктом горца соединяли
замечательную храбрость и легкость в ходьбе по горам.
Самая трудная роль доставалась обыкновенно арриергарду, а самая легкая авангарду, где
редко бывала серьезная перестрелка. В боковых прикрытиях все зависело от свойств
местности, но как редко можно было идти по гребню, образующему водораздел, то войска
боковых прикрытий сильно утомлялись беспрестанными спусками и подъемами, причем
нередко нужно было выбивать неприятеля из засад, который он делал, зная наперед, что
прикрытия не минуют этого места. Случалось, что отряд растягивался верст на пять, и
тогда конечно боковые прикрытия усиливались войсками из колонны. Вельяминов зорко
смотрел за всем и ничего не оставлял без внимания. Каждый солдат и частью начальник
был уверен, что старый Вельяминов его видит. Войска вообще имели большое доверие к
своему начальнику. Для меня служба при нем была лучшею военною школою.
Я несколько распространился в описании этого дня, потому что таков был всегдашний
порядок движения отряда. Можно упрекнуть Вельяминова только разве в несколько
излишней методичности. Вообще горцы сравнивали наши экспедиции с грозовою тучею,
которая пройдет полосой, наделает шуму и разорений и умчится, не оставив прочных
следов. Кажется, они правы.
(Продолжение впредь).
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив,
№ 5. 1883
День 9 Мая 1837 г. нам обошелся не дешево. У нас убито и ранено было 50 человек, и
сверх того ранены полковн. Кашутин и несколько офицеров. Кашутина положили в
карету, которую Вельяминов всегда возил при отряде, на случай своей болезни или раны.
К этой карете ежедневно наряжалась сотня Черноморцев для вытаскивания на руках в
трудных местах, которые в горном и бездорожном крае часто встречаются.
На следующий день мы пришли в укр. Абинское, почти без перестрелки. Это показывало,
что накануне горцы имели большую потерю. Следующий переход был к укр.
Николаевскому при впадении Атакуафа в Абин. Здесь отряд уже вошел в предгорья,
покрытые лиственным лесом, преимущественно дубом и берестом. Перестрелка в этот и
последующие дни до Геленджика была незначительна, конечно потому, что горцы
привыкли уже к движению отряда по этому направлению и знали безвредность для них
этих движений. Но в первый год тут были жаркие дела: одна местность на наших картах
названа Гвардейскою Поляной, потому что тут в 1835 г. было убито и ранено несколько
гвардейских офицеров.
Укрепление Абинское было выстроено на левом берегу реки Абина и на равнине
совершенно открытой. Оно составляло правильный пяти-бастионный форт высокой
профили, с палисадами во рву. Гарнизон его состоял тогда из трех рот пехоты и полусотни
конных казаков. Укрепление Николаевское было такой же постройки, но гораздо меньше
и имело гарнизону одну роту. Оно было окружено горами, от которых внутреннее
пространство было по возможности дефилировано. В окрестностях горцы имели две или
три старых Турецких пушки, которые они иногда привозили на горы и стреляли ядрами
по укреплению, не делая особенного вреда, но держа гарнизон в беспрестанной тревоге.
Оба эти укрепления имели сообщение с Черноморией только раза два в год, когда им
привозили годичное продовольствие, под прикрытием сильного отряда. Во все остальное
время между Абинским и Николаевским укреплениями сообщение было возможно только
через лазутчиков. Беспрестанные тревоги, плохое продовольствие, недостаток свежего
мяса, томительная скука, близость болот, лихорадочный климат — все это порождало в
гарнизоне болезни, окончивавшиеся обыкновенно цингою. Потеря в людях ежегодно была
огромная. Эти укрепления считались [242] ссылочными по преимуществу. Естественно
будет спросить, какая же была польза от этих укреплений, предположенных
самоуверенною посредственностью и утвержденных против мнения Вельяминова лицом,
которого совершенное незнание края можно видеть между прочим из следующих
примеров. В 1835 году Вельяминов представлял подробный проект о покорении горцев
западной стороны Кавказа, в основании весьма рациональный, но сильно отзывающийся
математическим складом его ума. Он предлагал построить укрепления на Иле и других
главных притоках Кубани, сделать их складочными пунктами, из которых отряды могли
бы действовать вверх по долинам рек и таким образом очистить пространство по
северному скату Кавказа; на южном же склоне стесненное население не найдет
возможности к существованию и должно будет покориться. Государь Николай Павлович
нашел все это основательным, но не разрешил, "потому что это помешает окончательному
покорению горцев в сем году". В 1835 же году, Вельяминову сообщена высочайшая
собственноручная резолюция на одном его рапорте: "дать горцам хороший урок, чтобы
они на первых порах обожглись". Этот урок, вероятно, предполагалось дать постройкой
Николаевского укрепления, над которым горцы не могли не смеяться. Наконец, когда
решено было построить ряд укреплений по восточному берегу Черного моря,
Вельяминову высочайше повелено было послать из Геленджика один батальон по берегу
на встречу другого батальона, который будет послан из Гагр. Эти батальоны должны были
пройти по всему берегу и возвратиться к своим отрядам, «дабы получить ясное понятие о
топографии этого края». Вельяминов конечно этого не исполнил, потому что посланный
им батальон был бы истреблен никак не далее следующего дня по выходе. Я уже не
говорю о том, что Министерство Финансов предлагало устроить по всему берегу
таможенные посты для воспрепятствования ввозу контрабанды в наши пределы... В
Петербурге и не подозревали, что мы имеем здесь дело с полумиллионным горным
населением, никогда не знавшим над собою власти, храбрым, воинственным, и которое, в
своих горных заросших лесом трущобах, на каждом шагу имеет сильные, природные
крепости. Там еще думали, что Черкесы не более как возмутившиеся Русские подданные,
уступленные России их законным повелителем султаном, по Адрианопольскому трактату!
Долина Атакуафа, по которой мы двигались от Николаевского укрепления, образует
довольно широкое ущелье, покрытое лесом. Аулы были сожжены еще в прошлом году и
не возобновлялись [243] горцами; но на каждом шагу являлись местности, удобные для
жительства, с богатою растительностью и замечательно живописные.
Отряд повернул в долину Нако, по которой поднялся на самый гребень Кавказского
хребта, образующего здесь глубокое седло. Трудно вообразить себе что-нибудь
живописнее вида, который открылся с перевала. Хребет в этом месте едва ли имеет более
5 т. футов над поверхностью моря; южный его склон крут и изрезан глубокими балками,
покрытыми лесом; по правую сторону простиралась у подножия хребта обширная
Суджукская бухта, а впереди Черное море с горизонтом без пределов.
Спуск к укр. Кабардинскому, у юго-западного угла бухты, шел по удобному шоссе,
сделанному в предыдущем году Вельяминовым и напоминавшему Римские работы. Это
укрепление устроено было на одну роту. Очертание разбивал сам Вельяминов,
старавшийся с особенною заботливостью дефилировать внутреннее пространство от
неприятельских выстрелов. От этого укрепление получило форму наименее пригодную
для такого военного учреждения — форму стрелы с наконечником на одном конце и с
перьями по обе стороны другого конца. В 1838 г., когда эта неудобная форма возбудила
удивление генерала Головина, преемника барона Розена, генерал Граббе, преемник
Вельяминова, сказал: "Я узнаю моего умного предместника. Если человек большого ума
задумает сделать глупость, то сделает такую, какой все дураки не выдумают".
От укр. Кабардинского до Геленджика 16 верст удобной дороги по местности, покрытой
кустарниками. Этот мирный переход мне памятен тем, что, поехав через кусты в сюртуке,
я приехал в какой-то курточке с лохмотьями пол. Между кустами множество березы,
которую солдаты называют «держи дерево», потому что его бесчисленное множество игол
с загнутым концом вцепляются в одежду и ее непременно разрывают.
Наконец, мы пришли в Геленджик, где нашли стоящими в бухте пароход Язон и
несколько частных судов, привезших разные предметы для войск. Вельяминов объявил,
что мы останемся здесь несколько дней и что я должен изготовить журнал военных
действий отряда. Работа эта была не трудная и не требовала ни красноречия, ни богатства
фантазии. В предшествовавшиe два года эта обязанность лежала на прапорщике
Горшкове, офицере очень хорошем, но едва грамотном. Я видел его черновые тетради
журнала. Вельяминов их своеручно поправлял только в тех местах, где Горшков уж
слишком резко расходился с грамматикой и особенно с opфoгpaфией. Журнал действий
представлялся командиру [244] Отдельного Кавказского Корпуса и в копии военному
министру для всеподданнейшего доклада. Вельяминов приучил и Петербургский люд
читать между строками в его сухих и хороших донесениях. Правда, впрочем, что
гвардейские офицеры в частных письмах не жалели красок и красноречия и делались
Омирами в описании подвигов, которые они совершали как новые Ахиллесы. Для другого
это могло бы быть делом верного расчета; но старый Вельяминов принял этот порядок
совсем по другим соображениям.
На другой день по нашем приходе в Геленджик нам дали знать, что пятеро горских
старшин приехали к аванпостам для переговоров с г. Вельяминовым. Это были пять
стариков, очень почтенной наружности, хорошо вооруженные и без всякой свиты. Они
назвались уполномоченными от Натухайцев и Шапсугов. Вельяминов принял их с
некоторою торжественностью, окруженный всем своим штабом. В этот только раз я видел
на нем, кроме шашки, кинжал: предосторожность далеко не лишняя после примеров
фанатизма, жертвою которого сделались князь Цицианов, Греков, Лисаневич, князь
Гагарин и многие другие.
Эта сцена была для меня новостью. Мне казалось, что тут решается судьба народа,
который тысячи лет прожил в дикой и неограниченной свободе. В сущности это была не
более, как пустая болтовня. Депутаты горцев начали с того, что отвергли право султана
уступать их земли России, так как султан никогда их землею не владел; потом объявили,
что весь народ единодушно положил драться с Русскими на жизнь и на смерть, пока не
выгонит Русских из своей земли; хвалились своим могуществом, искусством в горной
войне, меткой стрельбой и кончили предложением возвратиться без боя за Кубань и жить
в добром соседстве. Переводчик К. И Тауш назвал всех их по имени. Он их знал лично и,
проникнутый уважением к высшей Черкеской аристократии, с какою-то
торжественностью титуловал каждого называемого узденем 1-й степени. Старик
Вельяминов на длинную речь депутатов отвечал коротко и просто, что идет туда, куда
велел Государь, что, если они будут сопротивляться, то сами на себя должны пенять за
бедствия войны, и что если наши солдаты стреляют вдесятеро хуже горцев, за то мы на
каждый их выстрел будем отвечать сотней выстрелов. Тем конференция и кончилась.
Ночью лазутчики дали знать, что вблизи находится огромное сборище, которого силу они
вероятно увеличили, говоря, что в нем не менее 10 т. конных и пеших от всех народов
племени Адехе, и что все приняли торжественную присягу драться с Русскими до [245]
последней крайности, и за тайные сношения с нами назначили смертную казнь. Дней семь
мы получали те же известия; лазутчики говорили еще, что сборище усилилось
прибывшими дальними Убыхами. По ночам мы видели их бивуачные огни на большом
пространстве к стороне Мезиба. Горцы ждали нашего движения и ничего не
предпринимали против лагеря, огражденного засекой. Вельяминов не двигался, говоря:
«Подождем, дражайший. У них генерал-интендант неисправный. Когда поедят свое пшено
и чужих баранов, сами разойдутся». Так и случилось: мы простояли в Геленджике 9 дней,
и когда двинулись к Мезибу, видели немного горцев, которые вели пустую перестрелку с
стрелковыми цепями.
Перейдя чрез Адерби, который в нижних частях течения называется Мезибом, дорога
начала подниматься по долине одного из его притоков, постепенно отдаляясь от моря. Мы
вступили в край, в котором не были еще наши войска. Аулы разбросаны были по
сторонам долины в местах живописных. Видно было, что там жили в довольстве и
совершенной безопасности. Вельяминов строжайше запретил жечь или грабить аулы,
которые мы впрочем находили всегда пустыми. По мере движения отряда край делался
более гористым, и горцы, постепенно собираясь, стали наседать на боковые прикрытия и
особенно на арьергард. Перестрелка почти не прекращалась; местами приходилось
выбивать неприятеля штыками из крепких позиций.
В первый день отряд прошел верст 12, во второй 10; дорога была довольно удобна и не
требовала большой разработки, но боковые прикрытия сильно утомлялись, следуя по
гребням гор или поперек боковых ущелий. Приходили на место ночлега поздно вечером, а
часов в 6 утра опять поднимались. На третий день мы достигли перевала из системы
Адерби в систему Пшада. На вершине горы Черкесы дрались с особенным упорством в
прекрасной дубовой роще. Вельяминов послал полковника Бриммера с тремя батальонами
занять перевал и разработать дорогу. Когда мы пришли, все уже было готово, и горцы
удалены. Оказалось, что это была священная роща (тхахапк), где с глубокой древности
совершались языческие обряды богослужения. Дубы были тщательно сохранены; в одном
из них виден был довольно крупный камень, который со всех сторон, обхватило дерево,
при постепенном росте, и обвило корою. Можно думать, что дубу было не менее двух
столетий.
Вельяминов приказал спилить это дерево и отпилить часть ствола, в котором был камень.
Он хотел послать этот чурбан в Академию Наук, как образчик могучей растительности
этого [246] края; но каково было удивление наше, когда при отпиливании пила встретила
другой камень, внутри самого ствола. Осмотрев окрестную местность, мы нашли много
таких дубов и убедились, что туземцы вкладывали эти камни в развилину молодого дуба
близ земли и связывали оба ствола выше камня. По мере роста и утолщения стволов, они
обхватывают камень, сливаются в один ствол и, так сказать, поглощают камень, если он
не слишком велик. Кажется, это был один из обрядов язычества и имел какое-то
символическое значение.
Мы ночевали на перевал Вуордовюе, а на другое утро начали спускаться по притоку
Пшада. В этот день несколько раз возобновлялась сильная перестрелка в правом
прикрытии, которое, по свойству местности, должно было значительно отдалиться от
колоны. Несколько раз приходилось ходить в штыки. У нас было человек 35 убитых и
раненых, в числе последних командовавший правым прикрытием артиллерийский
генерал-майор Штейбен, который от ран и умер. Я его не знал; к нему был хорошо
расположен Вельяминов, который, вообще, не жаловал генералов.
Мы дошли до устья Пшада, и должны были повернуть круто на право, по его долине. Над
самим поворотом возвышалась гора, где горцы сделали завал и ожидали нашего прохода,
в большом числе. Вельяминов остановил отряд вне ружейного выстрела и послал 1-й
батальон Навагинского полка выбить неприятеля и занять гору. Взобраться туда можно
было только по узкому гребню, между двумя балками и совершенно открыто, в виду
неприятеля, сидевшего за завалом, на горе, покрытой лесом. Навагинцы, в виду всего
отряда, сделали свое дело честно и с большим толком. Впереди шла 1-ая гренадерская
рота, которою командовал поручик Егоров, родом Таганрогский Грек, офицер храбрый и
опытный. Горцы встретили его у подножия горы залпом из ружей, не сделав никакого
вреда. Егоров, молча и бегом, стал подниматься на гору. Когда он рассчитал, что горцы
должны были уже зарядить свои винтовки, что они делали довольно медленно, Егоров
приказал людям лечь, и не стреляя, кричать ура! Услышав этот крик, горцы сделали опять
безвредный залп, а Навагинцы стали опять молча подниматься на гору. Такой маневре
повторился раза три, пока Навагинцы, достигнув вершины, бросились на завал; но горцев
уже там не было: они отступили на другую позицию и удовольствовались одною
перестрелкой. В этом молодецком деле, происходившем в глазах всего отряда, у нас было
только два раненых. Старый Вельяминов, не щедрый на похвалы, поблагодарил
Навагинцев и приказал назвать [247] эту гору Навагинскою, как она и называется на
картах. Государь Император пожаловал особые награды за это дело, а Егорова произвел в
штабс-капитаны и дал ему орден св. Георгия 4 степени. Замечательно, что он вынужден
был дать этот орден своею властью, потому что Георгиевская дума не удостоила Егорова
этой награды, так как у горцев не было пушек, и потому подвиг не подходит под статут
ордена. В то время офицерские Георгиевские кресты были чрезвычайно редки на Кавказе.
Мы ночевали на прекрасном плато, над рекою Пшадом, в ауле Яндар-оглу, где была
когда-то славная фактория Де-Скасси. Аул, конечно, был пуст. На другой день нам
оставалось сделать верст 12 до моря по широкой и прекрасной долине Пшада.
Перестрелка была незначительна, и довольно рано, 25 Мая, мы дошли до устьев реки и
расположились вокруг того места, где предполагалось выстроить укрепление.
На другой - же день Вельяминов приступил к разбивке укрепления. Это он всегда делал
сам и с большою заботливостью о дефилировании внутренности укрепления от
окружающих его гор. 27 Мая приступили к работам, которые продолжались месяца
полтора. В это время скука неподвижной жизни разнообразилась фуражировками и
посылкой отрядов для рубки леса. При отряде было до 2 т. лошадей, которым нужно было
много сена. Часть его для артиллерийских и других казенных лошадей доставлялась из
Тамани на судах, сжатая гидравлическим прессом; остальное, равно как и лес, нужно было
добывать с бою. По мере накопления травы в окрестностях и заборки небольших
Черкесских запасов сена, приходилось ходить все далее и далее по долине Пшада и его
притоков. Такие движения делались дня через два, под прикрытием 4-х или 5 батальонов с
8 или 10 орудиями и сотней конных казаков. Горцы всегда знали об этом вперед, и потому
никогда такое движение не обходилось без драки, более или менее упорной. Отряды
поручались большею частью Ольшевскому или Бриммеру: офицеры генерального штаба
ходили поочередно. Нас было четверо. Я часто ходил с Ольшевским и должен отдать ему
справедливость. Он был хороший ученик Вельяминова: не суетлив, распорядителен,
держал большой порядок в отряде и не баловал себя. У Бриммера порядку было мало,
делалось все больше по вдохновению, но скоро до торопливости. Не смотря на эту
разницу, у Ольшевского всегда было более потери, чем у Бриммера.
Так прошло полтора месяца. Строения возводились из сырцового кирпича и местного
лесу. Эта работа утомляла войска, и все [248] были очень рады, когда велено было
приготовиться к выступлению на другое место при устье Чуэпсина (Вулана), где
предполагалось в этом же году выстроить укрепление.
Верки укрепления на Пшаде были готовы и вооружены; оставались неоконченными
только казармы и другие внутренние постройки. Вельяминов назвал укрепление
Новотроицким и оставил в нем одну роту гарнизона и батальон для окончания работ.
11 июля отряд двинулся вверх по Пшаду и верстах в 15 повернул вправо по одному из
притоков левой стороны, а перешел перевал, вступил в долину одного из притоков
Вулана, правой стороны. В обоих перевалах мы отдалялись от моря верст на 25.
Местность в обоих случаях была одинакова, но здесь горы становились выше и движение
затруднительнее. Переход до Вулана отряд сделал в трое суток. Неприятель был в сборе, и
перестрелка не прекращалась во все время движения. Мы имели в эти три дня до 75
человек убитых и раненых. 13 Июля, поздно вечером мы, достигли устья Вулана, который
близ самого моря, сливается с другою речкой Тешепс и образует широкую долину. На
другой день Вельяминов выбрал место для укрепления саженях в 150 от моря, на
пониженном гребне, разделяющем обе речки. Нужно было увериться, могут ли доставать
с ближайшей горы ружейные выстрелы до укрепления. В конвойной команде был лихой
офицер Сагандаков, храбрый, отличный наездник и замечательно сильный. Вельяминов
приказал ему ехать на гору и оттуда сделать по указанному дереву по три выстрела из
своей винтовки и из солдатского ружья. Нас с Вельяминовым было человек двадцать, все
верхом; мы ожидали результатов оригинального опыта. Дерево, назначенное целью, было
в шагах 20 от нас. Первые три выстрела были из винтовки: пули упали очень верно, но не
долетели до дерева; три остальные пули направились тоже очень верно, но не в дерево, а в
нас. Впрочем, они перелетели через нас с шумом и визгом очень высоко. Место откуда
стрелял Сагандаков, впоследствии определено, и оказалось в 240 саженях, но гораздо
выше того, на котором мы были.
Вельяминов определил линию огня укрепления, названного Михайловским. Никому из
нас не приходило в голову, что через 4 года этому укреплению суждено было погибнуть и
в минуту гибели быть свидетелем подвига самоотвержения, похоронившего и своих и
врагов под развалинами. Работы начались 15 июля. Нужно было торопиться, потому что
нам было сообщено, что Государь [249] приедет на Кавказ и будет смотреть наш отряд в
Геленджике. Большое обилие леса в окрестностях ускоряло работы, но с другой стороны
верки укрепления были гораздо обширнее и имели чрезвычайно неудобное очертание.
Опять началась однообразная жизнь: крепостные работы, фуражировки. В войсках было
много офицеров из гвардии и из армейских частей прикомандированных на год для
участия в военных действиях, между ними люди с состоянием; эти коротали время
картежной игрой и кутежом; то и другое развилось в сильной степени. Я не участвовал ни
в том, ни в другом. Со мною было несколько книг, рекомендованных мне Майером. Это
были: Histoire de la revolution francaise, par Mignet; Histoire de la revolution anglaise, par
Guizot; Histoire de la contre-revolution en Angleterre, par A. Carrel, и наконец: De la
democratie en Amerique par Tocqueville. Я их прилежно изучал, и это дало совсем
особенное направление моим мыслям и убеждениям. С товарищем моим, Старком,
который гораздо более меня был знаком с политической литературой, у меня были
бесконечные споры.
В Августе месяце произошел эпизод, давший пищу для толков и разговоров на несколько
дней. Вельяминов послал на пароходе Язон и другом мелком военном судне небольшой
отряд для сделания десанта у устья реки Джубги и разорения там аула, в котором было
гнездо контрабандистов и людей особенно нам враждебных. Это было не первое подобное
предприятие. В 1851 г. наши войска высадились к устью Джубги, сожгли одно или два
контрабандных судна, но не могли истребить аула, а при отступлении понесли большую
потерю. В числе раненых тогда был Навагинского полка подполковник Полтинин, в 1837
г. командовавший этим полком. В этот раз начальство над десантным отрядом,
состоявшим из одной роты Тенгинского полка, поручено было капитану 2 ранга
Серебрякову, бывшему при Вельяминове дежурным штаб-офицером по морской части,
для фрахтования судов, перевозки разных предметов снабжения отряда и для сношения с
Черноморским флотом.
Лазарь Маркович Серебряков был личность очень заметная, и я должен о нем сказать
несколько слов. Его служба началась, в Черноморском флоте в то время, когда
большинство офицеров там состояло из Греков и Армян. Серебряков принадлежал к
последней национальности. Он был родом из Карасубазара, где у него были торговая
баня, дом, жена, ходившая по-армянски т. е. шароварах, и куча детей. Во флоте
Серебряков играл очень скромную [250] роль и не имел славы хорошего морского
офицера. В 1829 году, князь Меншиков, тогда еще артиллерийский генерал, нашел его в
Феодосии на брандвахте. Узнав, что Серебряков хорошо знает Турецкий язык, князь
Меньшиков взял его с собою под Анапу, которую ему поручено было взять. Известно, что
это предприятие выполнено с успехом и что с того времени Анапа осталась в наших
руках. Вся эта операция, при содействии Черноморского флота, продолжалась не долго;
но Серебряков успел войти в милость у князя Меньшикова, который, как говорят, давал
ему иногда довольно грязные поручения. Серебряков имел бойкие умственные
способности, много Азиятской хитрости, расположение к военному делу и торговле и
эластическую совесть. По окончании Турецкой войны князь Меньшиков, уже начальник
главного морского штаба, взял Серебрякова к себе адъютантом или по особым
поручениям. В 1837 г. Серебряков был послан к Вельяминову, который ценил его
деятельность, здравый смысл и распорядительность. Настоящее военное поручение он
исполнил удачно, но при отступлении понес значительную потерю. Десант состоял из
одной роты Тенгинского полка, но при ней было много посторонних офицеров,
пожелавших участвовать в этом предприятии. У нас ранены два штаб-офицера и
генерального штаба капитан князь Григорий Долгоруков, а убит гвардейский поручик
князь Долгоруков. Никакой непосредственной пользы от этого предприятия не было.
Наконец, 2 Сентября, мы двинулись обратно в Геленджик, оставив две роты гарнизоном в
новопостроенном укреплении, названном Михайловским. Обратное движение нашe
продолжалось пять дней. Горцы преследовали не особенно настойчиво, хотя все аулы по
пути были истреблены. Исключение сделано только для аула Яндар-Оглу, в честь
человека, оказавшего когда-то Русским услугу. За то этот аул был сожжен самими
горцами, а хозяин едва отделался от обвинений в измене.
7 Сентября мы пришли в Геленджик. На другой день генерал Вельяминов спросил меня,
знаю ли я все правила для разбивки лагеря по форме и с самою педантическою
правильностью? Я их не знал, и потому Вельяминов снабдил меня разными
руководствами. К делу было немедленно приступлено. Я сделал примерный чертеж
глубокого лагеря в колоннах. Вельяминов его не одобрил и приказал устроить лагерь
развернутым фронтом. Это потребовало пространство в три версты, к Западу от
Геленджика. Между подножьем хребта и морем тянется полоса довольно ровной
местности, покрытой мелким лесом. Через два дня этот лес исчез, [251] место расчищено,
и лагерь разбит тылом к морю. В этом положении мы ожидали приезда Государя
Императора. Во все это время погода стояла прекрасная. По окрестным горам видны были
горцы, смотревшие с любопытством на невиданное для них зрелище. Наш лагерь должен
был казаться для них грозным. Надобно отдать им справедливость: во все это время они
нас не тревожили, а во время пребывания Государя ни один из них не приходил в лагерь.
Народные старшины не прислали даже никакой депутации, хотя могли быть уверены, что
если переговоры и не поведут ни к какому результату, то депутаты во всяком случае
возвратятся с богатыми подарками.
21 Сентября, накануне приезда Государя, задула бора и к вечеру так скрепчала, что
большая часть солдатских палаток были изорваны, а на кухнях невозможно было
разводить огонь и варить кашу. Кое-где только расторопные денщики ухитрялись
разводить огонь или ставить самовары под кручею, у самого берега моря. Кто не видал
боры в этой части восточного берега Черного моря, тому нелегко вообразить ее страшную
силу. Северо-восточный ветер как бы внезапно срывается с гребня главного хребта,
отстоящего от моря у Геленджика верст на пять; но туземцы и опытные моряки узнают
приближение боры по некоторым признакам, и суда спешат заранее выйти из бухты в
море, которое в такое время бывает совершенно спокойно. Береговой ветер не разводит
волнения, и во все это время бывает совершенно ясная погода, при довольно низкой
температуре. Боры бывают чаще, продолжительнее и сильнее осенью и зимой; летом они
продолжаются несколько часов или сутки; зимою они особенно опасны для судов,
застигнутых в бухте. Стремительный ветер срывает верхушки волн, обливает суда, их
мачты и снасти и, мгновенно замерзая, обращает все судно в глыбу льда. Тогда гибель
судна неизбежна, и с берега невозможно подать никакой помощи. Так погиб в 1843 г.
военный тендер в Суджукской бухте, в глазах целого отряда. Судно обратилось в ком льда
и пошло ко дну со всем экипажем. Все попытки подать помощь были тщетны: команды
посланные к берегу не могли идти против ветра; людей несло ветром, и кто не падал на
землю мог быть разбит, наброшенный на дерево или строение. Говорят, что в Суджукской
бухте боры сильнее чем в Геленджикской; я этого не заметил, но во всяком случае они
составляют такой недостаток этих единственных между Сухумом и Керчью бухт, который
не обещает им никакой будущности. [252]
Бора, дувшая пред приездом Государя, была не из самых сильных. Вечером 22 Сентября,
мы наконец, увидели два парохода, на которых был Государь со свитою. В первый раз
Pyccкий царь посетил Кавказский край и, хотя посетил не так театрально, как бабка его
посещала Новороссийский край, но конечно с не меньшею пользою.
С большим трудом и не без опасности, Государь вышел на берег в Геленджике, где ему
приготовлена была квартира в доме коменданта, мало отличавшемся от остальных жалких
мазанок. С 1831 г. Геленджик мало изменился. Без сухопутного сообщения, гарнизон
нередко нуждался в самом необходимом. Непривычный климат, беспрестанные тревоги и
лишения произвели общую апатию и развили болезни, преимущественно
перемежающиеся лихорадки и цингу. Первым комендантом был полковник Чайковский,
от которого я слышал много рассказов об этой тяжелой поре: на первый день Пасхи
офицеры всего гарнизона собирались к нему разговляться, и при этом закуска состояла из
рюмки водки и нескольких селедок, составлявших неслыханную роскошь.
С Государем были Великий Князь Наследник, граф Орлов, князь Меньшиков и довольно
большая свита. Не думаю, чтобы все они сколько-нибудь комфортабельно провели эту
ночь, тем более, что на рассвете начался пожар, недалеко от квартиры Государя и от
порохового погреба, где был значительный склад патронов и зарядов для отряда. Огонь
охватил провиантские склады; при сильнейшем ветре он сообщился множеству тесно
стоявших турлучных построек, крытых соломою и камышом. С самого начала пожара
стали поспешно выносить порох за крепость; все это делалось второпях, и каждую минуту
можно было ожидать взрыва. Опасность была крайняя, пожарных инструментов не было,
да они были бы бесполезны при таком ветре. Офицеры и солдаты наперерыв бросались в
огонь и соревновали в самоотвержении пред глазами Государя. Наконец, его упросили
выехать из укрепления в лагерь ранее, чем он предполагал. Войска были готовы к смотру.
Еще с весны Вельяминов предупредил всех о предстоящем смотре и просил озаботиться
тем, чтобы нижние чины и офицеры имели одежду и вооружение по форме. Регулярные
войска исполнили это приказание по крайнему разумению, а четыре пеших полка
Черноморских казаков были поставлены в прикрытие. Их резервы по безлесным
вершинам хребта составляли прекрасную картину и придавали всему лагерю и смотру
военный колорит. Войска были [253] построены в одну линию развернутым фронтом.
Нижние чины были в боевой амуниции и в фуражках. Фронт был прямо против ветра.
Когда Государь подъехал к правому флангу, почти все фуражки были унесены ветром;
нижние чины, держа ружье на караул, должны были отставить левую ногу вперед, чтоб
удержаться на месте. Весь фронт кричал ура! а ветер в открытые рты нес песок, пыль и
мелкие камешки. Картина была своеобразная...
Государь убедился, что ехать верхом по фронту невозможно. Он сошел с коня, мы сделали
тоже и таким образом дошли до левого фланга, беспрестанно набрасываемые ветром на
фронт. Церемониального марша не было. Войска отпущены в лагерь, в котором не было
ни одной целой палатки; только две Калмыцких кибитки в штабе и палатка Вельяминова
уцелели. Последнюю восемь линейных казаков держали на оттяжках. Государь вошел в
палатку и, напившись чаю, приказал Вельяминову позвать солдат, кто в чем есть, под
одинокое дерево, которое он указал впереди лагеря. Ему хотелось сказать милостивое
слово этому доблестному войску, в первый раз видящему своего Государя. Ординарцы
поскакали по всему лагерю; солдаты бежали со всех сторон к сборному месту. Они
буквально исполнили высочайшую волю: кто был в мундире, кто в шинели, а кто без того
и другого. Вокруг Государя и Наследника образовался кружок, внутри которого было
несколько офицеров. Я был от него в двух шагах, а подле меня генерал-майор Линген, в
сюртуке, с шашкой через плечо. Из под сюртука на целую четверть виден был бешмет из
Турецкой шалевой материи. Рядом с ним стоял полковник Горский, только что
приехавший к отряду. Он был одет по форме, но через плечо; на ремне висела Черкесская
нагайка. Государь, читавший, вероятно, наши реляции, спросил Лингена: «а где тут
Аушецкие и Тляхофидские болота?» Старый Линген об них не слыхивал; Горский не знал
их имени, хотя оба они много раз через них проходили. У меня всегда была очень острая
память на имена, и я поспешил доложить, что эти болота на северном предгории. Толпа
все росла, но говорить было невозможно за сильным ветром. Кружок сузился, и Государь,
стоя под деревом, спросил: «а где у вас Конон Забуга?» Это был унтер-офицер
Кабардинского полка, недавно отличившийся и упомянутый в реляции. На вопрос
Государя, раздался над его головою громкий голос: «Здесь, Ваше Императорское
Величество». Забуга, в одном белье, сидел на дереве, чтобы лучше видеть. Государь
приказал ему слезть и когда тот [254] почти кубарем свалился на землю, Государь
поцеловал его в голову, сказавши: «Передай это всем твоим товарищам, за их доблестную
службу». Забуга бросился на землю и поцеловал ногу Государя. Вся эта сцена, искренняя
и неподготовленная, произвела на войско гораздо более глубокое впечатление, чем
красноречивая речь, которой никто бы и не слышал. Войска с гордостью смотрели на
мужественную красоту и царственную осанку своего Государя и на прекрасного 19-ти
летнего юношу, его Наследника. Надобно отдать справедливость, Николай Павлович умел
говорить от души горячее слово, которое шло прямо в душу. Выражение его лица, в
минуты благоволения, было чрезвычайно симпатично. Его ласковое и простое обращение
могло довести неопытного и непривычного собеседника до забвения его высокого сана. За
то, в минуты гнева и раздражения, его наружность мгновенно изменялась.
Государь был в самом лучшем расположении. Независимо от желания поблагодарить
войска за их трудную и честную службу, он выражал свое довольство непривычною ему
обстановкою, величественною природою, даже борою и наивными усилиями все делать и
одеваться по форме; а между прочим своеобразные отступления беспрестанно бросались в
глаза ему, привыкшему к педантической точности в гвардии и при смотрах армейских
войск. Говорят, что он сказал: «Я очень рад, что не взял с собою великого князя Михаила
Павловича; он бы этого не вынес!». Говорят еще, что он приказал Вельяминову подать
список разжалованных, которых было много в отряде. Это приказание он, будто бы,
повторил два раза; но почему-то Вельяминов этого не сделал, по крайней мере до отъезда
Государя.
К вечеру бора начала утихать. Государь ночевал на пароходе, а утром 24 Сентября
пароходы снялись с якоря и пошли к Поти, откуда Государь через Кутаис поехал в
Тифлис. Его путешествие по Закавказскому краю было неудачное и оставило в нем
неприятное впечатление. Проезжая через Горийский уезд, где был расположен
Грузинский гренадерский полк, Государь увидел в лесу солдата, которого он принял
сначала за туземца. Солдат был в рубищах, напоминающих солдатскую шинель и пaпaxу.
На вопрос Государя солдат отвечал, что он третий год пасет свиней своего полкового
командира, а прежде пять лет был в угольной команде. Это чрезвычайно рассердило
Государя. Вероятно, еще прежде ему было доложено о многих других деяниях полковника
князя Дадьяна по командованию полком. Этот штаб-офицер был нисколько не хуже
других полковых командиров, но он [255] был женат на дочери барона Розена, которым
тоже Государь был недоволен. В этом случае он явился козлищем отпущения за общие
грехи, до некоторой степени неизбежные по местным обстоятельствам. По приездe в
Тифлис Государь перед разводом приказал снять с князя Дадьяна флигель-адъютантские
аксельбанты (усердные исполнители сорвали их) и предать его суду за злоупотребления.
Впрочем, при этом же разводе он пожаловал звание флигель-адъютанта сыну барона
Розена, гвардейскому поручику. В довершение всех неудач, при выезде из Тифлиса,
спускаясь с горы, лошади понесли экипаж, в котором сидели Государь и граф Орлов; на
крутом повороте экипаж опрокинулся, и Государь упал на краю глубокого обрыва. К
счастию, это падение не имело никаких серьезных последствий.
На другой день по отъезде Государя из Геленджика, мы выступили в обратный путь на
Кубань. Горцы почти не дрались, зная, что в этом году мы уже ничего более не
предпримем. 29 Сентября мы пришли в Ольгинское укрепление; экспедиция кончена, и
отряд распущен на зимние квартиры. Я отправился в Ставрополь, где снова началась моя
легкая служба в должности обер-квартирмейстера и однообразная жизнь в кругу
нескольких добрых товарищей. За экспедицию 1837 года я получил орден Св. Владимира
4 степени с бантом.
Генерал Вельяминов отправился во Владикавказ, на встречу Государю, при его
возвращении из Грузии. Оттуда до Екатеринограда, 104 версты, он сопровождал Государя
верхом. Конвой был конный, ехали довольно скоро; старый Вельяминов совершенно
изнурился; вероятно, это ускорило у него развитие болезни, которая свела его в могилу. В
Ставрополе Государь не останавливался.
Скоро сказались плоды посещения Государем Кавказа. Вельяминов получил орден св.
Александра Невского с алмазами, барон Розен назначен сенатором в Москву, начальник
корпусного штаба Вадковский — командиром армейской бригады в Poссии; начальник
гренадерской бригады г.-л. Фролов, давший Грибоедову тип Скалозуба — кажется, по
армии. Обер-квартирмейстер, полковник Фон-дер-Ховен произведен в генерал-майоры и
назначен начальником штаба Сибирского корпуса. Кроме этих главных, в Закавказском
крае было много других перемещений и удалений по военному и гражданскому
ведомствам. Погром был общий. Князь Дадьян, по суду, был разжалован в солдаты.
Я провел зиму по прежнему, почти исключительно в обществе Майера и князя Голицына.
С первым я очень подружился. У них [256] я познакомился со многими Декабристами и
особенно сблизился с Сатиным, молодым человеком, присланным из Московского
университета в Саратов, под надзор полиции, за какое-то ребяческое политическое
преступление. Из Саратова он получил позволение ехать на Кавказские минеральные
воды и, по окончании курса, остался зимовать в Ставрополе в ожидании следующего
курса вод. Это был очень хороший молодой человек, с доброй и теплой душою, но с
плохим здоровьем; он хорошо учился, много читал и был либералом Московского
пошиба. Сатин жил вместе с Майером и князем Голициным на одном дворе. По прежнему
нашим спорам не было конца.
Между тем зимою наше положение на левом фланге и в Дагестане начинало делаться
более серьезным. Туда переведен был Кабардинский полк из Черномории и помещен на
Кумыкской плоскости, в крепости Внезапной и Хасаф-юрте. Начальник дивизии генераллейт. Фези делал набеги и присылал громкие реляции о своих подвигах и покорениях
разных народов. Вельяминов не давал им никакой веры и вообще, кажется, не придавал
особенной важности тамошним делам. Немудрено, что он до некоторой степени
ошибался, под влиянием мнения, составившегося еще во времена Ермолова.
Я не могу описывать события на левом фланге и в Дагестане, потому что хорошенько не
знаю ни местности, ни последовательности хода дел в том крае. Известно, что
фанатический шаракат возник еще в начале 20-х годов. Непонятно, как Ермолов не придал
этому никакого значения. Не знаю, сознал ли он после свою ошибку, но последствия
стоили нам слишком дорого. Первый имам, который приобрел в том крае большую силу и
влияние, нам прямо враждебное, Кази-мулла, погиб в Гимрах, в 1832 г.; второй, Гамзатбек умерщвлен изменнически в мечети; но один из мюридов Кази-муллы, Шамиль,
раненый спасся во время Гимринской резни. Он провозгласил себя имамом и был
признан. Это был человек умный, ученый в смысле мусульманском, свирепый фанатик,
кровожадный горец со всеми типическими свойствами своего племени. С 1833 г. он
постепенно усиливался в Дагестане; но и в Чечне заметно было волнение, которое не
предсказывало ничего хорошего. В 1838 г. там предположены более серьезные военные
действия. На правом фланге предполагалось продолжать занятие пунктов по восточному
берегу Черного моря, но решено занимать их десантами, при содействии Черноморского
флота. Это решение основано было, кажется, на уверении Тауша и Люлье (непререкаемых
[257] авторитетов), что за Вуланом уже нет возможности двигаться отряду с артиллерией,
иначе как по самому берегу моря, а этот проход очень опасен, часто же и совсем
невозможен: горы упираются обрывами в самый берег моря, и узкая полоса морского
прибоя затопляется при всяком морском ветре. Это конечно справедливо относительно
приморского пути; но невозможность найти проход, подобный тому, по которому отряд
шел из Геленджика до Пшада и Вулана, очень сомнительна. Довольно вероятно, что наши
Черкесские дипломаты не знали края к Югу от Вулана или почему-нибудь не хотели,
чтобы отряд шел по этому пути. Предположено было занять устье Шапсуха и Туапсе и
построить там укрепления.
Самое простое соображение представлялось бы: идти с отрядом сухим путем от Кубани к
устью Туапсе или Шапсуха, так как нам было известно, что в этих местах хребет не
достигает снежной полосы, перевал удобен и дорога проходима. Но расстояние от
Екатеринограда до берега моря 120 — 150 верст, и потому необходимо было бы устроить
одно или два промежуточных укрепления для склада запасов, а это было уже отвергнуто в
Петербурге, где все еще сохраняли надежду на очень скорое покорение горцев; при том
же, это не входило в план действий, предположенный Паскевичем и которому покорился
Вельяминов, когда его возражения были не уважены.
Решение занимать десантами пункты по восточному берегу Черного моря повело за собой
устройство береговой линии, стоившее много миллионов, много десятков тысяч людей,
сделавшихся жертвою губительного климата и давших взамен всего этого слишком
ничтожные результаты.
Зимою стали прибывать на Кавказ новые лица, назначенные вместо смененных и
удаленных. Командиром Отдельного Кавказского Корпуса и главноуправляющим в
Грузии назначен генерал-лейтенант Евгений Александрович Головин, начальником
корпусного штаба генерал-майор ******, а обер-квартирмейстером - полковник Менд. Все
трое проехали через Ставрополь без большого шума. Головин проездом навестил А. А.
Вельяминова, которого здоровье и силы быстро упадали, и он уже не выходил из дома.
Головин до назначения был начальником дивизии. Это был человек не старый, но
разрушенный физически и морально. От природы он имел очень хорошие умственные
способности, был хорошо образован, очень хорошо писал на Французском и Русском
языках. В молодости он имел несчастье попасть в общество мистиков и был
иллюминатом; знаменитая жрица этой секты, [258] Татаринова, присоветовала ему
еженедельно открывать себе кровь для умерщвления плоти. От этого, или по другим
причинам, но под старость он сделался неспособным к усидчивому труду, засыпал при
докладах, не имел ни характера, ни силы воли, так необходимых при его разнообразной
деятельности. Впрочем, он был человек строго-честный, нравственный и
доброжелательный. Его военные и административные способности были не блестящи:
после каждой войны или управления краем он писал длинные, оправдательные статьи,
очень убедительные и написанные хорошим языком. Читавшиe эти статьи находили, что
лучше было так хорошо делать, чем оправдываться.
И к нам на Кавказскую линию назначили нового начальника штаба, флигель-адъютанта
генерального штаба полковника А. С. Троскина. Генерал Петров как-то стушевался; никто
не жалел. А. С. Троскин был сын полковника Сем. Ив. Троскина, командовавшего в
Казани учебным карабинерным полком, известного своим огромным ростом и страстью к
фронтовой службе.
Старик был сослуживцем моего отца и поэтому я ребенком бывал в их доме; но А. С-ча
тогда уже там не было, а я играл вместе с Константином, его младшим братом, который
впоследствии убит в Чечне, в чине полковника.
Александр Семенович был лет 32-х. Его рост, более чем средний, был незаметен при его
чрезвычайной толщине. Он был то, что Французы называют viveur: любил хороший стол,
удобства жизни и особливо женщин. Он имел хорошие умственные способности,
образование светское, но не солидное, владел хорошо Русским и Французским языками,
хорошо знал бюрократическую рутину, работал скоро и усердно. От природы был добр,
но порядочно испорчен средою, в которой прошла его молодость. Всю свою службу
провел он в Петербурге и в Военном Министерстве. Мало помалу он обратил на себя
особенное внимание министра Чернышева и сделался у него необходимым человеком. По
службе он делал быстрые успехи; женитьба на баронессе Вревской доставила ему
состояние и особенно связи. Его жена была побочная дочь, кажется, князя Куракина или
кого-нибудь другого из сильных земли. Она была красавица и очень милая особа, (я видел
ее портрет у Троскина). Он имел несчастие скоро ее лишиться; детей у него не было.
Говорят, что Троскин испортил свою карьеру тем, что стал в обществе слишком много
говорить о своем участии в делах Военного Министерства и что князь Чернышев
воспользовался удобным случаем с почетом удалить его от себя на Кавказ. [259] Когда я
был в Военной Академии, Троскин был членом конференции. В военных действиях он не
участвовал и если нюхал пороху, то разве на Красносельских маневрах. Больной
Вельяминов предоставил Троскину устроить штаб по его усмотрению. Перемен было
много, но они были разумны и полезны. Генеральный штаб вышел из своего опального
положения; в него передана большая часть дел из секретного отделения. За то
Ольшевский понизил голос не на одну октаву. Я продолжал исправлять должность оберквартирмейстера, но уже докладывал Троскину, а не Вельяминову.
В конце зимы явилось в Ставрополе новое заметное лицо. Генерал майор Раевский
назначен начальником 1-го отделения Черноморской прибрежной линии. Это место
изобретено было Вельяминовым для генерала Штейбена, но он умер от раны. В проезд с
Кавказа Государь сказал Вельяминову: «Раевский просится опять на службу. Возьми его к
себе». Вельяминов знал его и его отца, одного из героев 12 года, и потому охотно взял
сына и испросил ему вышесказанное, странное и нелестное назначение. 1-е отделение
Черноморской прибрежной линии образовано было из прибрежных укреплений от Анапы
до Михайловского включительно. В них были расположены три Черноморских линейных
батальона. Начальнику 1-го отделения присвоены права бригадного командира. 2-е
отделение не существовало. Раевский, в последнее время, был в опале, и потому принял
это назначение и приехал в Ставрополь. Здоровье Вельяминова все более и более
расстраивалось. Явились признаки водяной. Я, кажется, сказал уже, что Вельяминов был
фанатический гомеопат; поэтому он сам себя лечил и не хотел принимать никаких советов
от алопатов. Он почти безвыходно сидел в своем кабинете, где была и библиотека. Он был
очень рад приезду Раевского, как любезного и приятного собеседника, который мог
говорить ему о славном прошедшем и о лицах, с которыми он когда-то был в близких
отношениях. Он поместил Раевского у себя в доме и проводил с ним почти все время.
Вельяминов не знал опасности своего положения и потому продолжал собираться с
отрядом в поход.
Государь, узнав о его болезни, прислал ему гомеопата доктора Шеринга, но уже было
поздно: болезнь очень усилилась, и Шеринг убедился в безнадежности своего пациента,
но объявил ему только, что болезнь может не дозволить ему весною отправиться с
отрядом. Тогда Вельяминов решился поручить, до своего приезда командование отрядом
Раевскому. Он заботился о составлении для [260] него временного штаба, снабдив его
палатками, кухней и всей бивачной принадлежностью, но предупреждал, что по приезде к
отряду возьмет все это обратно. В последнее время он впал в детство; его забавляли
чтением, разговорами о гастрономии, в которой Раевский был силен, и, наконец,
каплунением петухов, в чем очень искусным оказался доктор Шеринг. Я был назначен
отрядным обер-квартирмейстером. Раевский со мной несколько раз говорил о крае и
горцах и показывал мне хорошее расположение.
В половине Апреля Раевский отправился в Керчь с Серебряковым, который за
экспедицию 1837 г. был произведен в капитаны 1 ранга и оставлен при Вельяминове в
должности дежурного штаб-офицера по морской части. Весна была в полном развитии, а
Вельяминов доживал последние дни. Он уже знал свое положение, но не жаловался и
молчал. Ему, поочередно, читали Жильблаза. Барон Ган очередовался в этом с
Сабатиным, Подольским помещиком, жившим под надзором полиции, человеком умным,
образованным и приятным собеседником. Он читал то место, где Жильблаз, убежав от
разбойников, размышлял, что ему предпринять, и решился идти в Мадрит, где
всемогущим министром был герцог Лерма, которому Жильблаз когда-то оказал услугу в
трудном положении. «Верно он не забудет моего благодеяния и в свою очередь поможет
мне». Когда Сабатин прочитал эти слова, умирающий довольно твердым голосом сказал:
«дожидайся, дражайший!» Ольшевский, видя, что он в памяти и не лишился языка,
предложиле му прибегнуть к утешениям веры, исповедаться и причаститься. «В грехах
моих я исповедался Богу, а попу до этого дела нет». Это были его последние слова.
Началась aгoния, и на рассвете мы узнали, что Вельяминова не стало. Мир душе его!
Многое было ему дано, и много с него спросится; но суд над ним совершился не по
человеческой правде, пред которой не оправдается всяк живый. С ним похоронен герб
фамилии Вельяминовых. Тело его перевезено в Тульскую губернию, где было их
небольшое родовое имение.
Упрек, который, кажется, можно сделать Вельяминову, как общественному деятелю, это
за его равнодушие к порочным наклонностям и безнравственности других. Сам он был
стоически-честен, но к порочным поступкам своих подчиненных относился слишком
снисходительно, если только видел, что их умом, деловою опытностью и способностями
можно воспользоваться с выгодою для службы. И в этом, как во всем, он был
математиком, а не поэтом. [261]
Вскоре после смерти Вельяминова я отправился в Тамань, где был назначен сборный
пункт отряда и место амбаркации. Полковник Ольшевский пpиexaл в тоже время и
вступил в должность начальника штаба отряда. Раевский был в Керчи, откуда успел
съездить в Севастополь, где Черноморский флот вышел на рейд и готовился к отплытию.
Раевский успел обворожить моряков, начиная с главного командира М. П. Лазарева,
своеобразною угодливостью и полною готовностью быть полезным лицам, которых
укажет Лазарев. Себя же и отряд свой он поручал благосклонному вниманию знаменитого
героя Наваринской битвы.
Амбаркация войск на своем берегу, в мирное время, вещь совсем не трудная, но
требующая большой точности, а на берегу бурливого Черного моря — благоприятной
погоды. С отрядом должно было доставить двухмесячное продовольствие и комплект
боевых зарядов и патронов. Артиллерийских лошадей предположено взять на четыре
легких орудия, каждое с одним зарядным ящиком. Остальные лошади и ящики должны
были перевестись впоследствии. Для нагрузки лошадей и тяжестей зафрахтованы были
Серебряковым частные суда, и сверх того назначены три больших военных транспорта.
Эскадра состояла из шести линейных кораблей, трех фрегатов, нескольких пароходов и
парусных судов меньшего ранга. Начальство над эскадрой, по убедительной просьбе
Раевского, принял на себя М. П. Лазарев.
Все расчеты по амбаркации сделал Ольшевский и, не смотря на новость дела, сделал их
разумно и с большою точностью, так что не было никакого замешательства. Серебряков
распорядился также хорошо по своей более скромной, но существенной и нелегкой
обязанности. Мы пробыли в Тамани с неделю, как однажды утром нарочный прискакал с
мыса Тузлы с известием, что флот виден в море. Погода была прекрасная, корабли шли
под всеми парусами и к вечеру стали на якорь. Это было 4 или 5 Мая; на другой день все
войска были посажены на суда, а на рассвете 7 Мая, эскадра снялась с якоря и двумя
линиями направилась вдоль восточного берега Черного моря.
Штаб Раевского и один батальон Тенгинского полка были на адмиральском стопушечном
корабле Силистрия, которого командиром был капитан 1 ранга П. С. Нахимов. Адмирал
Лазарев принял нас очень любезно и вообще показывал особенное расположение не
только к самому Раевскому и его штабу, но вообще ко всем сухопутным войскам. Это был
разумный пример для его [262] подчиненных, потому что между моряками и
сухопутными войсками никогда не было особенной приязни.
Я должен сказать несколько слов о Черноморском флоте и об его знаменитом главном
командире. М. П. Лазарев пять лет служил в Британском флоте и делал три кругосветных
путешествия. В 1827 г. он командовал нашим кораблем Азов и был в соединенной эскадре
Британо-французско-русской, под начальством лорда Кодрингтона. Турецкий флот
укрылся в Наваринской бухте, под покровительством сильной крепости. Соединенная
эскадра не имела намерения атаковать неприятеля; благородный лорд, верный исконной
политике своей нации, не хотел решительного действия, могшего быть гибельным для
Турецкого флота. Корабль Азов, по диспозиции, должен был первым войти в бухту.
Лазарев на всех парусах подошел на близкое расстояние, убрал паруса и стал на якорь.
Увлеченные соревнованием союзники заняли места в той же линии. Говорят, что первый
выстрел из орудия Турецкого флота был сделан нечаянно. Как бы то ни было, это было
сигналом к бою, в котором самая важная и опасная доля досталась кораблю Азов,
ближайшему к неприятельскому флоту и береговым батареям. Сражение продолжалось
недолго: Турецкий флот был истреблен, Наварин сдался и был занят. Корабль Азов
получил много повреждений и понес чувствительную потерю убитыми и ранеными.
Кодрингтон, прежде знавший Лазарева, назвал его первым моряком нашего времени.
Старшим лейтенантом на корабле Азов был тогда П. С. Нахимов, а В. А. Корнилов
мичманом: два лица особенно пользовавшиеся доверием Лазарева и сделавшиеся в
последствии знаменитыми в Севастопольскую войну. Наваринская битва, а вероятно и
отзыв лорда Кодрингтона заставили наше правительство обратить особенное внимание на
Лазарева. После Грейга он назначен (в 1833 г.) главным командиром Черноморского
флота и портов. Он был в то время уже вице-адмиралом и генерал-адъютантом.
Черноморский флот обязан Лазареву той славой, которую он справедливо заслужил, как
флот по преимуществу боевой и практический. М. П. Лазарев имел страсть к морю и умел
вдохнуть ее в своих подчиненных, но ему пришлось сначала образовать для себя
сотрудников, которых не приготовил ему его предместник. Во флоте было много
офицеров из Греков. Бойкие и расторопные в младших чинах, они в старших более всего
заботились о своих выгодах, не всегда безгрешных. Вообще Чepнoмopcкий флот у
главного морского начальства был пасынком, a Балтийский любимым [263] сынком.
Часто ненадежные офицеры переводились сюда из Петербурга, в виде наказания. Уровень
образования и нравственности между офицерами был не высок; пьянство было
обыкновенным явлением; злоупотребления по хозяйственому управлению вошли в
пословицу. Севастополь и Николаев, исключительно морские города, составляли как
будто отдельное государство с своими законами, обычаями, убеждениями и взглядом на
вещи. Там все поражало моряка своеобразием. Говорили в шутку, что у моряков дважды
два не четыре, а пять, но что это между моряками не делало никакого замешательства,
потому что этот вывод все признавали. Только в сношениях с не моряками это
производило недоразумения. На сухопутные войска моряки смотрели с высоты своего
величия, и в этом не всегда были не правы, потому что общий уровень образования между
армейскими офицерами был еще ниже.
М. П. Лазарев был главным командиром 18 лет (1833 — 1851). Очень многое старое он
изменил или заменил новым, но многое осталось нетронутым. Он приготовил много
отличных офицеров, которые составили славу флота. Заведение большого числа мелких
судов нового устройства, и употреблениe их для крейсерства вдоль восточного берега
Черного моря образовало опытных и энергичных командиров. Я не могу исчислить всех
заслуг М. П. Лазарева; скажу только, что все его подчиненные, от матроса до адмирала,
признавали в нем строгого, но справедливого, разумного начальника и непререкаемый
авторитет во всем, что относится до морского дела. Следует однако же сказать, что в деле
фронтовых тонкостей Черноморский флот далеко отставал от Балтийского, и это
доставляло северным морякам повод к злым насмешкам над своими южными
сослуживцами.
В 1838 г. М. П. Лазареву было 50 лет. Он был среднего роста, коренаст, с седыми, коротко
обстриженными волосами. Черты лица его были довольно мелки, но выражали
добродушие и энергию. Знавшие его коротко ценили в нем человека столько же, как и
типического моряка. Я имел случай видеть его в разных местах и положениях, но могу
представить его фигуру не иначе как на юте корабля с зрительной трубой под мышкой.
Некоторые ставили ему в упрек особенное расположение к нескольким лицам, которых
называли его камариллой. Чтобы понять несправедливость этого упрека, стоит только
сказать, что эту камариллу составляли: Корнилов, Нахимов, Путятин, Метлин, Панфилов,
Истомин - [264] имена принадлежащие славной истории Черноморского флота. По
незнанию, я мог выпустить некоторые другие.
Корнилов в 1838 г. был капитаном 2 ранга и начальником штаба на эскадре. Мне он
показался умным и образованным человеком, с светскими манерами и симпатичной
наружностью. Говорят, он был и хороший моряк. В нем не было этого общего
практическим морякам оттенка грубоватости и вообще, по развитию и способностям, он
стоял выше наибольшей части своих товарищей. Он был ближе всех к Лазареву; вероятно
он и тогда мечтал со временем сесть на его место.
Совсем другого рода человек был П. С. Нахимов. В нем не было ничего бросающегося в
глаза, но это был чистый тип старого моряка со всеми его своеобразными оттенками. Его
все любили и уважали. Во флоте он был известен за лучшего командира корабля. Его
слава началась Наваринскою битвою, а кончилась Синопом и славною смертью на
укреплениях Севастополя. Нахимов был из тех людей, которые, при случаях, оказываются
героями, а не будь случая они бы всю жизнь оставались в тени. Мне доводилось сходиться
с некоторыми другими из близких к Лазареву моряков, но я буду говорить о них в
последствии, а теперь возвращаюсь к нашему плаванию.
Это было мое первое морское путешествие, и при какой обстановке! Корабли шли двумя
линиями, легкий ветерок едва надувал паруса, море было совершенно покойно. Закат
солнца привел меня в восторг. Я не мог оторваться от этого великолепного зрелища. На
противоположной стороне тянулся длинной темною полосою Кавказский хребет. Ночь
была лунная, ветерок подул с берега, воздух был пропитан ароматами. В 5 часов нас
позвали обедать к адмиралу. Хороший стол Английской кухни и хорошее вино были
предложены хозяином с радушием гостеприимства. Это продолжалось все дни плавания.
Во флоте для всех военных пассажиров отпускаются порционные деньги по чинам,
поэтому и все офицеры отряда пользовались столом в общей кают-компании.
Утром, 8 числа, погода начала портиться: морской ветер скрепчал и сделался противным.
Эскадра лавировала, но мало подавалась вперед. 9 числа ветер утих и сделался мертвый
штиль. Корабли начали наваливать друг на друга. Спустили все гребные суда, и буксиром
отводили корабли, слишком сблизившиеся. Эта картина имеет свою комическую сторону:
20 или более баркасов, в одну линию тянут огромную массу корабля. Наши сухопутные
вспоминали лубочную картину как мыши кота хоронят. М. П. Лазарев [265] почти не
сходил с юта; телеграф и сигналы работали непрестанно, но ни шуму, ни суеты не было:
все работы экипаж делал бегом и молча. Слышен был только голос старшего лейтенанта.
В следующие дни, погода часто изменялась; многие из моих товарищей страдали от
морской болезни. Качка на корабле для непривычного несноснее, чем на малых судах. Я
вообще морской болезни не подвергаюсь, и самая сильная качка производит у меня
усиление аппетита и сонливость.
Только 11 Мая достигли мы устья р. Туапсе и стали на якорь вечером. Десант назначен на
следующее утро.
Высадка войск на неприятельский берег есть одна из самых трудных военных операций.
Ее успех зависит от местности, очертания морского берега, грунта и глубины, а всего
более от состояния погоды и от предприимчивости неприятеля. Тотчас по высадке части
войск на берег, они заслоняют действие морской артиллерии и вполне предоставлены
самим себе, тем более, что их артиллерия не может быть выгружена в одно время с
людьми, и во всяком случае число выгруженных первым рейсом с войсками орудий может
быть весьма ограничено. Это самая критическая минута десанта.
12 Мая, на рассвете, флот приблизился к берегу и стал от него в двух кабельтовых, т. е.
около полуверсты. Корабли образовали пологую дугу, на оконечностях которой стали
фрегаты. Пароход Язон стал еще ближе к берегу, против самого устья реки Туапсе.
Долина этой реки при устье имеет значительную ширину, которая еще увеличивается тем,
что с главной долиной сливаются две другие, составляющие русло речки Тешепс и
другого ручья, которого балку впоследствии назвали Екатерининскою. Эта балка,
обросшая лесом, делает перед самим устьем, крутой поворот, за которым неприятель мог
найти безопасное убежище от морской артиллерии. Самый морской берег представлялся
довольно ровным и открытым; а далее, по долине, видны были почти сплошные рощи
лиственного мелколесья. Жилищ нигде не было видно. Горцы давно знали о нашем
намерении занять устье Туапсе. Они были в большом сборе. Когда флот накануне
подходил к берегу, видны были толпы пеших и конных в разных местах; по горам горели
сигнальные огни, а ночью берег осветился кострами на дальнее расстояние.
По данному с адмиральского корабля сигналу спустили гребные суда, которых, по
благоразумному распоряжение Лазарева, корабли взяли с собой почти двойное
количество. Начали грузить войска [266] первого рейса и с ними четыре горных
единорога, без лошадей. Все шло без суеты и замешательства, по расчету, сделанному
Ольшевским и Корниловым. Когда нагруженные гребные суда выстроились между
кораблями, флот открыл огонь по берегу. По условию, обстреливание берега из 250
орудий продолжалось 1/4 часа. Треск и гром были страшные, ядра больших калибров рыли
землю и косили деревья. Неприятеля не было видно. По новому сигналу матросы всего
флота взбежали на ванты с криком: ура! а гребные суда дружно двинулись к берегу,
стреляя из коронад, находившихся на носу большей части гребных судов; фланговые
фрегаты и пароходы продолжали артиллерийский огонь, пока не были совсем заслонены
десантом. Картина была выше всякого описания. Раевский пригласил с собою молодого
живописца Айвазовского, который тогда только начинал входить в славу. Он изобразил
именно этот момент десанта. Его большая картина находится в Зимнем дворце. Знатоки
признают ее за одно из лучших произведений Айвазовского, который тогда задумывал и
выполнял свои художественные произведения не так скоро, как впоследствии.
Генерал Раевский, в своем обычном костюме, т. е. в рубахе с раскрытой грудью, в
шароварах с шашкой через плечо, опередил гребные суда на вельботе и первый ступил на
берег. Три батальона с 4 горными единорогами быстро выстроились на берегу и заняли
стрелками опушку леса. Кое-где началась перестрелка, но серьезного нападения не было.
Дикари, ошеломленные новым для них громом, нигде не показывались в больших силах.
Высадка была сделана левее устья Туапсе. Когда же прибыл второй рейс, то мы заняли
пониженный хребет, спускающейся между Тешепсом и Екатерининской балкой. В 75
саженях от моря, на этом хребте оказалась площадка, на которой впоследствии было
выстроено укрепление Вельяминовское. К вечеру весь отряд расположился лагерем и
устроил засеки для прикрытия передовых постов. Во весь этот день у нас было человек
десяток раненых. Флот значительно удалился от берега; а утром адмирал Лазарев,
посетивши нас на новоселье, простился с нами и ушел со всем флотом в море. Я должен
откровенно сказать, что он был настоящим героем этого дня. Подходить с парусным
флотом так близко к берегу и еще у Туапсе, не замедлившего выказать свои гибельные
свойства, по всей справедливости можно назвать больше чем смелостью.
Вместе с сухопутными войсками с флота был послан сводный морской батальон. Матросы
были совершенно счастливы этой прогулкой. Они стреляли беспрестанно, конечно нe по
неприятелю, [267] которого не видели, и успокоились только тогда, когда выпустили все
патроны. Раевский, конечно, с жаром благодарил их за храбрость и убедительно просил
Лазарева позволить ему войти с представлением об отличившихся, по указанию
флотского начальства. Отказа, конечно, не было. Вообще, поведение Раевского с
моряками было очень благоразумно. Моряки побратались с солдатами; офицеры
убедились, что успех наших дел им столько же полезен, как и нам, особливо когда
увидели, что, по представлении Раевского, все отличившиеся были щедро награждены.
Н. Н. Раевский был высокого роста, смугл, крепко сложен и вообще массивен. Черты лица
его были выразительны; он всегда носил очки. О наружности своей он не заботился, а о
костюме еще менее. В это время он еще не был женат, и потому его еще нельзя было
видеть иначе, как в рубахе с открытой почерневшей от солнца грудью и в шароварах. В
особенных случаях и перед дамами он прибавлял к этому сюртук; с очками и трубкой он
был неразлучен. Оправдывался он тем, что у него грудь раздавлена зарядным ящиком во
время сражения; но по его здоровью и по всей его наружности этого нельзя бы было
предполагать. Он рассказывал, что когда ему случилось провести недели две в доме графа
Воронцова, то графиня, чтобы не лишиться приятного собеседника, сшила ему мешок из
трех юпок, и под этим мешком он мог оставаться в своем обычном костюме. Вообще он
не любил стесняться. Не только в лагере, но и в Керчи, он нередко в этом костюме
отправлялся через город на пароходную пристань, а за ним бежали два казака-ординарца с
сюртуком, изношенной фуражкой и огромным мешком табаку.
Кажется, Николай Николаевич получил домашнее воспитание, по тогдашнему времени,
очень тщательное, но одностороннее, как это обыкновенно было в то время. Он очень
хорошо владел Французским языком, знал его литературу, много читал; подружившись с
А. С. Пушкиным и его кружком, познакомился и с Русской литературой. Из естественных
наук он знал только ботанику, которая давала упражнение его огромной памяти. У него
была большая библиотека, в которой много было Латинских и Греческих классиков, но во
Французском переводе. Английский язык он знал плохо, а Немецкий еще хуже. В то
время как я его знал, он на досуге занимался только легким чтением, как напр. романами
Вальтер-Скотта и Купера.
Способности ума Раевского были более блестящи, чем глубоки. У него было много
остроумия и особливо доброй, простодушной [268] веселости. В его обращении всегда
видно было что-то искреннее и молодое. Он говорил и писал очень хорошо; впрочем
вернее, будет сказать, что он диктовал; если же самому приходилось написать несколько
строк, выходила бессмыслица. У него мысль далеко опережала механизм руки. К
серьезному и усидчивому труду он был не способен. Однажды ему пришла мысль
написать историю Стеньки Разина. Он собрал много материалов, несколько редких
сведений и документов, начал и бросил.
Николай Николаевич не отличался особенною твердостью характера и еще менее
твердостью политических убеждений. В молодости он увлекался героями первой
Французской революции и был замешан в драме, кончившейся кровавою развязкою 14
Декабря, но счастливо отделался. Впрочем, главные лица в тайных обществах относились
к нему недоверчиво. Большую часть Декабристов, которые присылались к нему для
участвования в военных действиях, он прежде знал лично, но теперь не хотел узнавать и
ни с кем из них не говорил. К сожалению, я должен сказать, что раскаявшийся грешник
готов был по пути исправления идти далее пределов, которые указывают совесть и
уважение к самому себе. На эту мысль меня навело одно обстоятельство, которое мне
хотелось бы приписать если не каким-либо уважительным побуждениям, то по крайней
мере легкомысленному увлечению. Религиозных убеждений у него никаких не было: его
вера была полное равнодушие к вере. О Боге он вспоминал только в минуты тяжкой
болезни.
Раевский, вместе с братом своим Александром, был адъютантом Дибича, а потом
командовал Закавказским Нижегородским драгунским полком и делал войну 1826, 28, 29
г. в Персии и Aзиятской Турции. Этот старый Кавказский полк давно заслужил почетную
известность. В эти войны на его долю досталось несколько удачных и блестящих дел,
которые молодой полковой кoмaндир конечно без особенной скромности сделал
известными. Главнокомандующий Паскевич показывал ему особенное расположение; в
главной квартире у него было множество друзей. Известно, что это стоит не дешево, а
Раевский был не богат. Средства для широкого гостеприимства доставлял полк или,
лучше сказать, казна.
Раевский не только ничего не упускал, но едва ли не брал с казны более своих
предместников. Все это шло на улучшение полка и быта нижних чинов и на
представительность. Раевский всегда был выше всякого подозрения в любостяжании. По
окончании войны, какое-то нелепое обстоятельство навлекло на него гнев и [269]
преследование Паскевича. Он был отчислен генерал-майором по кавалерии и отправился в
свое маленькое имение Тесели, на южном берегу Крыма. На половине пути у него уже
недостало денег на прогоны, и он занял 300 рублей у ближайшего помещика. Вообще,
надобно сказать, что личное хозяйство его было всегда в большом беспорядке. Знаток в
гастрономии, он ел что попало и целый день пил чай, который варили ему, как декокт,
ординарцы, линейные казаки. Жизнь вел он беспорядочную: целый день лежал почти
раздевшись, а ночью занимался делами, читал или диктовал. Физически он был крайне
ленив, но ум его был всегда в работе. В обществе его невозможно было не заметить. Везде
он старался взять на себя первую или, по крайней мере, видную роль. Его самолюбиe
доходило иногда до тщеславия. Иногда, чтобы выделиться из толпы, он выдумывал в себе
пороки, которых не имел. Так он часто говорил: «Я сам трус и люблю трусов. Храбрецы
— вредные люди; они не довольствуются честным исполнением своих обязанностей, а
ищут отличий, предоставляя своим товарищам и подчиненным расплачиваться своей
шкурой за их бесполезные подвиги». Конечно, он совсем не был трус, но его военные и
административные способности были не блестящи. Свои беспорядочные привычки и
занятия он вносил и в свою администрацию; но он был счастлив в выборе людей и умел
заставить их работать. Однажды он спросил только что приехавшего к нему из Петербурга
флигель-адъютанта Баранова: «Что у вас говорят обо мне? Вероятно, говорят, что я дурак
и что за меня все делает N? Я вам скажу, любезный друг, по секрету: я действительно
глуп, но ему велел быть умным».
В служебных делах и отношениях он не напускал на себя важности и все делал как будто
шутя. Диктуя самую серьезную бумагу, он не мог удержаться, чтобы не ввернуть какуюнибудь остроту, насмешку или намек. Его языка и пера очень боялись в Ставрополе и в
Тифлисе. В сношениях с Петербургом он показал большую ловкость. Все его донесения
туда были тщательно выглажены и имели много саркастического юмору и вообще
оригинального. Он был плохой подчиненный и то, что он часто писал о своих
непосредственных начальниках никому другому не сошло бы с рук, а его донесения
Государь читал с удовольствием, хохотал и приказывал военному министру разрешить
или дать то, чего Раевский просит. Я должен сказать, что в этих донесениях не всегда
была строгая правда; особливо с цифрами Николай Николаевич не церемонился. Однажды
при мне он диктовал донесение, [270] в котором, между прочим, говорил, что расстояние
между двумя известными укреплениями 80 верст. Я, как офицер генерального штаба, счел
своею обязанностью сказать, что тут только 35 верст. Он поглядел на меня серьезно и
спросил: «Cela vous fera-t-il du tort si j'ecris 80 verstes? — Non certainement, mais.. — Eh
bien, allez toujours, сказал он и потом с тою же серьезностью продолжал диктовать: «от
Новороссийска до Геленджика 60 верст». — Suis-je genereux? Je vous fais cadeau de 20
verstes» ("От этого разве вас убудет, если я напишу 80 верст". — "Нет, конечно; но...." —
"И так продолжайте. Я ли не великодушен? Дарю вам 20 верст). А дело было в том, что
ему нужно было доказать невозможность двинуться с отрядом от одного места в другое.
Раевский любил общество молодых людей, любил хороший стол и хорошее вино, в чем
был и знаток, но легко обходился без всяких прихотей. Между молодежью он был весел,
шутлив и никого не стеснял; не смотря на то, каждый из его веселых собеседников ни на
минуту не забывал его служебного положения. Его все любили. Молодые офицеры,
прикомандированные из гвардии и из армии для участвования в военных действиях,
возвращаясь в Петербург, рассказывали об нем множество анекдотов, которые достигали
самых высших сфер и придавали его фигуре какое-то фантастическое освещение.
Впрочем, при его связях и родстве в высшем кругу, он хорошо знал все отношения лиц и
всегда находил возможность услужить дядюшкам и тетушкам, доставляя награды их
племянничкам. Безусловно похвалить этого конечно нельзя; но извинить можно только
тем, что на Кавказе все и всегда делали тоже самое.
Вот я много написал о личности Н. Н. Раевского; но чувствую, что не сказал довольно,
чтобы обрисовать эту фигуру, оригинально и рельефно выдающуюся из толпы. Лично я
ему много обязан. С самого начала нашего знакомства, он показывал мне особенное
расположение, которое, постепенно увеличиваясь, дошло до какой-то отеческой
нежности, хотя разность наших лет не так велика, чтобы я мог быть ему сыном.
Донесение о десанте на Туапсе сделано было очень ловко; картина десанта выставлена
рельефно и яркими красками; приложены все расчеты войск по кораблям, порядок самой
высадки, рассыпаны перлы похвал флоту и войскам, но ни слова не упомянуто о самом
начальнике отряда. В Петербурге все, начиная от Государя, [271] были довольны.
Раевский вошел в моду и сделался популярен. Государь пожаловал ему чин генераллейтенанта и орден Белого Орла. Вместе с донесением Раевский послал письмо военному
министру князю Чернышеву, в котором просил для пользы службы о производстве меня в
подполковники. Высочайший приказ о моем производстве подписан 11 Июня1838 г. Обе
эти награды военный министр сообщил Раевскому с особенным фельдъегерем.
Здесь кстати будет сказать несколько слов о новой личности, с которою я познакомился.
Это был Лев Сергеевич Пушкин, младший брат великого поэта, известный более под
именем Левушки. В то время он был капитаном, состоял по кавалерии и при генерале
Раевском, с которым был в дружеских отношениях. В литературном кружке, где были
лучшие тогдашние молодые писатели; личность Льва Пушкина была охарактеризована
двумя стихами:
"А Левушка наш рад,
"Что брату своему он брат ".
Между братьями было большое наружное сходство, кроме цвета кудрявых волос на
голове: у поэта они были черные, а у брата почти белые. Поэтому он называл себя белым
арапом. Лев Пушкин был хорошо образован, основательно знал Французскую и особенно
Русскую литературу; сочинения своего брата он знал наизусть и прекрасно их читал.
Вообще он имел замечательную чуткость к красотам литературы. Он был приятный и
остроумный собеседник; искренняя веселость, крайняя беззаботность и добродушие
невольно привлекали к нему; но нужно было его хорошо узнать, чтобы другие недостатки
и даже пороки не оттолкнули от него. Он слишком любил веселую компанию, пил очень
много; но я не видал его пьяным. Образ жизни вел самый беспорядочный и даже
выдумывал на себя грязные пороки, которых, может быть, и не имел. Общество
великосветской молодежи втянуло его с детства в свой омут и сделало его каким-то
Российским кревё (Creve — забулдыга). Впоследствии он был членом Одесской таможни,
женился и стал вести порядочную жизнь. Последнему желал бы верить, потому что
чувства добра и чести в нем не заглохли под корою легкомысленной распущенности
нравов. [272]
Пушкин был почти неразлучен с генералом Раевским. Последний был большой мастер
утилизировать людей, но не мог заставить Пушкина заниматься чем-нибудь серьёзно,
кроме писания под его диктовку. Кажется, в Нижегородском драгунском полку, он был
его адъютантом; по крайней мире, об этой эпохе он шутя говорил : «когда мы с генералом
Раевским командовали Нижегородским драгунским полком». Если это правда, то я
сомневаюсь в особенном благоустройстве того полка.
Однообразие бивуачной жизни во время постройки укрепления было в этом году еще
более томительно, чем в предшествовавшем. При отряде было не так много лошадей, и он
довольствовались привозимым на суднах прессованным сеном. Фуражировок, которые
разнообразили бивуачную жизнь, совсем не делалось. Скука и недостаток движения
имели влияние на здоровье войск, особливо когда начались летние жары и неразлучные с
ними перемежающиеся лихорадки. Место занятое лагерем, особливо по берегу Туапсе,
было покрыто лесом и густыми кустами. Когда все это было вырублено и местность
обнажена на ружейный выстрел от засеки, солнечные лучи потянули миазмы из сырой
почвы и особенно усилили лихорадки. Это же было и в последующее годы, и чем южнее,
тем болезни делались упорнее. В 1837 г. отряд, под личным начальством барона Розена,
занял и выстроил укрепление при устье р. Мдзымты, в земле Джигетов. Из этого отряда
едва ли третья часть вернулась, остальная сделалась жертвою климата вредного, на реке
Мдзымте и еще более губительного в кр. Поти, где был устроен общий для отряда
госпиталь. Он был снабжен всем для 600 больных, а их бывало до 1.500. Врачи терпели
столько же, как и больные. Были случаи, что из всего медицинского персонала оставались
на ногах фельдшер и цирульник. Первый визитировал больных, варил для всех
укрепительную микстуру (mixtura roborans, которую солдаты называли рубанец) или же
делал порошки такого же невинного свойства. Выбор одного из этих лекарств
предоставлялся больным. Их разносил по палатам, в ведре и мешке, цирульник, человек
сурового нрава, исправлявший должность всех фельдшеров и потому не позволявший
больным долго его задерживать. Мне это рассказывали два очевидца, быв в то время
солдатами и находившиеся за болезнью в Потийском госпитале, и однако же они остались
живыми. Выздоравливали и другие. Это однако же никак не говорит в пользу наших
госпиталей, особенно на Кавказе. Полковые лазареты большею частью были несравненно
лучше. Полковым командирам давались большие средства для их [273] содержания и, при
внимании главного начальства, между полковыми командирами являлось соревнование в
улучшении лазаретов и содержании больных. Раевский мне рассказывал, что во время
войны в Азиятской Турции (1828 — 1829 г.) у них однажды долго не было при войсках
маркитантов, так что и в главной квартире не было бутылки вина. Вдруг приехал как-то
маркитант Нижегородского драгунского полка и привез несколько дюжин бутылок
хорошего портвейну. Раевский купил все вино и приказал давать его выздоравливающим
в лазарете. Главнокомандующий присылал к нему просить для себя хотя одну бутылку.
Раевский отвечал, что вино назначено исключительно для выздоравливающих в его
лазарете, и что постороннее лицо может получить его не иначе, как поступивши в его
лазарет. Правда, что это было в то время, когда Раевский был в большой милости у
Паскевича. И, не смотря на щедрые средства, которые давались на полковые лазареты, их
содержание обходилось гораздо дешевле госпиталей, которые издавна были излюбленным
поприщем грабительства бесчисленного множества учреждений и лиц, начиная с
коммисариатского департамента до смотрителя госпиталя.
Когда лагерь вполне устроился и окружился прочною и высокою засекою, горцы оставили
нас в покое. Только изредка, по ночам, они подползали и делали несколько выстрелов
безвредных, но производивших тревогу в лагере. Впрочем, такие ночные тревоги часто
происходили и не от горцев, а от светящихся бабочек, которых прерывчатый свет
аванпосты принимали за сигналы горцев и открывали ружейный огонь по всей линии.
Мирных сношений с горцами у нас совсем не было; лазутчики говорили, что кругом
лагеря строгие караулы и всем изменникам назначена беспощадная смерть. Однако же, не
только лазутчики, но и наши пленные часто проходили безнаказанно. Некоторые из
пленных по десятку лет находились у горцев, терпели большую нужду и дурное
обращение, и теряли надежду когда-нибудь избавиться от плена. Неожиданное появление
Русского отряда на Туапсе оживило их. Впрочем, был и добровольный выходец. Однажды
поднялась частая пальба в цепи. Из лесу показался днем человек, которого приняли за
горца. Это был старик за 80 лет, едва прикрытый рубищем. Он был родом из Крыма и
провел 68 лет в тяжкой неволе. Старик почти одурел и рассказывал, что хозяин отказался
его кормить и выбросил его на волю. Конечно, ни одна наша пуля в него не попала, но
старик упал на камни и рассек себе колено, отчего и умер, прожив в лагере недели две.
Забавно [274] было слышать, с каким участием он уговаривал нас уходить скорее, пока
Крымский хан не узнал: иначе он ни одного из нас живым не выпустит.
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив,
№ 6. 1883
Конец Мая ознаменовался страшною бурею, которая по всему восточному берегу Черного
моря причинила судам много бедствий. 30 Мая с утра воздух был тяжел, и горизонт на
Западе мрачен, но ветра совсем не было. На рейде Туапсе были военные суда: пароход
Язон, бриг Фемистокл, тендера: Луч и Скорый, транспорт Ланжерон, и восемь купеческих
судов, привезших разные грузы для отряда. С моря шла юго-западная зыбь и быстро
увеличивалась. Моряки ясно видели приближение бури, но парусные суда не могли
сняться при совершенном безветрии; а пароход, кажется, упустил время, не ожидая
опасности. С полудня ветер скрепчал и скоро обратился в шторм. Сняться с якоря
сделалось уже невозможным. Ветер дул от Зюд-Веста, т. е. прямо на берег; рейд Туапсе
образует углубление берега, ограниченное с Северо-Востока выдающимся мысом; течение
в море было юго-восточное. На какой бы галс ни снялось судно, оно будет выброшено на
берег, прежде чем успеет взять ход. Этот опасный рейд никому не был известен, и потому
суда, для удобнейшей выгрузки, стояли довольно близко к берегу. На пароходе были
готовы пары, все суда отдали вторые якоря, но и это не помогло. Ветер и волнение
достигли таких страшных размеров, что суда дрейфовало с якорями. Большое
трехмачтовое судно, под Австрийским флагом, стоявшее ближе к берегу, видя
неминуемую беду, обрубило якоря и как щепка было выброшено на берег. Экипаж спасся,
кроме одного матроса, который был раздавлен другим судном, наброшенным на
Австрийца. Это было небольшое двухмачтовое судно Херсонской постройки. Оно
ударилось срединою борта в нос Австрийского, и такова была сила ветра и прибоя, что
Херсонец был как бы разрезан пополам, и его нос сошелся с кормою. Вслед затем море
стало выбрасывать и остальные, сначала купеческие, а потом и военные суда. Один тендер
Скорый успел срубить мачту. Он был выброшен против устья Туапсе. Из остальных
судов: Ланжерон выброшен внутри расположения лагеря, как и все купеческие суда; но
тендер Луч и бриг Фемистокл были выброшены за Туапсе, в 150 саженях от наших
аванпостов, и под самою горою, образующею левую оконечность долины Туапсе.
Пароход долго держался, помогая якорям действием машины, но наконец, когда
волнением залило огонь в печах, Язон был выброшен на берег, внутри расположения
отряда. [275]
Крушение судов продолжалось за полночь. Буря ревела так, что на берегу нельзя было
слушать человеческого голоса, дождь лил всю ночь, и от ветра трудно было держаться на
ногах. На берегу никто не сомкнул глаз во всю эту страшную ночь. Всех давило чувство
полной невозможности помочь гибнущим.
День 31 Мая осветил страшную картину. Все тринадцать судов были на берегу. Пароход
был выброшен саженях в 30-ти от берега, но все наши усилия передать на пароход конец
каната оказались бесплодными. Экипаж не мог держаться на палубе, с которой волнение
уже смыло несколько матросов. Все бросились на ванты и там провели всю ночь.
Несколько человек, в том числе лейтенант Бефани и один мичман, разделись и бросились
в воду, надеясь доплыть до берега. Все они погибли и унесены в море. Командир
парохода, капитан -лейтенант Хомутов, сидел на ванте, ниже его машинист Англичанин
Шоу и несколько матросов, над ними лейтенант Данков и один матрос. Пароход
раскачивало волнением и било килем о каменистое дно. Данков был хороший пловец; он и
матрос разделись и, выждав минуту, бросились в море, но матрос запутался в такелаже, а
Данкова на лету ухватила за ногу какая-то болтавшаяся около мачты веревка. Несчастного
ударило о мачту и размозжило ему голову; матрос имел ту же участь, но труп его висел за
руку. Хомутов и Шоу не умели плавать. Шоу был в долгополом, незастегнутом сюртуке,
который, как и его густые кудрявые волосы, развевался по ветру; окровавленные трупы
Данкова и матроса висели наравне с Англичанином и при каждом наклонении парохода
били его по лицу. Картина была фантастическая и отвратительная. К полудню 31 Мая
буря начала утихать, но волнение и прибой были огромные. Когда волна отступала от
берега, пароход был не более как в 25 шагах в воде, но это пространство невозможно было
переплыть, потому что новая волна с моря выбрасывала обратно на берег. Попробовали за
отливающею волною подкатить чугунное 12-фунтовое орудие на крепостном лафете,
чтобы иметь твердую точку в конце отлива: первая же волна выбросила на берег как
щепку и opyжиe, и лафет. Раевский все время был на берегу и принимал живое участиe в
спасении погибающих. На вантах парохода были, кроме капитана и машиниста, еще
несколько матросов; все же те, которые бросились вплавь, погибли. Ветер утихал.
Раевский, по колена в воде, закричал : "Эй, молодцы, 500 р. тому, кто спасет капитана!"
Бросились вплавь линейный казак и горнист Тенгинского полка. Несколько сот человек
смотрели с замиранием сердца на их [276] отчаянные усилия; три раза волна выбрасывала
их на берег, в четвертый им удалось добраться до парохода. Каждый из них имел конец
бичевки, которой другой конец был на берегу. Таким образом сообщение было устроено:
бичевкой перетянули толстую веревку, а держась за нее, можно почти безопасно
достигнуть берега. Капитан и матросы были спасены, но мистер Шоу упорно держался на
ванте и решился ждать окончания бури. Он уже 18 часов был в этом положении; можно
было опасаться, что силы окончательно изменят ему, и он упадет в море. Раевский
приказал снять его с ванты насильно и на веревке перетащить на берег. В этой операции
была комическая сторона, развеселившая солдат. Вытащенный на берег, Шоу отдал
соленую воду, которой наглотался во время своего невольного движения по воде и под
водой, но чувств не потерял, а, увидя Раевского, сказал по-английски: "после Бога — вы,
генерал".
Тем не кончились бедствия этого дня. Я уже сказал, что военный бриг Фемистокл и
тендер Луч были выброшены, вне лагеря, сажен 150 за Туапсе и у самого подножия
покрытой лесом горы. Военные суда были пробиты и затоплены водою; экипаж не мог
ничего спасти и даже не мог взять с собою никакого оружия. Оба судна почти повалило на
бок к стороне горы. Это было уже ночью. До утра все было спокойно; но с рассветом,
горцы, увидя положение выброшенных судов и зная, что через реку не может быть
перехода, стали спускаться с горы и стрелять по матросам, толпившимся около своих
судов. Командиры послали часть своего экипажа в лагерь, но получили только известие о
невозможности перейти реку. Между тем горцы, подстрекаемые жадностью к добыче и
беззащитностью матросов, стали подходить ближе и наконец по одиночке бросались к
судам с шашками. Моряки вооружились веслами и всем что было под рукою и стали
отступать по открытому морскому берегу к устью Туапсе. При этом доходило дело и до
рукопашной схватки. Один матрос так сильно ударил горца веслом, что его унесли; но
конечно, все эти несчастные сделались бы жертвою зверства Черкесов, хорошо
вооруженных, если бы жадность к грабежу оставленных судов не отвлекла последних.
Пока моряки не собрались к устью реки, артиллерия из лагеря мало могла быть нам
полезною, а потом стала обстреливать картечью суда и пробиравшихся взад и вперед
горцев. Последние при грабеже судов показали храбрость и самоотвержение, достойные
лучшего повода; вероятно были у них убитые и раненые. [277]
В лагере между тем изыскивали все средства, чтобы устроить сообщение через реку. Если
бы ночь застала моряков в таком положении, горцы их непременно истребили бы в наших
глазах, при совершенной невозможности подать им помощь. Туапсе, через которую в
обыкновенное время везде можно было перейти в брод, ревела теперь с страшною
быстротою и несла в море карчи и целые деревья. В это время я был тут. Солдаты добыли
лодку с одного разбитого судна; но многие утверждали, что в ней невозможно достигнуть
другого берега, чтобы передать туда конец веревки. Ширина реки была не более пяти
сажень, русло делало поворот вправо перед самым впадением в море. Мне казалось, что
если гребцы и не в состоянии будут удержаться на веслах, то их течением выбросит в
изгибе русла. Как бы то ни было, я сказал слово, в котором и теперь раскаиваюсь:
«Неужели между Русскими людьми не найдется нескольких человек, которые бы
попытались спасти своих гибнущих товарищей?» Тут были аванпосты Навагинского
полка, в толпе были большею частью Навагинцы, тут же был и командир Навагинского
полка, полковник Полтинин. Последний повторил мои слова. Мигом бросились в воду
пять Навагинцев. С ними же хотел ехать л.-г. Финляндского полка подпоручик граф
Толстой, но Полтинин его не пустил. Отважные Навагинцы не успели оттолкнуться от
берега, поток ухватил их и на средине реки опрокинул лодку: мы на мгновение увидели
только пять голов; мутные воды все поглотили, а пустую лодку набросило на тендер
Скорый, выброшенный близ устья реки. Мир душе их!.. До сих пор не могу простить себе
того, что легкомысленно и без крайней нужды сказал слово, которое стоило жизни пяти
человек. А крайней нужды в этой жертве действительно не было. Ольшевский с четырьмя
батальонами поднялся вверх по Туапсе, в трех верстах нашел брод и, перейдя реку, не без
большого труда занял гору и тем прикрыл выброшенные у подножья суда. При этом была
довольно сильная перестрелка, продолжавшаяся до самой ночи. Наши войска вырубили
лес до гребня и устроили прочную засеку. При этом мы потеряли около 20 человек убитых
и раненых, при крушении же судов погибли: три офицера и 46 нижних чинов,
преимущественно с парохода Язон.
Утром 1 июня буря совершенно утихла, река пришла в прежнее положение, моряки без
труда перешли на нашу сторону; у них не было ни убитых, ни раненых; только командир
тендера Луч, лейтенант Панфилов получил на ноге сильный ушиб, заставивший его
пролежать недели две. Выброшенные на берег [278] суда представляли печальную
картину. Пока продолжалась буря и сильный прибой, пароход Язон был в 30 саженях от
берега; теперь море было спокойно, и он оказался весь на суше. Тендер Скорый, без
мачты, был почти заброшен голышом и песком, а впоследствии и совсем похоронен с 12
орудиями и всем, что на нем было. По осмотре военных судов особою комиссиею
оказалось только, что тендер Луч и пароход Язон можно было надеяться снять; а потому
решено было бриг Фемистокл и транспорт Ланжерон сжечь, обобрав с них все, что могло
быть годно.
Донесение об этом несчастном событии было сделано очень ловко и с подробностями,
которых серьёзная сторона не мешала литературному достоинству и драматизму
(Читатели Р. Архива помнят, с какою простотою и достоинством извещал об этом
бедствии М. П. Лазарев морского министра князя Меншикова. П. Б.). К донесению
приложены: акт коммиссии моряков о причинах, ходе и последствиях крушения и
донесения командиров судов о их распоряжениях во время крушения. Все эти документы,
как и самая реляция Раевского, были наполнены, а иногда и переполнены, варварскими
названиями разных снастей, парусов и других судовых предметов, названиями, которые
Раевский слышал едва ли не в первый раз в жизни. Это сообщало комический оттенок,
который, говорят, принес свою пользу. Государь читал донесение Императрице, которая
плакала, слушая о бедствиях моряков; а за тем все расхохотались, когда, как град,
посыпались бом-брам-шкоты, марса-драйрепы со всей Голандской тарабарщиной.
Моряки ожидали, что их отдадут под суд, как этого требуют морские законы; а вместо
того они получили по три и по четыре награды. Это сделало Раевского чрезвычайно
популярным в морском ведомстве. Особливо благодарен был ему адмирал Лазарев. В
числе командиров выброшенных судов были: капитан-лейтенант Метлин и лейтенант
Панфилов, которых Лазарев отличал, как офицеров, подававших большие надежды. Оба
они были произведены в следующие чины. Впоследствии Н. Ф. Метлин был морским
министром, а теперь (1877 г.) членом Государственного Совета. Это человек умный,
способный и честный; но сослуживцы находили, что его строгость, особенно с матросами,
доходила часто до жестокости. А. И. Панфилов был человек другого рода. Это была
олицетворенная доброта и честность. Отличный практический моряк, он был довольно
плохо образован. [279] Умственные способности его были не выше среднего уровня, но
самыми замечательными чертами его характера были: чувство долга, энергия и
беззаветная храбрость, без всякого притязания на эффект. На берегу он любил весело
пожить, на море же был строгий и справедливый начальник. В последствии он участвовал
в Синопском сражении, командуя эскадрою пароходов, получил Георгия 3-й степени за
оборону Севастополя, где все время безотлучно был начальником 3-го отделения
обороны, был некоторое время главным командиром Черноморского флота и портов и
умер в 1873 году адмиралом и членом Адмиралтейств-совета. С первого знакомства, и до
самой его смерти я был с ним в искренней дружбе. Да будет мир душе его!
На тендере Луч был лейтенантом Гр. Ив. Бутаков, юноша, недавно выпущенный из
морского корпуса, довольно вялый, с тоненьким, почти детским голоском. Ему часто
доставалось от его энергического командира, который за глаза называл его "гунявым" и
ничего путного от него не ждал в будущем. Признаюсь, и я об нем имел тоже мнение, и
оба мы очень ошиблись. Теперь (1877 г.) Г. И. Бутаков — генерал-адъютант и едва ли не
лучший адмирал в нашем флоте.
В половине Июня нам дали знать, что к нам на Туапсе прибудет корпусный командир,
генерал Головин. Раевский приготовил ему военную встречу и с особенной заботливостью
устроил ему помещение в только что оконченном береговом блокгаузе. Головин был
тронут таким вниманием и обворожен самим Раевским. С ним был майор Н. Н. Муравьев,
состоявший при нем по особым поручениям (Впоследствии граф Амурский. П. Б.). Об
этой замечательной личности много можно бы сказать, но я надеюсь иметь к тому случай
впоследствии, так как судьба нас сблизила службой на береговой линии. Н. Н. Муравьев
был у Головина адъютантом в Польскую войну, потом вышел в отставку и снова вступил
в службу, когда Головин был назначен на Кавказ. Он был искренне предан Головину и
служил ему пером и головою. Николай Николаевич был моих лет, малого роста, с чертами
лица довольно тонкими и подвижными, с глазами, в которых было много ума, но было и
что-то фальшивое. Главною чертою его характера было честолюбие, и для достижения
своей цели он не стеснялся излишнею разборчивостью в средствах. На Головина он имел
огромное [280] влияние. Между товарищами он казался добрым малым, любил
дружескую беседу за бутылкою вина; но, проведши так всю ночь, он мог целый день
работать пером, а работал он скоро и хорошо. Он верил в свою звезду, и неожиданности
его не удивляли. С первого знакомства я с ним сошелся, и несколько времени мы были
дружны, пока черная кошка между нами не пробежала.
На берегу давно шла усиленная работа снятия с мели военных судов. Тендер Луч снят без
труда, но пароход Язон долго не поддавался всем усилиям. Всеми работами распоряжался
Серебряков. Все необходимое было прислано из Севастополя на пароходе Колхида,
который поступил в распоряжение Раевского. День и ночь отливали воду и затягивали
брезентами пробоины; наконец, пароход всплыл на воду и был оттащен на глубину. Не
ожидавши этого Головин стоял на берегу, крестился и бормотал молитву. К сожалению,
эта молитва не спасла парохода: дней через десять он был снова выброшен на берег, где с
него могли снять орудия, машину и котел. Последний не мог быть перевезен в
Севастополь и остался на берегу памятником этих несчастных событий.
Крепостные работы приходили к концу. Раевский еще заранее просил адмирала Лазарева
о присылке флота, для перевозки войск к устью р. Шапсухо, где предполагалось
выстроить укрепление. Провожая корпусного командира, мы дошли до Анапы, куда
выехал новый командующий войсками Кавказской линии, генерал-лейтенант Граббе,
которого я в первый раз видел. Это был человек лет 50-ти, высокого роста, красивой
наружности, державший себя прямо, говоривший изысканными фразами, очевидно
гоняясь за эффектом; манеры и речь его были театральны. С первого раза можно было
видеть только, что это образованный человек, с бойкими дарованиями и вполне в себе
уверенный. С Раевским он был старый товарищ, но между ними мало было общего. Было
очевидно, что их дружба не прочна. Граббе полушутя и очень любезно дал заметить, что
он прямой начальник Раевского.
Из Анапы мы прошли с корпусным командиром вдоль всего берега до р. Сочи, при устье
которой другой отряд из-за Кавказа строил укрепление, под начальством генерал-майора
Симборского. Между ним и Раевским были неприятные столкновения, в которых Головин
принял сторону Раевского. Последний предложил присоединить новое укрепление и
другое построенное в прошлом году на р. Мдзымте к своей прибрежной линии. Головин
согласился, и это [281] было высочайше утверждено, с переименованием 1-го отделения
прибрежной линии в Черноморскую береговую линию.
Это было первое завоевание Раевского, но не от неприятеля, а от соседнего начальства.
9 июля пришел флот, под личным у начальством Лазарева, а 12-го мы высадили десант к
устью р. Шапсухо. Опять тот же гром, та же легкая победа над горцами, которых было
мало, да и местность была неблагоприятна для обороны. При устье долина широкая; узкая
полоса леса исчезла, и первые же дни лагерь устроился очень удобно, и отряд тотчас
принялся за крепостные работы.
Раевский сделал на пароходе Язон подробный осмотр берега от Сочи до Анапы. Я был с
ним. После посещения укрепления Кабардинского, Раевский прошел до с.-з. конца
Суджукской бухты и пришел в восторг от этого гигантского порта, могущего вместить все
флоты Европы. Недостатки этого порта, и очень существенные, обнаружились после.
Местность на берегу оказалась очень удобною для города и большого заведения. Раевский
тотчас же решился испросить дозволение занять этот пункт в том же году, по окончании
устройства форта на Шапсухо. В представлении своем, очень ловко написанном, он
говорил об этой бухте, как будто о новом открытии, и объяснял это тем, что Турки, около
трех веков владея Крымом, не оценили Севастопольской бухты. Все это было не совсем
справедливо, но пошло в дело. Государь ожидал, что крушения судов расстроят все
предположенные действия в этом году, а вместо того получил в одно время донесение о
занятии Шапсухо и представление о немедленном начатии нового предприятия,
обещавшего принять значительные размеры с государственною пользою. Нет нужды
говорить, что предположения Раевскаго были тотчас же высочайше одобрены, и мы
получили это разрешение с фельдъегерем. Здесь нужно сказать, что Раевскому дано было
право, для ускорения получения Государем сведений о военных действиях, представлять
военному министру копию своих донесений, командующему войсками Кавказской линии
и корпусному командиру. Раевский пользовался этою привилегией в огромных размерах и
притом посылал донесения военному министру с эстафетой, а прямому своему начальству
по почте. От этого происходило, что высочайшие разрешения часто получались с
фельдъегерем раньше, чем корпусный командир получал в Тифлисе подлинное
представление. Это послужило поводом к недоразумениям, породившим ожесточенную
войну между Раевским и Кавказскими властями. [282]
В начале Сентября укрепление на Шапсухо было почти готово. Много ускорило работы
принятое правило строить все помещения для гарнизона в Ростове и Таганроге из
соснового леса, и потом в разобранном виде перевозить на судах к строимым
укреплениям. Это стоило дорого, но за то сохраняло здоровье войск и избавляло от смерти
многие сотни, если не тысячи, нижних чинов. Не смотря на то, число больных в отряде
было очень значительно, особливо в Августе месяце. Главная и почти единственная
болезнь была перемежающаяся лихорадка с ее последствиями: дизентерией и скорбутом.
Госпиталям и лазаретам отпускалось ничтожное количество хинной соли, а суррогаты
действовали слишком медленно или совсем были бесполезны. Несколько более щедрое
употребление хинина, как дорогого средства, вызывало врачу замечание старшего
медицинского начальства. От полковых командиров требовались покупки для лазарета
добавочного количества этого спасительного средства, но не все добросовестно это
исполняли. Излишнее количество больных отправлялось из лазаретов на судах в
Фанагорийский госпиталь, где здоровый климат и лучшие условия жизни более
приносили пользы, чем медикаменты.
9 Сентября опять прибыл флот под начальством Лазарева. Все войска садились на те же
корабли, как будто приходили на свои старые квартиры. С моряками у нас была большая
дружба, хотя нередко были и возмутительные грубости в обращении морских офицеров с
сухопутными, грубости, происходившие от глупой самоуверенности одних и от невсегда
одобрительного поведения других. Матросы же с солдатами искренне дружили.
12 Сентября пополудни мы сделали десант в с.-з. углу Суджукской бухты. Тот же гром, но
тут уж ни одного горца не было видно. Все мы были в восторге от бухты и от местности,
на которой расположился отряд. Оно было на западной стороне Суджукской бухты,
глубоко впадающей в материк. Незначительный хребет, проходящий по середине этого
длинного мыса, спускается к бухте легким скатом, покрытым мелким лесом; на самом
берегу местность совершенно открытая и довольно ровная. Саженях в 50 от берега
оказались явственные следы какого-то весьма древнего заведения, окруженного
четырехугольным валом. По правую сторону лагеря впадала в море речка Цемес (ДзеМес, войсковой лес, на Адехском языке). Я тотчас же сделал рекогносцировку долины,
чтобы обеспечить отряду воду, которой в самом лагере не было. Речка течет в болотистом
ложе, окруженном порядочным ольховым и ясеневым лесом. Вода оказалась горькосоленою от [283] примеси морской воды, часто вливающейся в реку при сильных морских
прибоях. Река имеет слабое течение в направлении на Ю. В., т. е. именно в тот румб, на
который Суджукская бухта совершенно открыта с моря. При осмотре не оказалось вовсе
впадения в море, вероятно потому, что недавний сильный прибой забросал устье
голышом. Все это значительно охладило наше довольство новосельем. Между тем
смерклось; воды не было ни для питья, ни для каши. Решились искать воду утром и при
неудаче переменить место для лагеря, а на эту ночь взять воду с кораблей. Все мы очень
призадумались. Раевского это особенно огорчало. Вдруг, часу в 11 вечера, я услышал
крик: «Вода, вода! Эй, 3-я рота, иди скорее с манерками»! Выбежавши из своей палатки, я
увидел толпу солдат в нескольких десятках сажен от меня; они суетились и уже начали
между собой ссориться. Вскоре прибежал туда генерал Ольшевский, разогнал толпу и
поставил караул к месту, где оказалась вода. Это было в небольшом углублении, очевидно
образованном искусственно. Вода была пресная, чистая и холодная. Нужны были строгие
меры, чтобы удержать солдата от грабежа этого бесценного сокровища. Когда
осмотрелись утром, увидали, что это был древний водопровод, что вода была прекрасного
качества и при порядочном пользовании будет достаточна для отряда. В нескольких шагах
от воды были следы какого-то древнего заведения, о котором я выше говорил. Внутри
пространства, обнесенного валом, не было никаких следов развалин; только возвышались
три кургана, очевидно насыпные. Чтобы не допустить тайной раскопки их, я взял рабочих
и при себе велел раскопать. Найдены: три железных меча, прямые и очень длинные, но ни
костей, ни гробов не оказалось. Мечи были до того съедены ржавчиною, что железа в них
нисколько не осталось. Все говорило о глубокой древности, которой эпоху едва ли можно
было определить. По подробном осмотре местности решено было прикрыть будущее
поселение двумя фортами на скате возвышенности. Один из этих фортов решено
построить в этом году, а другой в будущем. Раевский решил, что тут будет город,
которому его воображение придавало огромные размеры в будущем. Вероятно его мечты
нашли отголосок и в Петербурге. Государь был очень доволен. Раевский ловко выставил
занятие восточного берега и учреждение нового порта, как приобретения настоящего
царствования, и тем до некоторой степени обеспечил себе успех в исходатайствовании
средств для продолжения предприятия. Его уже занимала мысль [284] водворить тут и при
других прибрежных портах Русское население, которое могло бы извлекать средства для
существования из природных богатств края и особенно из рыбной ловли в море. В
Ставрополе и Тифлисе не разделяли его убеждений и под рукой над ними подсмеивались.
Генерал Граббе назвал предполагаемое поселение колонией ихтиофагов. Во всех этих
мечтах Раевского ничего не упоминалось о горцах, которые однако же пыли покуда
единственные хозяева края. Раевский не думал о действии оружием. Ему представлялось
возможным покорение или, лучше сказать, умиротворение этого края посредством
торговли и развития между горцами цивилизации. Очевидно он впадал в ту же крайность,
которая так ярко выказалась в подобном же предприятии Де-Скасси.
В других частях Кавказа дела наши принимали все более серьезное положение. Усиление
Шамиля и измена племен левого фланга и Дагестана, давно считавшихся покорными,
требовали решительных военных действий. В Петербурге были довольны тем, что
нашелся хотя один местный начальник, который не хочет предпринимать никаких
военных действий и представляет перспективу мирного завоевания края.
14 Сентября Лазарев очень любезно простился с нами до будущего года. Возвращаться в
Черноморье отряд должен был сухим путем чрез Анапу и Джиметею, так как зимняя
перевозка отряда на судах и особенно их высадка на открытом берегу была не только
неудобна, но и опасна.
Вскоре по устройстве лагеря, наша семья генерального штаба увеличилась тремя новыми
товарищами: к отряду прибыли штабс-капитан Богаевский, гвардии поручики Глинка и
барон Вревский, только что кончившие курс в Военной Академии. Мне показалось, что
Богаевский, племянник партизана Фигнера, мог быть с пользою употреблен на
предприятия, подобные тем, которые доставили известность его дяде. Он был хорошо
образован, имел военные способности, лет восемь служил офицером в артиллерии и
участвовал в войне с Европейской Турцией 1828 — 1829 г. Но он пил неумеренно и
страдал Абхазскою лихорадкою, которая скоро его свела в могилу. Барон Вревский,
Ипполит Александрович, был человек совсем другого рода. Брат Павла Александровича
Вревского, он имел в Петербурге множество дядюшек и тетушек, начиная с князя
Чернышева до Троскина, начальника штаба войск Кавказской линии, бывшего женатым
на его сестре. С детства он попал в круг Петербургской золотой молодежи (la jeunnes [285]
se doree) и сделался фатом с очень неясными нравственными принципами, но с
циническим самодовольством, пороками, которые составляли славу Петербургского creve
того времени. Кажется это меня и предубедило против него. Он только начинал свою
действительную службу, и мне казалось, что из него ничего серьезного не выйдет. В этом
я, кажется, ошибся, что и не раз случалось. Вревский служил на Кавказе с отличием и
убит при взятии одного Чеченского аула, в чине генерал -лейтенанта, почти в одно время с
братом своим Павлом, генерал -адъютантом, убитым в Севастополе.
Я уже сказал, что Кавказ в то время был убежищем и сборным местом разных пройдох и
искателей средств вынырнуть из грязи или из неловкого положения. Между ними были
люди оригинальные, большею частью неглупые, с светским лоском и образованием. Так к
штабу Раевского примкнули два таких индивидуума: состоящий по кавалерии полковник
граф Энгштрем -де-Ревельштадт и Черноморского линейного батальона прапорщик Т***
Первый был старик с наружностью когда-то благообразною, но от которой сохранились
только развалины с резкими следами бурно прожитой молодости. У него было несколько
орденов Русских и множество иностранных, между которыми были вероятно и
апокрифические. Он говорил свободно на всех Европейских языках. Откуда он к нам
попал, я не знаю. Теперь я бы принял его за одного из агентов Третьего Отделения,
служащего более из чести, чем в надежде на щедрое вознаграждение. Вскоре по его
приезде в отряд, Раевский получил из корпусного штаба список его долгов с просьбою
удерживать третью часть его жалованья. Этот длинный список был тем интересен, что в
нем должные суммы были выражены всеми возможными монетами Европейских
государств и Соединенных Штатов. Т*** узнал это, взял копию и показал в отряде всем
маркитантам. Это в конце подорвало кредит бедного графа, а он ему был тем более
необходим, что он каждую ночь наедине напивался пьян. Он пришел в бешенство и
прибежал к костру, который постоянно горел в нескольких шагах от палатки Раевского.
Там всегда собирались штабные по вечерам: это был род клуба. Энгштрем не нашел там
Т*** и, с пеной у рта, громко сказал, что ищет его, чтобы дать ему пару оплеух. Видя, что
никто не принимает участья, граф тем же громким голосом сказал : «Si vous voyez се
malotru, diteslui que je le defie a trois pas de distance; il n'a qu'a se rendre aux [286] avantpostes» (Если увидите этого невежу, скажите ему, что я его вызываю на расстояние трех
шагов; пусть явится на аванпосты). От костра граф прибежал в мою палатку и предложил
мне быть его секундантом. Я отвечал, что не отказываюсь, но приму эту обязанность не
прежде, как узнаю о причине дуэли и буду убежден в ее необходимости, но что едва ли
дело до того дойдет, потому что граф так громко объявил о своем намерении, что генерал
Раевский не мог не слышать. В тоже время Т*** просил начальника штаба отряда
Ольшевского быть его секундантом. Одним словом, оба приняли решительные меры к
тому, чтобы дуэль не состоялась. Эта история, на несколько дней позабавившая
скучающий отряд, кончилась тем, что Т*** выдержали сутки на гауптвахте, а граф
Энгштрем уехал из отряда.
Здесь поневоле я должен сказать хоть несколько слов о Т***. За 14-е Декабря он был
сослан в каторжную работу. Говорят, что он сам на себя наговорил, будто принимал
участие в заговоре и бунте. Немудрено: он был тогда 18-летний гвардейский прапорщик.
В Петербурге у него много родных между главными лицами служебной и родовой
аристократии. Поэтому он не ожидал такой развязки своей выходки и видел в ней только
средство сделаться интересным и получить известность. Впрочем, он раньше других был
прислан рядовым на Кавказ, а в 1838 уже был прапорщиком. Ему было тогда за 30 лет;
наружность его, голос и манеры были крайне несимпатичны; нравственные принципы его
были более чем шатки. Генералу Головину он приходился как-то сродни и потому
держался в Тифлисе без должности. Специальность его сказалась уже при графе
Воронцове. Т*** сделался шпионом, сыщиком, доносчиком и всем, что нравилось его
патрону: он был посылаем секретно в разные места, переодевался, посещал кабаки и
харчевни, где собирал разные сведения и где не раз был оскорбляем телесно.
Окончательная судьба его мне неизвестна.
Октябрь приходил к концу, постройка форта тоже. Ночи становились холодными; осень
видимо приближалась. Время было думать о возвращении отряда за Кубань на зимние
квартиры. 2 Ноября, оставив часть отряда для охранения лагеря и окончания работ, мы
выступили в Анапу, куда к тому времени должны были прибыть из Черномории обозы
войск отряда. Дорога шла по долине р. Цемеса перелесками; аулов нигде не было видно.
Долина постепенно суживалась и, против самых вершин речки Цемеса, образовался [287]
углубленный перевал, за которым дорога шла по долине одного из притоков р. Куматыра,
уже около Анапы впадающего в море. Отряд ночевал на берегу другого притока
Мескиаса, а на другой день достигнул Анапы; всего расстояния оказалось в 45 верст. Во
все время марша горцы вели ничтожную перестрелку и были не в сборе.
Через два дня мы выступили со всеми обозами обратно к Цемесской бухте. Горцы успели
собраться и были упорнее, но далеко не так предприимчивы, как жители южной части
береговой линии. С ночлега на Mecкиace отряд повернул влево и стал подниматься на
главный хребет. Новая дорога была верстами тремя длиннее прежней, но удобнее для
движения обозов. Поднявшись на хребет, который здесь невысок, отряд выступил в
верхнюю часть долины Адагума. Места здесь довольно открытые. Кое-где видны аулы в
живописной местности. Здесь мы имели несколько раненых между казаками, которые
бросились выручать артиллерийского подпоручика Стромилова, которого лошадь занесла
к горцам, и те успели его изрубить.
На другой день мы спустились с хребта в долину Цемеса, верстах в 12 от лагеря. Раевский
ехал в своем обыкновенном костюме и с большой свитой, мало обращая внимания на
перестрелку. В одном месте мы приблизились к правому прикрытию, за которым был
овраг и противоположный берег спускался острым гребнем к самой реке. За этим хребтом
засели горцы и, видя толпу конных и Раевского, которого нельзя было не узнать, сделали
залп из двух-трех десятков ружей. Одна пуля шлепнула меня под правое колено. Отъехав
от этого места на несколько сажен, я остановился, чтобы перевязать рану, но уже сам не
мог слезть с лошади. Нога распухла и как бы одеревенела. Доктор нашел, что пуля
пробила панталоны и белье и ударила в сухую жилу; было несколько капель крови, но
нельзя было сказать наверное, где пуля остановилась. До лагеря я доехал с трудом; там
удостоверились, что пуля не углубилась в тело и, вероятно, отпала, сделав только
сильную контузию. Она была на излете, иначе перебила бы жилу. Я пролежал с неделю и
не внес этого пустого случая в свой формулярный список.
17 Ноября мы оставили в форте одну роту Навагинского полка и отправились со всем
отрядом в Анапу, а 19-го войска отпущены на зимние квартиры, и экспедиция этого года
кончена.
Раевский со штабом остался еще в Анапе дней десять, чтобы кончить разные письменные
дела и составить представления к наградам. Эта работа была возложена на меня. Труд
огромный по [288] тем бесполезным бюрократическим подробностям, которыми
обставлена форма таких представлений. Каждому отличившемуся нужно было написать
краткую реляцию его отличbя. Из войск были доставлены эти сведения в большом
беспорядке, а реляции написаны совсем безграмотно. Все нужно было делать заново. К
счастью я нашел себе хорошего сотрудника. Это был унтер-офицер Тенгинского полка
Платон Александрович Антонович. Он был студентом Московского университета и
оттуда с жандармом отправлен рядовым на Кавказ за то (как сказано в его формулярном
списке) «что, зная о существовании тайного общества, не только не донес о том
правительству, но допытывался у губернского секретаря Сумбулова, из кого состоит это
общество и какая его цель?» Причина очевидно достаточная для того, чтобы разбить всю
будущность и отравить жизнь 18-летнего юноши! Судьба поправила несправедливость
людей: Антонович с честью вынес тяжелое испытание и теперь уже более десяти лет
занимает должность попечителя Киевского учебного округа, в чине генерал-лейтенанта.
При бойких умственных способностях и хорошем образовании, Платон Александрович
обладает замечательною практическою мудростью и умеет жить с людьми. Это человек
вполне правительственный и дорогой деятель на всяком служебном поприще.
Совершенно непонятно, как из него ухитрились сделать революционера. Его
нравственные принципы безупречны. Образ его мыслей, в сущности, либеральный; но он
прежде всего верный и разумный исполнитель распоряжений правительства.
Доказательством тому его долговременное пребывание в звании попечителя Киевского
учебного округа, не смотря на то, что в продолжение этого времени несколько раз
изменялся взгляд министерства на народное просвещение и наконец остановился на
нынешней системе. Во все это время Антонович вел свое дело с одинаковою
деятельностью и постоянством, которое немного отзывается его Малороссийским
происхождением. Чтобы кончить характеристику этого человека, с которым я и до сих пор
остаюсь в дружеских отношениях, я должен сказать, что он человек добрый, хотя не
простодушный, доброжелательный для других, но не забывающий и себя. Таких людей у
нас боятся, потому что крепко веруют в непогрешимость Репетилова, сказавшего, что
«умный человек не может быть не плут».
По окончании дел, все мы разъехались в разные стороны, к своим постоянным местам;
только генерал Раевский поехал в Москву и Петербург, дав предписание Пушкину, как
[289] кавалерийскому офицеру, отправиться на зиму в г. Керчь и до весны наблюдать за
судоходством по Азовскому морю и в Керченском лимане. Все это делалось как-то
молодо, весело, шутя; часто, при затруднительности какого-нибудь распоряжения, на мой
вопрос: как же мы это сделаем? Раевский отвечал «любезный друг, как-нибудь с дуру
сделаем». Выходило однако же не дурно.
Я простился с Раевским до весны и поехал в Ставрополь. Там я нашел много перемен. Для
дежурства строился новый дом на одном дворе с старым; для генерального штаба куплен
дом генерала Петрова. Все это помещение просторно, мебель новая, все сидит чинно и
важно — просто министерство. Я уже говорил о Троскине и генерале Граббе. Последний
поместился конечно в доме своего предместника, но нашел его неудобным и
недостаточным: кое-что переломал, многое пристроил. Надобно сказать, что, во время
Эммануэля, командующий войсками помещался в одноэтажном каменном доме,
отделявшемся от соседнего, деревянного, десятисаженным переулком. Вельяминов,
любивший во всем огромные размеры, купил соседний дом и соединил его с своим,
уничтожив переулок. Это соединение образовало огромный зал в 33 аршина длины; таким
образом составилось помещение очень обширное, с фасадом, похожим на какую-то
фабрику. Генерал Граббе пристроил еще несколько комнат; преемник его, Гурко, еще
прибавил от себя, так что образовалось громадное, но неуклюжее помещение, стоившее
казне очень большой суммы на постройки и ежедневный ремонт.
Отправившись являться к командующему войсками, я вышел в знакомый зал и почти не
узнал его. Меня встретил дежурный адъютант в мундире и шарфе. Вся мебель была новая,
и везде были видны претензии на вкус, комфорт и порядочность. По докладу обо мне,
генерал Граббе вышел в сюртуке, с трубкою на очень длинном чубуке. Он принял меня с
театральной важностью, но очень ласково и сказал несколько любезностей в красивых
фразах. Он пригласил меня обедать и представил своей супруге. Мадам Граббе, родом
Молдаванка, была в свое время замечательной красавицей, не смотря на слишком малый
рост. У нее была куча детей, и каждый год ее семейство увеличивалось. Не смотря на то,
она была еще очень хороша. В ее манерах было немало эксцентрического, но вместе с тем
было что-то доброе и искреннее, особенно выдававшееся при театральных манерах ее
мужа.
К обеду собралось с десяток лиц, гражданских и военных, мне большею частью
неизвестных. Все было прилично, чинно, [290] беседа шла на Французском языке, причем
радушный хозяин сказал несколько фраз, годных в любой светский журнал. При
прощаньи хозяин и хозяйка очень любезно пригласили меня бывать у них без церемоний.
Все это было хорошо, но мне почему-то стало жаль прежнего порядка вещей. Героический
период Кавказа кончился: наступали новые времена, новые условия, новый взгляд на
вещи, при новой обстановке. Хорошо, если не слишком дорого обойдется России этот
столичный или Европейский лоск, заменивший грубоватую простоту нравов и жизни
прежних подвижников Кавказской войны.
С большой радостью встретил я Н. В. Майера. В толпе новоприбывших с Граббе и
Троскиным у него не было близких знакомых. Наша зимняя жизнь опять вошла в
прежнюю колею. Князь Валериан Голицын был уже прапорщиком и мечтал об оставлении
службы; но ему сказали, что теперь это будет неловко и даже едва ли удастся. Сатин еще
остался зимовать в Ставрополе. Этого общества было для меня очень довольно, хотя и
между моими сослуживцами я не мог жаловаться на недостаток людей, для меня
сочувственных. Льва Пушкина тоже какой-то ветер занес в Ставрополь.
В эту зиму я много читал, хотя времени свободного имел менее, чем прежде. Старого
Горского назначили обер-квартирмейстером отдельного Сибирского корпуса, а на его
место полковника Норденстама, бывшего старшим адъютантом в управлении оберквартирмейстера Отдельного Кавказского Корпуса. Прежде чем вступить в свою
должность, Норденстам отправился в 4 месячный отпуск в Финляндию, а я, как старший,
опять должен был исправлять должность обер-квартирмейстера. Но уже круг занятия был
не тот, как при Вельяминове. Секретного отделения уже не существовало, и большая
часть дел была передана в генеральный штаб. Докладывать я должен был начальнику
штаба, а с командующим войсками не имел прямых занятий. Штабные дела шли хорошо;
но, оглядевшись, я заметил, что особенной гармонии не было между Граббе и Головиным,
не смотря на все старания Троскина улаживать их отношения. Головин принимал в этом
разладе пассивное участие; близкие к нему смотрели на это иначе. Начальники писали
друг другу дружеские письма одинаково хорошо на Русском и Французском языке, а
штабы волей-неволей следовали по традиционному пути разногласия. К. увертывался с
своею обыкновенного скользкостью угря; но Менд, при своем заносчивом и
раздражительном характере, часто возбуждал столкновения. [291] Негласным, но главным
деятелем в этом был Н. Н. Муравьев, имевший по прежнему большое влияние на
Головина.
Зима началась нехорошо. Полковник Пулло, бывший в то время начальником левого
фланга, вздумал обезоружить Чеченцев и сбирать с них незначительную подать, чтобы
утвердить в них понятие о подданстве Русскому царю. Первое было едва ли не грубою
ошибкою, потому что Чеченцам, ничем не огражденным от соседних племен,
подвластных Шамилю, а нам враждебных, оружие было необходимо для собственной
защиты. Говорят утвердительно, что Пулло, при собирании с Чеченцев податей для
правительства, не забывал и себя. Ропот в Чечня был общий и мало по малу обратился в
явное восстание. Шамиль этим воспользовался и окончательно подчинил Чечню своей
власти. Он достигал апогея своего могущества. Дагестан северный и южный, и все
племена левого фланга, кроме Осетин и Кумыков, признали его власть. Он разделил весь
край на наибства, над которыми поставил самых энергических и преданных ему мюридов.
Все показывало, что с весною 1839 г. нам надобно ожидать в том крае серьёзных
действий. Шамиль поселился в Ахульго, на верхнем Сумаке, близ границы Гумбета и
недалеко от Гимры, где в 1832 был истреблен Кази-мулла. Из этого гнезда, укрепленного
природой и искусством, энергический и умный горец деспотически управлял горным
краем с несколькими стами тысяч горцев, фанатизированных против нас.
Когда я приехал в Ставрополь, план действий будущего года был уже составлен и
утвержден Государем. Предполагалось направить на Ахульго два отряда: с Севера от
Внезапной и с Востока от Дагестана. Общее распоряжение военными действиями
Государь поручил генералу Граббе, который лично докладывал о своих предположениях.
Я уже сказал, что это человек с блестящими способностями, даром слова и образованием
и, к сожалению, с огромною самоуверенностью, которая может внушить доверие людям,
незнающим ни края, ни нашего положения. Уже самое избрание предмета действий, т. е.
взятие Ахульго, показывает непрактичность нового начальства. Уничтожение этого гнезда
не могло иметь никакой важности: Шамиль перешел бы в другой аул, и дела пошли бы попрежнему. Более серьезное значение имело бы истребление самого Шамиля, но это почти
невозможно. В 1832 г. Шамиль был мюридом Кази-муллы, но, хотя раненый, спасся из
Гимры, при истреблении его имама. К тому же, его место тотчас же было бы [292] занято
другим, который, как говорили, был уже заранее назначен преемником имама.
Враждебные нам элементы оставались те же, а потеря одного аула или одного лица не
могла значительно изменить положение края.
В распоряжениях и приготовлениях к экспедиции встретилось недоразумение, имевшее в
будущем довольно серьёзные последствия. Мне суждено было, против всякого ожидания,
принять пассивное участие в этом столкновении Граббе и Головина.
На Береговой Линии предположено в 1839 г. занять укреплениями устья рек Шахе и
Псезуапе, продолжать постройку укрепления на Суджукской бухте и сверх того
выстроить укрепление на р. Мескаге, на средине дороги от Цемеса в Анапу. Со стороны
Грузии действия на восточном берегу Черного моря прекратились. Зима подходила к
концу. По примеру прошлого года, были командированы инженерные капитаны Ермолов
и Компанейский в Ростов, по постройке зданий для трех предположенных на восточном
берегу новых укреплений. Сверх того, Троскин послал инженер-подполковника
Горбачевского в Херсон, по постройке зданий для укрепления Суджукской бухты. Выбор
этих двух разных пунктов для постройки был сделан для того, чтобы узнать по опыту, в
каком месте удобнее и дешевле как самая постройка, так и перевозка на Береговую
Линию. Подполковник Горбачевский не отличался ни особенными способностями, ни
сведениями по своей специальности. Но он был человек честный и усердный. На него
можно было положиться. В штабе он управлял инженерным отделением, а по его отъезде
Троскин присоединил это отделение к генеральному штабу.
В 1838 г. здания и особенно перевозка обошлись очень дорого. Троскин подозревал, что
во всей этой операции много было злоупотреблений и даже открытого воровства со
стороны инженеров. Может быть, это было и не без основания; но средство для уличения
инженеров было придумано неудачно. Троскин никогда не был на восточном берегу, да и
не знал даже по карте этого края и особенностей морской перевозки. Я ему доложил, что
сличение цен Херсонских с Ростовскими не даст ему возможности уличить инженеров,
так как из Херсона будет доставка в Суджукскую бухту, а из Ростова на открытые рейды и
в места никому неизвестные; что поэтому и по многим другим особенностям, цены не
могут быть одинаковы. Он в этом тотчас же согласился: но вдруг ему пришла мысль
послать меня в Ростов, чтобы осмотреть работы инженеров. Я и от этого не ожидал
желаемого результата и наперед сказал, что инженеры меня непременно обманут [293] и,
вместо пользы, моя командировка может только сделать вред. Тогда Троскин решился
ехать сам в Ростов и Таганрог. Во время его отсутствия, я, как обер-квартирмейстер,
должен был докладывать по своей части командующему войсками.
Однажды я получил на имя генерала Граббе предписание корпусного командира о
предстоящих в Дагестане военных действиях. Бумага написана была резко, содержала в
себе многие возражения против представлении Граббе и особенно выставляла его ошибку
против самого плана действий, высочайше утвержденного. Как это случилось, я не совсем
знаю. В записке Граббе, которую он докладывал лично Государю, было предложено, по
взятии Ахульго, обратиться к аулу Чиркей, занять этот важный пункт укреплением; а в
проекте Головина написано вместо Чиркей-Чиркат. Оба пункта одинаково важны, но
занятие Чиркея было особенно полезно для края, состоящего под начальством Граббе, а
Чиркат имеет важность для северного и среднего Дагестана, подчиненного
непосредственно Головину. Я угадывал, что эта бумага будет неприятна Граббе, но не
ожидал, чтобы она его так сильно огорчила. Когда я прочел ее, Граббе слушал как будто
равнодушно, но по окончании чтения, прошелся нисколько раз по кабинету и сказал:
«Оставьте эту бумагу у меня; я теперь не в состоянии заниматься. Я вам пришлю ее с
моими резолюциями». На другой день я действительно получил ее, но с такими
резолюциями, которые поместить в официальной бумаге мне казалось невозможно.
Сущность выражений Граббе состояла в следующем: «Государь утвердил мои, а не ваши
предположения; мне, а не вам поручил распоряжение военными действиями. Если вам
угодно отменить высочайшую волю, то прошу поручить исполнение этих новых
предположение кому-либо другому; я же, с своей стороны убежден, что, вместо пользы,
оно принесет вред, особливо, если корпусный штаб, вместо содействия, будет продолжать
делать мелочнын придирки и затруднения. Я старался всячески смягчить тон и
выражение, но все-таки бумага вышла очень резкою, и хотя имела форму рапорта, но
более похожа была на предписание, в котором сердитый начальник распекает своего
подчиненного. Оставалась надежда, что Граббе, успокоившись, даст другой, более
мягкий, оборот дела; но каково было мое изумление, когда он, прочитав мой брульон, не
изменил в нем ничего и приказал копию этого рапорта представить по экстрапочте
военному министру для всеподданейшего доклада. Конечно это было тотчас же
исполнено, и в 11 часов утра бумага была уже сдана в почтовую контору. В полдень
возвратился Троскин [294] из своей поездки. Я сейчас явился к нему и убедился из его
слов, что инженеров он не поймал, а, прожив очень весело несколько дней в Таганроге,
принужден был их же благодарить за отличную работу. «Они строят казармы из
отличного леса и так чисто, как будто делали щегольскую столярную работу». Когда я
показал ему последнюю переписку с Тифлисом, Троскин пришел в ужас. Он схватил себя
за голову. «Что это вы наделали! Нельзя на минуту отлучиться, чтобы тут не накутили! Да
как же вы не остановили такого сумасбродства?» — «Экстра-почта еще не ушла;
«остановите ее, если можете; а я какое право имел не исполнить приказания
командующего войсками?» сказал я; «я сделал что мог, и вы сами убедитесь в том, сличив
мой брульон с резолюциями». Троскин побежал к Граббе. Не знаю, что между ними
происходило; но бумага не была взята с почты, а Троскин, возвратясь, сказал мне: «Видно,
что вы не даром были у Раевского; я узнаю его слог». Впрочем этот случай не имел для
меня дурных последствий, а только заставил Троскина охотно согласиться на мое
командирование вновь в распоряжение Раевского. Генерал Граббе по все время показывал
ко мне очень хорошее расположение и нередко читал мне свою переписку и отрывки из
журнала. Он писал одинаково хорошо на Русском и Французском языках.
Недели через полторы приехал в Ставрополь начальник корпусного штаба генерал-майор
Коцебу. Граббе принял его с ледяною важностью, посреди своей залы, и даже не просил
сесть. Коцебу передал Граббе письмо Головина; оно было почти следующего содержания:
Cher general. J'ai signe le malheureux papier sans l'avoir lu. Je vous envoie le general K. pour
vous faire mes excuses; si cela ne vous suffit pas, je vous enverrai Mend; si vous n'en etes pas
content non plus, je chasse tout mon e'tat-major. (Любезный генерал. Я подписал несчастную
бумагу, не прочитав ее. Посылаю к вам генерала К., чтоб извиниться перед вами; если
этого для вас недовольно, я пришлю к вам Менда; если и того вам мало, я прогоню весь
свой главный штаб). Не знаю тронул ли Граббе честный и великодушный поступок
Головина; но их отношения сделались на время лучше, если не искреннее; Коцебу же,
отобедав на другой день у Граббе, отправился назад в Тифлис. Хотя это была страстная
суббота, Граббе не пригласил его провести праздник Пасхи. С того времени прекратились
придирчивые вмешательства Тифлисского штаба, и Граббе сделался вполне
самостоятельным начальником своего края и войск. Не знаю, был ли [295] какой-нибудь
официальный ответ из Петербурга и если был, то едва ли в пользу Головина. Во всяком
случае он мог быть после моего отъезда.
Славная, здоровая Кавказская весна была уже на исходе. Норденстам приехал из отпуска
и вступил в свою должность. Оставаясь без дела, я без труда получил разрешение
Троскина отправиться к генералу Раевскому, который тоже возвратился из Петербурга и
основал свою резиденцию в Керчи, т. е. не в той части света, где находились его край и
войска. Это разрешение, данное временно, по неимению помещений на восточном берегу,
обратилось в постоянное и было полезно разве только для Керчи, сделавшейся в короткое
время чистеньким и оживленным городом. Когда Ермолов распоряжался в Чечне и строил
Грозную, помещения ему тоже не было; он выстроил себе землянку, которая долго
сохранялась и неизвестно как исчезла. Н. Н. Муравьев, приехав на Кавказ в 1854 г., ее уже
не нашел и писал Ермолову, что ее сломало новое поколение, потому что безмолвные
лекции, которые читала эта академия, для него слишком высоки и непонятны. Я сказал
уже, что героические времена Кавказа миновали.
Н. Н. Раевский встретил меня как родного. Он уже был женат и потому должен был
изменить во многом свой прежний быт. Он встретил меня в своем обыкновенным
костюме, но вымытый и выбритый и в бархатных шароварах лилового цвета. На мое
поздравление с переменой, он сказал серьёзно и поправляя очки: «Моn cher ami, c'est ma
femme, qui m'a fait faire quatre culottes en velours, et des couleurs les plus tendres (Любезный
друг, жена моя велела мне сшить четверо бархатных штанов, и притом самых нежных
цветов). Впрочем, в кабинете его продолжал царить прежний хаос: глаз хозяйки туда не
имел права проникать.
Анна Михайловна приняла меня очень любезно, но с холодностью, которая составляла
главную черту ее характера. Это была молодая женщина, лет 19-ти или 20-ти, рыжая, с
веснушками, болезненного сложения и совсем не красивая. Она была единственная дочь
генерала Бороздина, одного из видных деятелей 1812 года. Она имела очень значительное
состояние, большое родство и была фрейлиной. Воспитание и образование получила она
основательное, более серьезное, чем другие девицы этого круга. Говорят, что она брала у
Остроградского уроки высшей математики. Вообще склад ее [296] ума был серьёзный.
Она не была расточительна и с цифрами ладила не хуже иного бухгалтера; в доме была
внимательной хозяйкой, не делала пустых расходов из тщеславия, но умела быть щедрой.
С ней неотлучно была м-м Дамберг, бывшая ее воспитательницей с первых лет жизни до
свадьбы. Когда Анна Михайловна получила в свое распоряжение имение матери, она
сейчас же подарила г-же Дамберг 27 т., а когда последняя вышла замуж и у ней родились
два сына-близнеца, Раевская положила в банк на имя каждого из детей по 5 т. р.
В Керчи я чувствовал себя как бы дома. Там же я нашел А. И. Панфилова, назначенного к
Раевскому дежурным штаб -офицером по морской части, вместо Серебрякова, который
произведен в контр -адмиралы свиты Его Величества и назначен начальником 1-го
отделения Черноморской Береговой Линии. Местом пребывания Серебрякова, назначено
укрепление на Цемесе, получившее назвaние Новороссийска. Вообще, по представлениям
и личному докладу Раевского, в этом краю произошли большие перемены. От Геленджика
до укрепления Св. Духа (на р. Мдзымте) составлено новое второе отделение, и
начальником его г.-м. граф Опперман. Раевский получил права дивизионного начальника.
Его значение разрасталось, и он становился одним из главных начальников и авторитетов
на Кавказе.
Город Керчь, не смотря на пристрастие к нему графа Воронцова, имел тогда довольно
жалкий вид. Близость и изобилие дешевого камня давали большие удобства для
постройки домов; город пользовался большими льготами, исходатайствованными в видах
развития там торговли. На самом же деле эти льготы только разорили Феодосию; Керчь,
ничего не имеющая своего, осталась, как и прежде, чем-то в роде корчмы на большой
дороге. На рейде находилось во время навигации от 100 до 200 судов Русских и особенно
иностранных, но они были там только для выдержания карантина и назначались в порты
Азовского моря. С Еникале и 4 или 5-ю ближайшими Татарскими аулами Керчь
составляла градоначальство. Город расположен был вокруг высокой горы, которую
называли по имени знаменитого Босфорского царя Митридата. На вершине горы был
надгробный памятник первого градоначальника Стемпковского, оставившего по себе
добрую память. На полугоре был музей, построенный по чертежу храма Тезея, но в
миниатюре; в этом музее складывались разные предметы, находившиеся в окрестных
курганах. Предметы эти составляли драгоценный вклад в историю темной эпохи
Скифских царей. Снизу вела к музею широкая каменная [297] лестница, с большими
претензиями на изящество; при начале лестницы были два грифона, — герб древней
Пантикапеи. Для путешественника, входящего на судне из Черного моря, Керчь имела
очень красивый вид и издали много обещала, но с первого шага на берег являлось
разочарование. Набережная, сделанная из рыхлого плитняка на простой извести или
совсем без цемента, была всегда исковеркана морским прибоем; в таком же положении
была лестница на гору; а у грифонов, сделанных из мягкого, ноздреватого известняка,
мальчишки отбили носы, лапы и крылья. На двух улицах стояли порядочные каменные
дома, затейливой архитектуры, но между ними были и такие, которым передний фасад
служил кулисой, и за нею лепилась почти лачужка. Отсутствие зелени и вид окрестных
голых гор со множеством курганов давали всему унылый и неоживленный вид. Перед
пристанью, называемой и царскою, и графскою, было небольшое пространство,
огороженное каменной стеной; в нем были видны три чахлых деревца: это Лизина роща,
единственный сад в Керчи. В городе было казино, единственный трактир, содержимый
колонистом Гекле, но чтоб съесть котлетку или кусок битого мяса, нужно было дать
накануне несколько копеек на говядину. По отчетам торговля процветала: в городе было
множество капиталов по 1-й и 2-й гильдии, но это от того что купечество было избавлено
от платежа гильдейских повинностей. Понятно, что городское население составилось из
людей разных наций без капиталов и только привлеченных льготами. Между жителями
было много Греков, Славинов и Татар; градоначальником был генерал-майор князь
Херхеулидзев, бывший адъютант графа Воронцова. Он носил титул Керчь-Еникальского
градоначальника; ему подчинены были карантин и таможня, и он официально считался
покровителем торговли Азовского и Восточного берега Черного моря, где он никогда и не
был. Князь Херхеулидзев был добрый и честный человек, плохого здоровья и совершенно
беспамятный. Он был хорошо светски образован, приятный собеседник, но к серьёзному
делу совершенно неспособен. В администрации было много грехов, но жилось всем
недурно, потому что вообще администрация в Новороссийском крае была мягче и менее
стеснительна для жителей. Это направление дано рядом генерал-губернаторов, и князь
Херхеулидзев совершенно подошел в этом к характеру графа Воронцова. Одним словом,
вглядясь в Керчь, видишь на каждом шагу декорации разных родов, претензии на
Европеизм, затеи мещанского великолепия и слышишь расплывчатые фразы, не совсем
сходящиеся с действительностью. В оправдание [298] говорили, что Керчь только
начинает развиваться и что ее ожидает блестящая будущность. До сих пор эти ожидания
не оправдались, и если Керчь действительно устроилась, то этим она обязана скорее
пребыванию там штаба Черноморской Береговой Линии, чем усилиям своего главного
начальства.
В Керчи я пробыл очень недолго и отправился в Тамань, куда уже прибывали войска,
назначенные в отряд. Г. Раевский поручил мне должность начальника штаба отряда и на
меня же возложил составление управления Черноморской Береговой Линии.
Краеугольным камнем этого управления, впоследствии очень разросшегося, послужили
только что произведенный в прапорщики Антонович, о котором я уже говорил, и два
писаря из строевых нижних чинов линейных батальонов, куда они были сосланы за
участие в Севастопольском бунте. Один из них, Гедримович, был Еврей, и оба имели
Георгиевские кресты. Не было ни штата управления, ни денег. Мы имели полную свободу
выбирать штабных чиновников из линейных батальонов, куда посылали обыкновенно
офицеров из армии за наказание, или из кадетских корпусов за дурное поведение, леность
и неспособность. Поэтому естественно, что я должен был прибегнуть к выбору из таких
офицеров, которые так или иначе были посланы на Кавказ за наказание. Между ними, а
особливо между посланными за политические преступления, было много людей очень
способных и очень надежных. Я не брал в штаб Декабристов, потому что г. Раевскому
было бы это неприятно; но я был знаком со многими из них, участвовавшими в
экспедициях. На этот раз я познакомился в Тамани с князем Одоевским, приехавшим в
отряд из Нижегородского драгунского полка. С первого дня знакомства я привязался к
этой светлой, поэтической и симпатичной личности. Он был юношей, когда несчастное
событие 14 Декабря забросило его в Читу на каторжные работы. Это тяжелое испытание
его нисколько не изменило: он сохранил юношеский пыл души и страсть к поэзии. Сам он
много писал, но никогда и ничего не печатал. Друзья и товарищи его знали наизусть
несколько его поэтических произведений. Я их слышал от него и от других. Ссылка
лишила нашу литературу одного из замечательных талантов.
27 Апреля все войска отряда собрались в Тамани, распоряжения были кончены, и флот
бросил якорь против мыса Тузла. Эскадрой командовал сам Лазарев. 28 Апреля
амбаркация кончена благополучно, и эскадра снялась с якоря, а 3-го Мая, при тихой
погоде, стала на близкий пушечный выстрел от берега, против устья [299] реки Шахе, в
земле Убыхов. Это самое воинственное и враждебное из племен, обитающих в западной
половине Кавказа. Можно было предвидеть, что сопротивление десанту будет гораздо
сильнее, чем бывало до сих пор.
Долина р. Шахе отделяется от другой долины (небольшой речки Субаши или Субеш)
гребнем, который у моря низок и безлесен, а далее к Северу быстро возвышается и порос
густым лесом. Такой же, но более высокий гребень составляет и южную окраину долины.
Шахе одна из больших рек этого края, быстра, но почти везде переходима в брод. По
правому берегу ее тянется полосою густой, лиственный лес; средина долины представляет
открытую равнину версты на полторы; далее же долина суживается, и оба берега покрыты
мелким лесом.
После обычного грома орудий с эскадры высадились на берег первым рейсом два
батальона Тенгинского, два батальона Навагинского полков, два легких и два горных
opyдия, без лошадей. Еще баркасы не успели отвалить от берега за вторым рейсом, как в
глубине долины показалась густая масса Убыхов, укрывавшихся от морской артиллерии
за изгибом местности. Неприятель двигался беглым шагом, но без суеты, не стреляя и с
обнаженными шашками, вдоль полосы леса, прямо на середину нашей линии. Я побежал к
артиллерии, которой только два горных орудия успели стать на позицию. Отдав
приказание артиллерийскому офицеру, я хотел сказать несколько слов командиру
Тенгинского полка, подполковнику Выласкову. Этого храброго воина, высокого роста,
марциальной наружности, с кривою Турецкою саблею и двумя парами длинных
пистолетов за поясом, я нашел прячущимся за один из своих батальонов. Он был в таком
положении, что говорить с ним было бесполезно. К счастью, батальонные командиры
были старые Кавказцы, люди опытные и надежные. Подполковник Выласков был только
что назначен командиром Тенгинского полка из образцового полка, где вероятно
отличался глубокими сведениями фронтовой службы. Это был человек ограниченный, до
того малограмотный, что в подписи своей фамилии делал грамматические ошибки. Это,
однако же, не мешало ему исправно набивать себе карман на счет своего славного полка,
который, кажется, заслуживал бы иметь лучшего начальника.
Несколько картечных выстрелов не остановили горцев; они продолжали двигаться молча
и не стреляя. Неожиданное обстоятельство расстроило их смелую атаку. Два батальона
Навагинского полка, высаженные на правом фланге нашей линии, пришлись прямо [300]
против лесной полосы, тянущейся по правому порогу р. Шахе. Сальстету (переведенному
за прошлогоднюю экспедицию поручиком в генеральный штаб) приказано было занять
лес этими двумя батальонами. Не найдя близ берега удобного места для расположения
батальонов, Сальстет выдвинул их лесом вперед сажен на сто. Лес был очень густ и
переплетен виноградными лозами и вьющимися растеньями. Батальонами командовали
майор Германс и подполковник Танский. Оба, и особливо первый, были старые Кавказцы
и отличные штаб-офицеры. Услышав картечные выстрелы, они приняли влево и из
опушки леса неожиданно наткнулись на толпу горцев, не подозревавших в лесу наших
войск. Батальоны открыли ружейный огонь во фланг и даже в тыл неприятеля и вслед за
тем бросились в штыки. Горцы остановились, но не побежали, а стали в порядке отступать
вверх по долине. В это же время двинулись вперед и два батальона Тенгинского полка с 4
орудьями, из которых два легких везлись людьми (с первым рейсом успели высадить
только верховую лошадь генерала Раевского). Убыхи были на открытой равнине, лес был
в наших руках, и потому их положенье было очень неудобно. Потеряв много убитых и
раненых, они, однако же, отступали в порядке и несколько раз бросались в шашки.
Преследование поручено г.-м. Кашутину, который остановился только верстах в двух от
берега, заняв опушку леса и выгодную позицию. С особенным удовольствием смотрел я
на хладнокровные и толковые распоряжения этого старого Кавказского ветерана, в
обыкновенное время не отличавшегося особенною бойкостью. Когда я возвратился на
берег, были уже высажены остальные войска и артиллерия, топоры стучали в лесу, а через
два часа лагерь огородился высокою засекою. Левый фланг наш был на низком гребне,
разделяющим долины Субаши и Шахе; правый примыкал к сей последней реке.
В этом деле у нас ранены три офицера, а нижних чинов раненых и убитых было до 50;
убитых горцев осталось в наших руках 108 человек; раненых они унесли.
Как и в прошлом году, со вторым рейсом был высажен сводный батальон из моряком всех
судов эскадры, под начальством капитана 2 ранга Путятина. Наши храбрые матросы были
до того неопытны, что становились спиною к деревьям, перестреливаясь с неприятелем. У
них было человека три раненых, в том числе Путятин, легко в ногу. Он считался одним из
лучших офицеров Черноморского Флота и командовал Фрегатом Агатополь. [301]
На другой же день г. Раевский просил Лазарева о приказании доставить ему список лиц,
которых адмирал признаёт заслуживающими представления к наградам. Я дал на все
корабли форму этих представлений, но получил их в виде совершенно-своеобразном. В
списках штрафованных, на вопрос : «за что были под судом и наказаны?» ответ был
лаконический: за Польшу или за Рафаил. Это значило: за участие в Польском мятеже 1831
года, или за сдачу Туркам Фрегата Рафаили в 1828 году. Письменная часть не процветала
в Черноморском флоте.
Дня два г. Раевский диктовал Пушкину и Антоновичу и выправлял донесение об этом,
действительно горячем, деле. Когда оно было готово, и все бумаги были сданы на пароход
для доставления через Керчь в Петербург, в Тифлис и в Ставрополь, Раевский призвал
меня в свою палатку и приказал Пушкину прочесть вслух письмо его военному министру,
которого он просил исходатайствовать у Его Императорского Величества производство
меня в полковники. Письмо было ловко и хорошо написано, хотя в выражениях, которые
заставили меня покраснеть. Я был уверен, что это письмо останется безо всяких
последствий и был немало удивлен, когда с фельдъегерем получен был высочайший
приказ о производстве меня 26 Мая в полковники. Многим это было неприятно, особливо
в Тифлисе и в Ставрополе.
Когда лагерь был вполне устроен, приступили к постройке укрепления. Ровная местность
позволила дать ему вид правильного четырех-бастионного форта. Неприятель, по
временам, тревожил нашу передовую цепь, огражденную засекой, но ничего серьезного не
предпринимал. Paeвский отправился на пароходе Колхида для осмотра укреплений
Навагинского и Св. Духа, а оттуда в Абхазию, на которую он уже имел виды. Этот край,
вместе с Мингрелией, Имеретией и Гурией, составлял особое управление, подчиненное
непосредственно корпусному командиру. Управляющим был генерал-майор Эспехо,
которого резиденция была в Кутаисе. Ему были подчинены все войска, расположенные в
этих провинциях. Он имел влияние и на гражданское управление, но здесь его права и
обязанности были довольно неопределенны: в Абхазии и в Мингрелии были свои
наследственные владетели; им предоставлены были их традиционная власть, суд и
расправа над их подданными, которые только за важные уголовные преступления
судились по нашим законам военных судом. Прежде и Typция имела своего
наследственного владетеля, князя Гуриеля; но по присоединении к России, по
Адрианопольскому миру, она поступила в непосредственное [302] ведение правительства
и от этого, конечно, только выиграла. Народонаселение в Мингрелии, Гурии и Имеретии
— Грузины и христиане. Аристократия была в этом крае многочисленна и имела очень
важное значение. Она издревле славилась воинственностью и храбростью, но не
отличалась, как и все Грузинское племя, умственными способностями; к тому же дворяне,
как и народ, были без всякого образования. Вообще это край полудикий, но вполне
спокойный; народ беден и только по привычке несет тяжелый гнет власти аристократии и
владетеля. Путешественник может свободно разъезжать по этому краю, не подвергаясь
опасности быть убитым, ограбленным и даже обокраденным.
Владетелем Мингрелии был тогда князь Леван Дадиян, человек пожилой, ограниченный,
огромного роста, знаменитый наездник и стрелок. Роду Дадиянов предоставлен был титул
светлости. Леван был генерал -лейтенант и кавалер ордена Св. Александра Невского. Его
сын и наследник, Давид, воспитывался в Тифлисе и был в особенной милости у барона
Розена...
В 1808 году Абхазия приняла подданство России; Сухуми в 1809 году был бомбардирован
Русским фрегатом Воин, и гарнизон сдался. Но долгое время еще край оставался в
прежнем, враждебном к нам, положении. Этому много способствовали кровавые
междоусобия в семействе владетеля, равно как и близость непокорных горских племен, с
которыми Абхазцы, из боязни и по врожденному вероломству, сохраняли дружественные
связи.
Владетельная фамилия в Абхазии была из рода князей Чечь, которых Грузины, а за ними
и мы, называли Шервашидзе. Вероятно возвышение этого рода произошло вследствие
случайных переворотов в крае, потому что некоторые княжеские фамилии в Абхазии
считали себя старше родом князей Чечь; таковы например: князья Иналипа, Дзаишипа,
Маршани, Анчибадзе и другие. Власть владетелей зависела исключительно от их
собственного характера. В конце прошлого и в начале нынешнего столетия владетелем
Абхазии быль князь Келембей, человек предприимчивый, храбрый и умный. Он
распространил свое влияние к Северу на горские племена до Геленджика (по словам
Абхазцев) и отнял одну провинцию у своего исконного врага Мингрельского Дадьяна.
Сын его Сафар-бей покорился России и получил от Государя грамоту с золотою печатью
на титул владетеля Абхазии и светлости. В сущности эта грамота была мертвою буквой:
Сафар-бей не наследовал ума и характера своего отца. Он был изменнически умерщвлен
своим братом, оставив сына Михаила (он же и Хамид-бей) ребенком. [303] Вообще в
фамилии Шервашидзе отцеубийства, братоубийства, ядом и кинжалом, составляют
события обыкновенные. Последний владетель из этой фамилии Абхазских Борджиа,
Михаил, отравил своего брата Дмитрия, владельца одного из трех округов Абхазии: это
был один из последних его подвигов.
По обычаю горцев, Михаил воспитывался у аталыха, Убыхского дворянина ХаджиБерзека Дагумоко. Я уже имел случай говорить, что этот Берзек был человек храбрый,
предприимчивый, большого ума и наш закоренелый враг. Из этой начальной школы
Михаил перешел в другую, едва ли не худшую, в Тифлисе, где при главном штабе
научился немного Русской грамоте. По смерти отца, он был послан в Абхазию, которую
застал в большом волнении. Против него была сильная партия, предводимая Кацом Маргани, дворянином, который, по уму, отчаянной храбрости и твердому характеру, имел
огромное значение не только в Абхазии, но и у соседних, немирных горских племен. Это
было в 1823 году. Князь Михаил, 15 летний мальчик, был осажден в своей резиденции
Соуксу, в четырех верстах от берега моря. Наши военные силы в Абхазии были тогда
ничтожны и при восстании всего края не могли иметь сухопутного сообщения с Грузией.
В Соуксу находились две роты егерского полка, под начальством капитана Морогевского.
Этот храбрый офицер не упал духом, а устроил вокруг владетельского дома укрепление,
стащил туда провиант и несколько месяцев держался там против огромного скопища
Абхазцев, к которым на помощь пришли их соседи Джигеты и Убыхи. В 1824 году был
послан в Абхазию значительный отряд, под начальством г. м. князя Горчакова (Петра
Дмитриевича, впоследствии генерал - губернатора Западной Сибири). Ман-Кац встретил
его между Сухумом и Соуксу. На этом пространстве местность волнистая, прорезанная
множеством речек и поросшая лесом. Князь Горчаков, при беспрерывной перестрелке,
достиг Соуксу, потеряв 800 человек раненых и убитых. Порядок в Абхазии был, хотя по
наружности, восстановлен, и владетель введен снова в свои права, кажется, при сильном
содействии того же Кацо-Маргани, который с тех пор сделался покровителем и опекуном
молодого князя и верным слугой нашего правительства. В 1839 г. я уже нашел его
полковником. После экспедиции князя Горчакова в 1824 году, в Абхазии был оставлен
егерский полк (кажется 40-й), которого командиру полковнику Пацовскому
предоставлено было занимать край, устраивать и управлять им по его усмотрению. Выбор
начальника был очень удачен. Пацовский был [304] человек умный и опытный; он
построил укрепления Бамборы и Поцунду, Дранды, Илори и Гагры. В первом, в трех
верстах от Соуксу, Пацовский расположил целый батальон с 4-мя полевыми орудиями и
устроил свое управление. Другой батальон занял Сухум, третий остальные четыре
укрепления. Из последних самое важное было Гагры, в 5 верстах к С.-З. от устья Бзыба.
Здесь горы, составляющие правый берег долины Бзыба, упираются в самое море
значительными, крутыми высотами, покрытыми лесом. Укрепление построено при устье
небольшой, горной речки Жоадзех, вокруг хорошо сохранившихся развалин древнего
христианского храма, обращенного в пороховой погреб. Это укрепление, построенное
между подошвою горы и морским прибоем, замыкало единственный, удобный проход,
которым пользовались горцы для вторжения в Абхазию; обойти его можно было только
по снеговому хребту. Хаджи-Берзек однажды предпринял, с партиею Убыхов, вторжение
по этому дальнему и опасному направлению, но потерял несколько сот человек от
снежной метели, застигшей его на вершине хребта.
Укрепления в Абхазии имели между собою и с Мингрелиею сухопутное сообщение,
удобное для верховых и очень трудное для колесных экипажей. Между Пицундой и
Гаграми, в 1839 году, не было сухопутного сообщения. Оно было оставлено, когда десятка
два солдат, переправляясь на плоту чрез Бзыб, потонули. Замечательно, что из всех
бывших на плоту, спасся один Кацо-Маргани, совсем не умеющий плавать и имевшей
врожденное отвращение от воды.
Между Гаграми и землею Убыхов живут Джигеты, небольшой народ Абхазского племени,
находящейся под властью трех княжеских фамилий: Арид, Чечь и Цан. Главное население
жило по б. реки Мдзымты и ее притоков. В верхней части этой долины и до снегового
хребта было горное общество Ахчипсоу в местах труднодоступных. Это был такой же
притон беспокойных людей, как Псху. Джигеты были под сильным влиянием Убыхов и
волею-неволею должны были участвовать во всех предприятиях, пока не было построено
в 1837 г. при устье р. Мдзымты укрепление Св. Духа с гарнизоном одного батальона.
Абхазское племя мало разнилось от Адехе в нравах, обычаях, одежде и вооружении.
Можно только сказать, что Абхазцы вероломнее и беднее своих соседей. Последнее
вероятно происходило от их особенной склонности к воровству; немудрено, что владетели
и многочисленная аристократия имели вредное влияние на народное [305]
благосостояние. Мы считали Абхазию покорною, но это было не совсем верно. Правда,
что в этом крае не составлялось партий, против которых войска должны бы были
действовать оружием, но разбои и убийство были очень часты: одиночных солдат
изменнически убивали и брали в виду укрепления и особливо близ Сухума. Там была
главная стоянка крейсирующей эскадры. Матросов трудно был вразумить, что в этом крае
нельзя бродить по одиночке и особливо в лесных местах. Все такие случаи, называвшиеся
шалостями, оставались безнаказанными; виновных не находили и все сваливали на
Убыхов и на горных жителей Псху и Ахчипсоу.
Берег Черного моря от Анапы до границ Азиятской Турции вообще не пользуется
хорошим климатом. Особливо к Югу от Шапсухо, природа принимает характер жарких
стран: в Абхазии, Мингрелии, Гурии, дикий виноград переплетает леса ветвями огромной
толщины, которые перебрасываются с одного дерева на другое на большие расстояния. Во
многих местах нельзя проходить чрез леса без дорог иначе, как прорубая топором чащу,
переплетенную ползучими растениями. Липы и орешник достигают гигантских размеров,
так что под одним деревом рота могла находить тень и ночлег. В Абхазии дико растут
фиговые, в Мингрелии и Гурии гранатовые деревья, целые рощи рододендронов, азалии и
лавровых деревьев беспрестанно встречаются. Рододендроны достигают в Мингрелии и
Гурии необычайной толщины; апельсины и лимоны в некоторых укрытых местах зимуют
в грунте и приносят плоды. Были делаемы попытки разводить индиго в Гурии. Среди этой
роскошной природы царствует знаменитая Абхазская лихорадка, которая уносила во сто
раз более жертв, чем все военные действия и другие болезни. Природные жители этого
края от нее столько же страдали бы, как и наши войска, если бы они не удаляли жилищ
своих от берега моря в более возвышенные места, освежаемые горными ветрами. В
сороковых годах мы считали в 16% потребность ежегодного укомплектования
Сухумского гарнизона. Это было одно из самых нездоровых мест на восточном берегу
Черного моря.
В 1839 г. командующим войсками в Абхазии был подполковник Козловский, который
впоследствии играл важную роль на Кавказе. Тогда положение его было довольно
скромно. Он был подчинен генералу Эспехо и имел пребывание в укр. Бомборах, в 3-х
верстах от Соуксу. Под его начальством были линейные батальоны, содержащие
постоянный гарнизон Абхазских укреплений. [306]
Вот почти все, что я могу сказать о положении, в котором мы нашли Абхазию в 1839 году.
Первое место, которое мы посетили в Абхазии — Гагры. Встреча была нерадушная. Г.
Раевский, в своем обыкновенном костюме, с двумя линейными казаками позади, вышел на
берег; мы за ним. Вдруг, со всех сторон, бросилось множество собак и если бы не
прибежавшие солдаты, они бы разорвали казаков. Оказалось, что гарнизон держит и
кормит эту стаю псов крупной породы для лучшего охранения укрепления от ночного
нападения горцев. Эти доблестные стражи приняли казаков за горцев. Такая оригинальная
охрана была необходима для укрепления, построенного у самой подошвы горы и близ
тесного ущелья. Гарнизон состоял из одной роты, которая ни днем, ни ночью не имела
покоя. Горцы стреляли и бросали камни с горы; внутри укрепления не было места,
которое бы укрыто было от этих выстрелов. Днем люди могли отходить только на сотню
сажен к стороне Абхазии. Продовольствие войск было скудно в сравнении с нашими
приморскими укреплениями, получавшими его по усиленному морскому положению.
Очень часто нижние чины не имели свежего мяса. Стеснение, скука, лишения и тревога
при вредном климате опустошали гарнизон Абхазскою лихорадкою и цингою. Гагры
были ссылочным местом. Бестужев (Марлинский) был произведен в прапорщики с
назначением именно в Гагры. В Пицунде мы любовались древним христианским храмом,
которого живописные развалины, впрочем, хорошо сохранившиеся, обросли плющем, а на
сводах росли гранатовые и фиговые деревья. Внутри храма сохранились некоторые
фрески, и многие детали, свидетельствовавшие о глубокой древности.
В Бомборах мы не застали подполковника Козловского. Он поехал встречать своего
начальника, генерала Эспехо. Это не помешало нам расположиться в его доме. Это было
нашествие иноплеменных. Г. Раевского всегда сопровождала толпа молодежи, которую
ему присылали из Петербурга для участвования в экспедиции. Раевский любил с ними
болтать и шутить; но нужно сказать, что он умел при этом быть строгим и что в его
обществе никто из молодых людей не мог забыть своих служебных отношений. На этот
раз князь Меньшиков прислал трех своих адъютантов: Краббе, Рындина и Баумгартена.
Особенно Краббе забавлял общество разными фарсами более или менее остроумными.
Ночевали мы, кроме г. Раевского, все в большом зале на сене, посланном на полу. Далеко
за полночь веселая компания не давала мне спать. Краббе, став посреди комнаты на
голову и подняв ноги, делал ими [307] разные телеграфические фигуры, как бы передавая
депешу: «Генерал Эспехо приехал в Кутаис, съел кусочек рыбки и заболел лихорадкой».
Бедный Эспехо действительно был изнурен этой болезнью и если утром не принимал
хинной соли, мог быть уверен, что к вечеру у него будет пароксизм. Ночью он прибыл в
Бомборы вместе с Козловским и кое-как переночевал в одной маленькой комнате, а
хозяину досталась еще худшая доля.
Утром мы отправились верхом в Соуксу сделать визит владетелю. Генерал-майор князь
Михаил Шервашидзе (он же и Хамид-бей), довольно красивый мужчина, лет около
тридцати, высокого роста, но с фальшивым выражением глаз. Он хорошо говорит порусски и встретил нас в генеральском сюртуке. Его новый дом, в Европейском вкусе, еще
не был готов, и он посадил нас и угостил кофе на крытой террасе старого деревянного
дома, спрятавшегося в густой, роскошной зелени. Вид отсюда прекрасный,
растительность великолепная, и только яркие лохмотья в толпе народа, сбежавшегося
поглазеть на гостей, портили картину. Между зрителями были и совсем нагие, прикрытые
дырявой буркою. Женщины с закутанными лицами стояли группами гораздо далее
мужчин. Генерал Раевский много расспрашивал владетеля, показывал ему большое
участье и совершенно его очаровал.
Вечером мы возвратились на пароход, а рано утром бросили якорь в Сухумской бухте,
саженях в 15 от берега и крепости. Сухумская бухта открыта от S. О. до W., но сильные
морские ветры сюда редко доходят, а разражаются дождями. На восточном берегу эта
бухта считается лучшею, хотя имеет одно большое неудобство: морское дно слишком
быстро углубляется, начиная от самого берега, так что при скорой перемене ветра судно
может быть выкинуто на берег оставаясь на якоре.
Сухум имел очень печальный вид. Высокие, каменные стены, подмываемые морским
прибоем, были очень повреждены со стороны моря, внутреннее пространство занято
деревянными помещеньями гарнизона и службами. Все это было ветхо, гнило, грязно.
Жители имели вид болезненный, изнуренный, апатичный. Форштат состоял из нескольких
духанов, где Армянские торгаши продавали водку, чихирь, табак и другие подобные
товары, необходимые для солдат. Тут -же можно было купить Турецкий ситец
Английского изделия, не смотря на то, что тут -же были и карантин и таможенная застава.
Но главные притоны контрабанды были в Келасурах, в 6 верстах к Югу от Сухума и в
Оченчирах, еще южнее. В первом эта торговля процветала под покровительством
владельца Абхазского [308] округа князя Дмитрия, а второй принадлежал в собственность
самому владетелю Абхазии. Эта торговля приносила им значительный доход и служила
яблоком раздора между ними. Торговцы прежде платили подать и владетелю, и князю
Дмитрию; мало по малу последнему, при содействии Тифлисского начальства, удалось
устранить владетеля в Келасурах. Князь Дмитрий был жадный и вероломный человек.
Под рукой он много делал вреда владетелю. Скрытная вражда между ними все более
разгоралась и кончилась тем, что князь Михаил отравил своего двоюродного брата в
конце пятидесятых годов.
Между Сухумом и Келасурами дорога идет по лавровой роще. В 1836 г. граф Воронцов
приходил в Сухум на корвете Ифигении и пароходе Колхиде. Узнав, что в окрестностях
есть лавровые деревья, он попросил коменданта приказать наломать ему несколько веток
и отправить на пароход. Возвратясь туда из крепости часа через два, граф Воронцов и его
комиссия были удивлены, найдя на палубе целый воз лавровых ветвей с листьями. В
Сухуме солдаты употребляют эти ветви на веники и порадели графу, думая, что и он
хочет сделать из них тоже употребление.
Возвращаясь в отряд, генерал Раевский принялся за описание своего путешествия по
всему восточному берегу от Анапы до Мингрелии. Это описание имело вид рассказа.
Такая форма давала, возможность, при всяком удобном случае, касаться разных
предметов, не стесняясь однообразным содержанием. Такое обозрение г. Раевский
предположил делать после каждого посещения своего края. Он сам диктовал их
Антоновичу или Пушкину, и после многих переправок обыкновенно выходила очень
интересная и разнообразная статья, написанная эффектно и бойким слогом. После мы
узнали, что Государь читал эти обозрения с особенным удовольствием, часто показывал
Императрице, смеялся над некоторыми искусно вставленными остротами и сарказмами и
всегда немедленно разрешал все, чего испрашивал Раевский. Фельдъегерь скакал уже в
Керчь с этими высочайшими разрешениями, когда в Тифлисе только что были получаемы
наши донесения, и там еще не собирались делать своих обычных возражений.
На этот раз обозрение было особенно интересно и заключало в себе рассказ о весьма
удачном действии наших Азовских казаков против Убыхских вооруженных галер. Прежде
нежели рассказать это происшествие, я должен сказать о самих Азовских казаках и об их
службе на Береговой Линии. [309]
Известно, что Азовское войско составилось из Запорожцев, перешедших к нам из Турции
в 1829 г. и из переселившихся к казакам Малороссиян. Известно также, что Государь
Николай Павлович в Сатунове переехал через Дунай на лодке, где гребцами были только
вышедшие к нам Запорожцы. Рулевым был Осип Гладкий. Он же и был сделан наказным
атаманом этого нового войска, получившего земли около Бердянска. Гладкий был
безграмотен, но смышленый и хитрый хохол; старые его казаки Запорожцы промышляли
в Турции грабежом и разбоем на сухом пути и на море. Они были смелые и искусные
моряки. Назначением их команд на Береговую Линию мы обязаны адмиралу Лазареву. Он
очень хорошо понял, что разрозненные, не имеющие сухопутного сообщения укрепления
не могут достигнуть цели, т. е. занятия восточного берега Черного моря для прекращения
сообщений горцев с Турцией. С другой стороны, Лазарев знал, что крейсирующая
эскадра, состоящая из семи парусных судов, совершенно не может прекратить прихода
контрабандных судов к этому враждебному нам краю, не имеющему удобных портов от
устья Кубани до Батума. Турецкие кочермы, почти плоскодонные суда, но ходящие
быстро с попутным ветром, выжидают в море прохода нашего крейсера и тотчас
пускаются прямо на берег, где их ожидают защита и гостеприимство горцев. Такие суда
издревле плавали вдоль этого берега и были описаны еще Страбоном под именем камары.
Турки очень ловко ими управляют. Крейсер наш может овладеть таким судном только в
особенно-благоприятных обстоятельствах, которые могут весьма редко встречаться, тем
более что, по международному праву, крейсер мог брать контрабандные суда только
ближе трех миль от берега, объявленного в блокаде. Нередко случалось, что крейсер
бывал принужден прекратить преследование кочермы, потому что состояние моря не
позволяло ему без большого риска приближаться к берегу, и он довольствовался только
несколькими безвредными пушечными выстрелами. Лазарев предложил завести в каждом
береговом укреплении по одному и по два Мальтийских баркаса, вооруженных на носу
фальконетом или каронадою. Эти суда хорошо держатся в море и безопасно могут
переходить 25 и до 30 миль, между укреплениями. Баркасы требуют от 8 до 12 пар
гребцов и могут, сверх того, поднимать до 40 человек десанта. Taкиe баркасы могли
предпринимать внезапные высадки на неприятельский берег и там уничтожать Турецкие
суда. Таким образом представился прекрасный случай извлечь большую пользу из
морской опытности и предприимчивости Азовских [310] казаков, которые составили
экипаж этих баркасов, сменяясь каждые четыре года. Начальство над этими командами
поручено есаулу Дьяченко, а на каждом баркасе начальником был один из старых
Запорожцев. Надобно отдать справедливость г. Раевскому и его преемникам: они умели
подстрекнуть и развить отважную предприимчивость казаков, щедро награждая
отличившихся и отдавая им безотчетно всю взятую добычу. Это была самая
действительная мера к прекращению контрабанды, вредной в политическом отношении
еще более, чем в финансовом.
На одном из таких баркасов в укр. на p. Core (Навагинском) был зауряд хорунжий
Барахович. Ему было лет за 30, он был белокур, черты лица его были без особенного
выражения. Он был грамотен на столько, что мог писать и реляции о своих подвигах, и
ябеды. Он был одним из гребцов на Государевом баркасе, и, как после оказалось, живя
еще на Дунае, занимался, между прочим, морским разбоем. Барахович был храбр и
предприимчив, особенно под влиянием винных паров. Это был хитрый хохол, умевший
лгать без зазрения совести, а подчас разыграть роль простака и шута. Я сказал несколько
слов о личном характере этого человека, потому что, начав свою карьеру казаком из
беглых Запорожцев, он в несколько лет дошел до чина полковника, имел много орденов
(портрет его и по cиe время в Эрмитаже) и, наконец, умер в своем войске под судом за
ябеды и фальшивые доносы.
Однажды, отправясь на своем баркасе из укр. Навагинского в укр. Св. Духа провожать
проходивший оттуда другой баркас, Барахович увидел против устья реки Вардане
Черкесскую галеру, отдалившуюся от берега и шедшую, как казалось, на разбой в
Абхазии. Барахович успел стать между берегом и галерою и решился ее атаковать. На
галере было человек 40 горцев; у Бараховича на двух баркасах было 32 казака, но на носу
каждого баркаса было по одному 3-х ф. фальконету. Во время перестрелки, казаки
заметили другую галеру, шедшую от берега на помощь атакованной. Барахович решился
идти на абордаж. Вероятно, последние пушечные выстрелы были удачны на близком
расстоянии: у горцев было несколько убитых и раненых, которые стесняли действия
других. Галера была взята и потоплена, 21 горец взяты в плен. Это сделано так быстро,
что другая галера не успела еще подойти и, видя гибель своих товарищей, вернулась к
берегу. Казаки ее преследовали пушечными выстрелами, но не догнали. Это было
последнее появление Черкесских галер в море. Они были во всех [311] устьях главных
речек и сгнили без употребления. Мы нашли пленных уже в нашем лагере. Это были
Убыхи; из них двое были люди известные и достаточные, один был легко ранен. Раевский
оставил их у себя, обласкал и когда раненый выздоровел, дал им подарки и отпустил в
дома. Остальные 19 пленных Убыхов были выменены на наших пленных. Государь щедро
наградил казаков, участвовавших в бою. Барахович был произведен в сотники и получил
орден, если не ошибаюсь, Владимира 4 ст. с бантом. Георгиевская дума не признала его
заслужившим орд. св. Георгия 4 класса, потому что на неприятельской галере не было
артиллерии. На этот раз строгость думы была очень кстати, но во многих других
подобных случаях на Кавказе она лишила этой лестной награды многих, вполне ее
заслуживших. Казакам пожаловано несколько Георгиевских крестов и денег.
В том же обозрении, где была помещена реляция о подвигах казаков, было интересное
описание Абхазии и предложение образовать из этого края 3-е отделение Черноморской
Береговой Линии, для придания большого единства всем действиям и предприятиям
правительства. Ответ не замедлил. Фельдъегерь привез высочайшее повеление об этом в
Тифлис, где готовилось сильное возражение; проезжая чрез Керчь, фельдъегерь привез
Раевскому от военного министра копию этого высочайшего повеления.
Это было второе завоевание, сделанное Раевским у своих соседей. Управление его быстро
расширялось и усложнялось. В его ведение перешла крейсирующая эскадра, по делам
которой он был подчинен адмиралу Лазареву. Раевскому же были подчинены карантины и
таможни в его крае, и в этом отношении он поступил в непосредственное подчинение
министру внутренних дел и финансов.
В числе товаров, которые горцы получали из Турции, в вид контрабанды, была соль,
которой в горах не было, и выварка ее из морской воды стоила слишком дорого. Раевский
предложил завести меновые дворы в береговых укреплениях, чтобы снабжать горцев этим
предметом первой потребности и в котором по мере стеснения контрабанды горцы очень
нуждались. Это представление было немедленно разрешено, и приказано отпускать соль
из Крымских озер по казенной цене и перевозить на казенных судах. По этой операции
Раевский поставлен в прямую зависимость от министра финансов. Наконец, снабжение
укреплений продовольствием, apтиллериею и комиссариатскими предметами перешло для
большего удобства в Симферопольскую провиантскую комиссию, [312] южный
артиллерийский округ и Кременчугскую комиссариатскую комиссию. У нас, в начале, был
один пароход; в 1839 же году куплено еще в Англии три парохода и пять военных
транспортов. Так образовалась вместе с 20 Азовскими баркасами значительная флотилия,
получавшая снабжение и команды из Севастополя, от Черноморского флота. Заготовление
в Таганрог и доставка на Береговую Линию каменного угля для пароходов, заготовление
строительных материалов, постройка зданий для гарнизонов и их перевозка в укрепления
производились под распоряжением г. начальника Береговой Линии. Вместо 3-х баркасов,
бывших в начале 1838 г., в распоряжении начальника Береговой Линии явилось их 16, из
которых 4 подвижного резерва для военных предприятий в крае и для подкрепления
гарнизонов. Всем этим войскам Раевский исходатайствовал обильное продовольствие,
какое получают моряки на судах. Это была беспримерная милость. Довольствие войск до
нынешнего царствования было крайне скудное, хотя на Кавказе оно значительно
улучшено для некоторых войск, в соразмерности их трудов и лишений. Войскам
исходатайствовано усиленное жалованье, и сверх того высочайше разрешено привозить
беспошлинно из Одесского порто-франко товары, для офицеров необходимые.
Все эти разрешения, быстро следовавшие одно за другим, были, так сказать, взяты с бою.
В Ставрополе, и особенно в Тифлисе, делали всевозможное, чтобы уронить представления
Раевского, иногда, действительно не совсем умеренные. Это порождало неприятную
переписку, в которой Раевский давал полную волю своему остроумию и сарказмам.
Всякому другому это бы не сошло с рук при Государе щекотливом во всех отношениях
подчиненного к начальнику; но Раевский был тут каким-то странным исключением.
Государь смеялся его выходкам и разрешал все его представления, «для выигрыша
времени», как обыкновенно писалось в предписаниях военного министра. Иногда он
помещал такие остроты и без надобности, а просто по привычке. Так, например, однажды
я ему принес прочитать проект донесения по провиантскому вопросу. Бумага была листах
на двух, и наполнена цифрами, которые я постарался сгруппировать так, чтобы результат
выдавался рельефнее. К удивлению моему Раевский приказал оставить проект у себя,
говоря, что хочет нечто прибавить. Действительно, на другой день я получил проект
обратно, и вся прибавка состояла в том, что в конце моей аргументами вставлена была
следующая фраза: «Есть истины, которые затмишь, стараясь доказывать; так, например, я
уверен, что дважды два четыре, но доказать это не возьмусь». [313] Этим однако же не
кончилось. Когда бумага была подписана, вошел в кабинет Раевского Сикстель,
управляющий Симферопольскою провиантскою комиссиею, и доложил, что в укр. Св.
Духа почти нет провианта. Это произошло от того, что требования годичного снабжения
береговых укреплений продовольствием делались и нами, и г. Граббе, и г. Головиным.
При этом вышли недоразуменья, которые могли погубить гарнизон укр. Св. Духа.
Раевский прибавил к донесению постскриптум. Изложив крайние меры, к которым
должен был прибегнуть для отвращенья бедствия, он прибавил: «Симферопольская
провиантская комиссия должна быть очень озадачена, получая с трех сторон
разноречивые распоряженья. Для избежания на будущее время подобных недоразумений,
могущих иметь гибельные последствия, я вместе с сим предписал Симферопольск.
провиант. комиссии не исполнять впредь ничьих предписаний, кроме моих, о чем в-му сву донести честь имею». Это донесение, как и все другие, отправлено в Петербург с
эстафетой, а через несколько дней военный министр с фельдъегерем строжайше
подтвердил о том провиантской комиссии.
Таких случаев было множество. Раевский действовал самостоятельно и не справляясь,
имеет ли на то право. Управление быстро разрасталось. По отношенью к войскам 1-го и 2го отделений Береговой Линии он был подчинен командующему войсками Кавказской
линии, по войскам 3 отделения непосредственно корпусному командиру; но не слушался
ни того, ни другого, выставляя военные обстоятельства и исключительное положенье его
края. К тому же, все снабженья он получал извне района Кавказского корпуса и умел
часто противопоставлять требованьям своего прямого начальства распоряжения других,
посторонних лиц и ведомств, которым он, по некоторым предметам, был подчинен.
Однажды, когда он приказывал мне написать представленье о назначении в каждое
береговое укрепление по одному иеромонаху из Балаклавского монастыря Св. Георгия, я
шутя спросил, не прикажет ли просить, чтобы в духовном отношении начальник
Береговой Линии подчинялся митрополиту Агафангелу, священно-архимандриту
Балаклавского монастыря? «Не худо бы, но он слишком стар и бестолков: от него проку
никакого не будет» — Но, куда это набираете себе такую пропасть начальников? —
«Любезный друг, вы темный человек. Разве вы не понимаете, что чем у меня больше
будет начальников, тем менее я буду зависим. Я их перессорю и буду делать, что хочу».
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив,
№ 6. 1883
Возвратясь к отряду на р. Шахе, мы узнали, что без нас горцы вытащили на ближайшую
лесную гору за рекою Шахе два [314] орудия, за гребнем образовали натуральный
бруствер, с отверстиями только для дул орудий и начали стрелять ядрами в отряд,
расположенный в долине. Цель была для них так велика, что, при всем их неумении,
нужно приписать особенно счастливому случаю, что, из сотни выстрелов, одним ядром у
нас убило только артиллерийскую лошадь. Несмотря на то, необходимо было положить
конец этой канонаде, державшей отряд в тревоге. Артиллерия наша не жалела выстрелов,
но не могла сбить неприятельских орудий, потому что для этого нужно было попасть в
одну точку и притом навесными выстрелами. Но еще более тревожил неприятель наше
левое прикрытие с лесистого гребня, отделяющего долину Субаше от долины Шахе. Там
собирались горцы скрытно и в больших силах и, неотделенные от нас никаким
естественным препятствием, безнаказанно делали ночные нападения или неожиданно
атаковали высланные на фуражировку команды. Раевский решился занять
последовательно одну гору за другой и вырубить покрывающий их лес на стороне,
обращенной к отряду. Можно было при этом ожидать тем более сильного сопротивления,
что неприятель был в сборе, и что наша артиллерия при этом не могла принять участия.
Написав начерно диспозицию, я пошел навестить князя Одоевского, который был
прикомандирован к 4-му батальону Тенгинского полка. Я нашел его в горе: он только что
получил известие о смерти своего отца, которого горячо любил. Он говорил, что
порвалась последняя связь его с жизнью, а когда, узнал о готовящейся серьезной
экспедиции, обрадовался и сказал решительно, что живой оттуда не воротится, что это
перст Божий, указывающей ему развязку с постылой жизнью. Он был в таком положении,
что утешать его или спорить с ним было бы безрассудно. Поэтому, придя к себе, я тотчас
изменил диспозицию: 4-й батальон Тенгинского полка оставил в лагере, а в словесном
приказании поставил частным начальникам в обязанность, под строгою
ответственностью, не допускать прикомандирования офицеров и нижних чинов из одной
части в другую для участвования в предстоящем движении. Но и это не помогло. Вечером
я узнал, что князь Одоевский упросил своего полкового командира перевести его задним
числом в 3-й батальон, назначенный в дело. Я решился на последнее средство: пошел к Н.
Н. Раевскому и просил его призвать к себе князя Одоевского и лично строго запретить ему
на другой день участвовать в действии. Я рассказал ему причину моей просьбы и,
казалось, встретил с его стороны участие. Призванный князь Одоевский вошел в кибитку
Раевского и, оставаясь у входа, [315] сказал на его холодное приветствие солдатскую
формулу: «здравия желаю вашему пр-ву». Раевский сказал ему: «Вы желаете участвовать
в завтрашнем движении; я вам это дозволяю». Одоевский вышел, а я не верил ушам своим
и не мог понять, насмешка ли это надо мною или следствие их прежних отношений?
Наконец, такого тона на Кавказе не принимал ни один генерал с Декабристами.
Оказалось, что все это произошло просто от рассеянности Раевского, которому
показалось, что я именно прошу его позволения Одоевскому участвовать в движении. Так,
по крайней мере, он меня уверял. Я побежал к князю Одоевскому и объяснил ему ошибку.
Вероятно, я говорил не хладнокровно. Это его тронуло; мы обнялись, и он дал мне слово
беречь свою жизнь. Это глупое недоразумение нас еще более сблизило, и я с особенным
удовольствием вспоминаю часы, проведенные в беседе с этою светлою, поэтическою и
крайне симпатическою личностью. Этих часов было немного. Через месяц, когда мы были
уже в Псезуапе, я должен был ехать с Раевским на пароходе по линии и зашел к
Одоевскому проститься. Я нашел его на кровати, в лихорадочном жару. В отряде было
множество больных лихорадкою; жары стояли тропические. Одоевский приписывал свою
болезнь тому, что накануне он начитался Шиллера в подлиннике на сквозном ветру через
поднятия полы палатки. Когда, я возвратился из своей поездки, недели через две,
Одоевского уже не было, и я нашел только его могилу с большим деревянным крестом,
выкрашенным красною масляною краскою. При последних его минутах был наш добрый
Сальстет, которого покойный любил за его детскую доброту и искренность. Не могу
понять, как мог Лермонтов в своих воспоминаниях написать, что он был при кончине
Одоевского: его не было не только в отряде на Псезуапе, но даже и на всем восточном
берегу Черного моря.
Но для Одоевского еще не все кончилось смертью. Через час после его кончины Сальстет
увидел, что у него на лбу выступил пот крупными каплями, а тело было совсем теплое.
Все бросились за лекарями; их прибежало 6 или 7, но все меры к оживлению оказались
бесполезными: смерть не отдала своей жертвы. Много друзей проводило покойного в его
последнее жилище. Отряд ушел, кончив укрепление, а зимой последнее было взято
горцами. Когда в 1840 году мы снова заняли Псезуапе, я пошел навестить дорогую
могилу. Она была разрыта горцами, и красный крест опрокинут в могилу. И костям
бедного Одоевского не суждено было успокоиться в этой второй стране изгнания! Мир
душе этого страстного, пылкого, увлекающегося, но доброго, честного и прямодушного
[316] человека, который занял бы видное место в нашей литературе, если бы Сибирь не
разрушила его жизни в самом ее начале.
Дело 29 Мая было жаркое. Наши войска заняли гору на рассвете и тотчас начали рубить
деревья на стороне, обращенной к лагерю, и делать засеку по гребню горы. Работа кипела,
засека росла, а между тем горцы собирались и вели беспрерывную перестрелку.
Несколько раз они бросалась в шашки и доходили до самой засеки; несколько раз
происходили частные рукопашные схватки чрез засеку. Горцы дрались с ожесточением и
щеголяли своим удальством. Очень многие из них были убиты, стараясь утащить тела
своих прежде убитых близ засеки товарищей. Наши солдатики конечно не жалели
выстрелов: несколько раз приходилось сменять роты, потому что ружья разгорелись и
покрылись внутри стволов толстым слоем копоти. Горячее дело продолжалось с рассвета
до семи часов вечера. Ночью наши войска зажгли засеку и отступили в лагерь, вырубив
весь лес, обращенный к укреплению. В этом деле мы потеряли человек 70 убитыми и
ранеными, в том числе троих офицеров. Неприятель вероятно дороже заплатил за свою
отвагу и упорство. Об этом можно догадываться по тому, что на другой день, 30 Мая, мы,
без особенного сопротивления, заняли и вырубили лес на другой горе за р. Шахе, откуда
горцы стреляли из орудий. Сих последних уже не было, и мы нашли только места их,
прочно блиндированные и врытые в материк.
В первых числах Июня форт был готов, занят одною ротою гарнизон и назван
Головинским. Это был правильный четырех-бастионный форт в 50 саженях от моря, на
берегу которого были два деревянных блокгауза, вооруженных каждый одним орудием.
5-го Июня прибыл флот, под начальством начальника, штаба вице-адмирала Хрущова, и
тотчас же началась амбаркация отряда; а 7 мы были уже на рейде против устья р.
Псезуапе. После обычного грома, мы высадились почти без сопротивления. Место было
ровное и открытое, долина широкая. К вечеру исчезли все кустарники и деревья на
картечный выстрел от передовой цепи, которая окружила отряд высокой и крепкой
засекой. Было несколько безвредных выстрелов. Вообще пребывание наше в Псезуапе не
отличалось особенною воинственностью, благодаря удобству местности, и тому, что
горцы убедились в безвредности для них наших укреплений.
Г. Раевский (и я с ним) ездил снова по Береговой Линии. В Абхазии мы уже нашли нового
начальника 3-го отделения [317] Черноморской Береговой Линии, генерал-майора
Ольшевского, очень деятельного и толково принявшегося за устройство края. Страшная
болезненность в войсках поразила меня. Особенно свирепствовали перемежающиеся
лихорадки, которые, после двух-трех пароксизмов, оканчивались нередко спячкой,
столбняком или ударом. Если же продолжались долго, то обращались в цингу и
оканчивались смертельным кровавым поносом. Особенно страшно свирепствовали
болезни в Сухуме и в Гаграх.
Из средних укреплений, мы нашли в самом бедственном положении Вельяминовское (на
Туапсе), построенное в прошлом году. Гарнизон, из 2-х рот, не имел свежего мяса, цинга
свирепствовала и порождала общую апатию. Видя издали пароход, в укреплении многое
прибрали и скрыли; но во время осмотра Раевским лазарета, набитого больными, я увидел,
между лазаретом и бруствером, палатку, из которой торчали голые человеческие ноги: это
было несколько трупов, которых не успели похоронить. Батальонный командир майор
Дзвонкевич, с остальными двумя ротами, находился в Геленджике. Это был человек
ограниченный, храбрый, крайне беспечный, но не бескорыстный. Ген. Раевский конечно
поднял целую бурю, но все оборвалось на бедном, запуганном старике, капитане
Папахристо, исправлявшем должность воинского начальника, и на лекаре Нечипуренко.
Последнего он арестовал и приказал отправить на пароходе, который, по рассеянности,
назвал вместо Колхиды, Язоном. Папахристо буквально исполнил приказание и посадил
лекаря в котел парохода Язон, потерпевшего тут в прошлом году крушение. От парохода
остался только котел, который и лежал на берегу. Раевский извинился перед лекарем, тем
дело и кончилось. Эта печальная картина показала всю опасность наших укреплений,
лишенных всякого сухопутного сообщения.
В Геленджике был тоже новый начальник 2-го отделения, генерал-майор граф Опперман
— личность довольно ничтожная. Геленджик выходил понемногу из своей прежней грязи
и апатии. Вообще на Береговой Линии много было движения и перемен к лучшему,
благодаря щедрым средствам, которые г. Раевский умел исходатайствовать.
В Новороссийске мы нашли большую деятельность. Второй форт и соединительные
линии были уже окончены и вооружены; казармы для гарнизона и госпиталя строились,
равно как несколько частных зданий. Морское ведомство строило на берегу бухты [318]
адмиралтейство для незначительных починок и для снабжения военных судов; корабль
Силистрия клал на рейд мертвые якоря. Контр-адмирал Серебряков толково и усердно
хлопотал об устройстве Новороссийска, который видимо рос и принимал вид
значительного заведения. Климат здесь был хороший, но бора все портила и не позволяла
Новороссийску надеяться на блестящую торговую будущность.
В Анапе и Новороссийске были частые и не всегда враждебные сношения с горцами.
Мало по малу горцы стали приходить туда для продажи своих произведений, сначала
тайно, а потом явно. Серебряков, Армянин и знающий хорошо Турецкий язык, имел везде
верных и преданных ему лазутчиков между Армянами, живущими у горцев. В Анапе
меновая торговля особенно развилась, благодаря вообще меньшей воинственности
окрестного населения, и особливо личности коменданта, полковника Бринка. Егор
Егорович был человек честный, чрезвычайно добрый и ласковый. Горцы его ценили и
имели к нему большое уважение до того, что нередко приходили к нему разбираться в
своих спорах. Забавная черта Егора Егоровича состояла в том, что он был уверен в
неотразимой силе своего многоречивого красноречия. Нередко случалось, что горцы
ближайших аулов, после двух или трех часов увещаний, показывали вид убежденных и
заявляли желание принести покорность, в сущности невозможную. Несмотря на то, такое
положение дела очень радовало генерала Раевского, и он старался себя уверить, что
Натухайцы готовы покориться. Зная, что он эту свою надежду передал и в Петербург, я
считал своей обязанностью прямо высказать ему мое убеждение в противном.
По возвращении в отряд, мы нашли, что число больных значительно увеличилось, и почти
исключительно перемежающеюся лихорадкою. Хинной соли не жалели; она и прекращала
лихорадку, но чрез несколько дней пароксизмы опять возобновлялись. В двух лазаретах и
в околотке было до 3600 больных низших чинов. Их перевозили в Анапский и
Фанагорийский госпитали; но поступали вновь заболевающие, и общее число больных
мало уменьшалось, так что постоянно было в отряде до 35% больных. А нам еще
предстояла в этом году постройка укрепления на середине дороги между Новороссийском
и Анапою! Август был уже в конце; все запасы, строения и тяжести нужно было
перевозить из Анапы сухим путем за 25 — 30 верст; самый перевоз войск на кораблях и
высадка в Анапу в Сентябре, т. е. в то время, когда обыкновенно бывают в Черном море
сильные равноденственные бури, [319] все это заставляло очень задуматься. Перечисляя в
разговоре с г. Раевским все мои опасения, я спросил его: как мы все это сделаем? и
получил его обыкновенный ответ: «любезный друг, как-нибудь сдуру сделаем». И
действительно, сделали и совершенно успешно.
31 Августа пришел флот, под начальством вице-адмирала Станюковича, и тотчас началась
амбаркация. Время было очень сомнительно; нужно было торопиться. Новое укрепление,
названное Лазаревским, вооружено и занято одною ротою гарнизона. 1-го Сентября
эскадра снялась с якоря, а 4-го благополучно высадила отряд в Анапе, которой рейд
считается одним из самых опасных на этом берегу. Эскадра тотчас же удалилась в море,
да и пора было: ночью морской ветер засвежел, а к вечеру обратился почти в бурю с
дождем и шквалами. Но флот был уже в море, а мы на сухом пути, дома, и могли иметь
свободное сообщение с Черномориею, откуда к нам прибыли все транспорты и подъемные
лошади. Все наши тяжести и запасы еще прежде были привезены в Анапу морем.
Оставив всех больных в Анапе, отряд двинулся по дороге в Новороссийск. Вид его был не
грозный, но солдаты были веселы. Всем казалось, что беды наши и болезни кончились;
движение, простор и хороший климат всех оживили. 12 Сентября мы пришли на р.
Мескияга, у начала подъема на хребет, в 26 верстах от Анапы и почти в таком же
расстоянии от Новороссийска. Место это оказалось очень удобным для укрепления, и мы
расположились лагерем на берегу речки, на местности красивой и здоровой. На пути из
Анапы у нас была незначительная перестрелка.
Еще не успели устроить лагерь, как г. Раевский сильно заболел. Лекаря требовали
непременно, чтобы он переехал в Анапу, а еще лучше в Керчь. Он решился на последнее в
надежде на то, что болезнь не долго продолжится. Я остался начальником отряда не
только, как начальник штаба, но и как старший в чине: командиры полков Тенгинского и
Навагинского, тоже больные, отправились в Анапу. Много офицеров всех чинов были
больны; весь мой штаб состоял из инженер-прапорщика Фалькмута и сотника
Лазебникова. Мою дипломатическую канцелярию представлял урядник Тумаев, потому
что Тауш и Люлье, тоже больные, оставили отряд, о чем я совсем не жалел, так как
никогда не любил их Черкесской дипломатии. Недостаток офицеров в отряде был так
велик, что капитаны командовали батальонами, а состоящий по кавалерии капитан
Пушкин (Лев Сергеевич) командовал одним [320] батальоном в Тенгинском и одним в
Навагинском полках. Он не находил этого обременительным, потому что, при всяком
походе в Анапу, очередной полк должен был доставлять ему закуску и бутылку рому.
Погода была свежая и прохладная, но уже начинало пахнуть осенью. Каждые три дня
посылалась в Анапу колонна с тысячью повозок и возвращалась с тяжестями на третий
день. Для солдат это была приятная прогулка. С каждой колонной возвращалось в отряд
все более и более выздоравливающих, в лагерь же все болезни прекратились: люди были
бодры и веселы. Постройка укрепления шла быстро, перевозка производилась успешно.
Все работали усердно, чтобы убраться до глубокой осени. В конце Сентября я съездил в
Керчь, чтобы получить приказания г. Раевского. Я нашел ого поправляющимся, но нельзя
было и думать о возвращении его к отряду. Он приказал мне, по окончании укрепления,
отвести отряд в Черноморие и распустить по квартирам.
Горцы привыкли к постройке наших береговых фортов и мало на это обращали внимания:
они знали, что, по уходе отряда, форт останется беззащитным. У них для молодежи вошло
в обычай перестреливаться с гарнизонами, делать засады, подкарауливать команды,
высылаемые за дровами и проч. Все это делалось в виде охоты, без всякой общей
обдуманной цели. Другое дело было постройка форта внутри края, между Анапой и
Новороссийском, где находились подвижные войска, для которых форт мог служить
опорою при наступательных действиях в земле Натухайцев. Поэтому горцы были
постоянно в большом сборе, тревожили отряд, но ничего серьезного не предпринимали по
выгодности нашей позиции. Депутаты от сборища являлись ко мне часто, но переговоры
не длились, благодаря красноречию Тумаева, который, сколько я мог догадываться,
объяснялся с ними без всяких дипломатических тонкостей.
В половине Октября, укрепление, названное, по высочайшей воле, фортом «Раевский»,
было совершенно готово, вооружено, снабжено всеми припасами на год и занято
гарнизоном. 19 Октября мы двинулись в Анапу. Горцы нас провожали довольно
настойчиво, но ничего серьезного не предприняли: обошлось 5-ю или 6-ю ранеными. 22
Октября отряд распущен, и я возвратился в Керчь, где нашел г. Раевского почти
выздоровевшим и при нем моего бесценного Ник. Вас. Майера. Еще летом я списался с
ним и, по его согласию, г. Раевский ходатайствовал о назначении Майера для исполнения
поручений по медицинской части на Береговой Линии. Это [321] зависало от генерала
Граббе, с которым Раевский был еще тогда в дружбе, и потому отказа не было. Майер,
впрочем, оставался довольно долго при официальном титуле «состоящего по особым
поручениям при генерале Вельяминове», давно умершем.
Зима началась для меня усиленной служебной деятельностью. Я уже сказал, что
управление наше быстро увеличивалось; официальные же средства усиливались далеко не
в той же соразмерности. В штат штаба Береговой Линии, высочайше утвержденный,
внесены дежурный штаб-офицер, старший адъютант, офицер генеральная штаба, обераудитор, старший доктор и управляющий гражданскою частью. Последнюю должность
занял прапорщик Антонович, хотя Раевский продолжал по прежнему диктовать ему по
ночам, когда именно пробуждалась в нем особенная деятельность. Для заведывания
госпиталями и лазаретами назначен доктор медицины Крейцер, когда-то хороший
оператор, Немец до конца ногтей, когда-то красавец, а теперь подслепый. Для
заведывания суммами, которых движение через управление все более увеличивалось,
назначен был казначей, комиссионер Лаврик. Кроме этих официальных лиц,
необходимость заставила прикомандировать из разных мест несколько штаб и оберофицеров, которые заведывали разными частями управления, составляющими
особенности этого края. Все работали усердно и, главное, жили дружно. Как я сказал,
почти все силы штаба были из разжалованных или по крайней мере не по своей воле
прибывших на Кавказ. Я не имел никакого титула, но в действительности представлял
лицо начальника штаба. Работы мне было много, но она меня не тяготила. Меня
интересовал край, при мне родившийся, на моих глазах развивающийся. Светскими
удовольствиями я не пользовался, проводя время за бумагами, у Раевского, с Майером и
своими сослуживцами, о которых сохраняю самое приятное воспоминание; надеюсь, что и
они меня лихом не помянут.
Занятия мои часто перерывались нашими поездками на пароходе по всем укреплениям до
Сухума включительно. Эти поездки предпринимались внезапно и продолжались недели
по две и более. Г. Раевский экспромтом отправлялся на пароход, приказывал разводить
пары и дать мне знать. Я успевал только захватить несколько бумаг, двух-трех писарей и
спешил на пароход, чтобы дать подписать Раевскому самые необходимые бумаги. О
взятии с собою дел нечего было и думать. К счастью, хорошая память помогала мне. Во
время плавания мне приходилось много работать; а тут же, в кают-кампании, молодежь
шумела и возилась, подстрекаемая [322] самим Раевским. Я так привык к этому хаосу, что
он мне нисколько не мешал работать. Во время службы моей на Береговой Линии, я
вообще не менее пяти месяцев проводил на восточном берегу и четыре на пароходе;
остальные три месяца приходились на жизнь в Керчи. Наша резиденция в Европе была
конечно очень полезна для развития г. Керчи, но мало полезна для Береговой Линии,
которая вся в Азии, за морем. Я пробовал говорить это Раевскому. Он поправил очки и
спросил : «а что бы вы, любезный друг, сделали на моем месте?» — Отправился бы со
всем управлением в Новороссийск и донес бы о постоянном водворении там моего
управления. — «Но там нет ни зданий, ни сухопутного сообщения». — Они явились бы в
самое короткое время, а теперь не скоро явятся. — «Merci. Je ne suis pas de votre avis»
(Благодарю. Я не вашего мнения). Кажется, мы оба были не совсем правы. Успех всех
наших ходатайств, совершенно необходимых для этого нового края с исключительным
положением, зависел от разрешения из Петербурга, при явном недоброжелательстве
Ставропольских и Тифлисских властей, с которыми Раевский вел открытую войну.
После нового года мы приступили к составлению проекта военных действий и смет на
1840 год. Экспедиция предполагалась сухопутная, в земле Натухайцев. Cooбщeния
Черномории с Анапою производились только через Бугазский пролив и по песчаной
Джиметейской косе. Переправа через пролив, составляющий главное устье Кубани,
производилась очень неудобно и небезопасно на паромах; затем 20 верст нужно было
ехать по сыпучему песку вдоль самого морского берега. Г. Раевский, желая избегнуть
этого неудобного пути и вместе обезопасить Анапское поселение, предположил устроить
новое сообщение внутри края, избрав удобное место на Кубани, прикрыть переправу
укреплением и выстроить промежуточное укрепление между тет-де-поном и фортом
«Раевский». Таким образом Анапа и Новороссийск имели бы обеспеченное и прочное
сообщение с землею Черноморских казаков, сообщение, могущее сделаться и торговым
путем, которому г. Раевский упорно предсказывал блестящую будущность. Кажется, в
Петербурге разделяли эти надежды, как можно думать по названию, данному этому
рождающемуся заведению самим Государем и по щедрым средствам, назначенным для
его развития. [323]
Избрание места переправы через Кубань было возложено на меня, и я исполнил его еще в
июле 1839 года. Это было не легко. Переправу через Кубань везде можно устроить; но по
обе стороны реки, почти от Екатеринодара до устья, тянется полоса низкой местности,
заливаемой водою и поросшей камышом. В 1835 году генерал Вельяминов поручил
находившемуся при нем адъютанту военного министра барону Вревскому (Павлу
Александровичу) найти более удобную переправу через Кубань по близости Анапы, для
возвращения оттуда отряда в Черноморию, в глубокую осень. Барон Вревский избрал
место, где от главного русла отделяется рукав, Джига. Против этого места, на
возвышенном берегу, находился пост Новогригорьевский. Часть отряда действительно
прошла там, но большая часть тяжестей направилась по старой, неудобной дороге через
Бугаз. Я осмотрел подробно все эти места и нашел их во всех отношениях неудобными. В
дальнейших разысканиях мне помог Черноморского казачьего войска полковник Табанец,
хромой старик, пришедший урядником из Запорожья, в 1793 году. Он указал мне место в
70 верстах от Джиги, где отделяется от Кубани Вороной Ерик. Это урочище называется у
казаков Вареникова Пристань и находится в пяти верстах от Андреевского поста или
Петровской почтовой станции. В то время был разлив Кубани; пространство между
постом и Кубанью было залито водою, так что мы в каюке могли доехать почти до реки,
которой только берег несколько возвышался над водою. Со мною был майор корпуса
путей сообщения Лобода. Мы переправились на баркасе с десятью пластунами на другую
сторону, покрытую лесом, и версты две брели по воде, чтобы высмотреть место удобное
для устройства укрепления. Иногда вода доставала мне до груди; бедный же Лобода,
малого роста, должен был идти по шею в воде. Лесу, кажется, конца не было. Я влез на
высокую вербу и увидел, что мы не только близ сухого берега, но и не более полверсты от
Черкесского аула (мы взяли слишком вправо). В том же месте, где мы переехали через
реку, полоса леса была менее полуверсты шириною, а за ней возвышается местность.
Набросав глазомерно всю видимую местность, я возвратился благополучно и
незамеченный горцами на нашу сторону. Г. Раевский был очень доволен моей
рекогносцировкой и выбором, и тотчас же начал диктовать Пушкину представление
военному министру. Конечно, там было и покорение Натухайцев, и направление торговли
из северного Кавказа чрез Новороссийск; но каково было мое удивление, когда Пушкин
прочел мне проект донесения, где сказано, что я выбрал место переправы [324] на Джиге и
«что это место в 1835 году было указано г. Вельяминову адъютантом вашего сиятельства
бароном Вревским». — Ваше превосходительство, помилуйте: да Вареникова Пристань в
76 верстах от Джиги; там отделяется Вороной Ерик, а не Джига. — «Любезный друг»,
сказал Раевский, с невозмутимою серьезностью поправив очки, — «вы темный человек.
Вороной Ерик, все равно что Джига. Вревский объяснит это Чернышеву, и тот будет
одобрять мой выбор, потому что его адъютантом он указан». Что было возражать против
такой логики? Так и пошло представление. Успех его превзошел наши ожидания. С
фельдъегерем мы получили уведомление, что одобрено это предположение и приказано
послать специалистов для составления подробных планов и смет дороги и постов от
Андреевского поста, и для окончательного выбора места к постройке на правом берегу
укрепления, прикрывающего переправу.
Все это думали сделать в 1840 году; но неожиданные несчастные события заставили
отложить эти предположения.
Зима 1839 — 1840 года была сурова: Керченский пролив и весь Таманский лиман
покрылись льдом, и сообщение свободно производилось в санях; но все зимовавшие в
Керчи суда стояли неподвижно во льду. Пароходное сообщение с Береговой Линией
можно было иметь только через Феодосию, которой рейд, довольно удобный, почти не
замерзал. Конечно, можно бы спросить: отчего же штаб Береговой Линии не помещался,
по крайней мере, в Феодосии? Ответ не труден: Феодосия был мертвый город; он
напоминал давно минувшее могущество Генуи и недавние разрушительные распоряжения
графа Воронцова. В Новороссийском крае многое можно и нужно было сделать; жаль
только, что граф Воронцов имел для благоустройства этого края расплывчатые идеи,
которых исполнение, прикрытое фразами на Европейский лад, принесло сомнительную
пользу и существенный вред. Граф возлюбил Керчь и основал Бердянск. Для привлечения
туда торговли и капиталистов он исходатайствовал значительные льготы и с большими
пожертвованиями от казны, стараясь не только насильно привлечь туда и развить
торговлю и промышленность, но и перевести туда разные казенные учреждения. Так
карантин, бывший в Феодосии и Таганроге, переведен им в Керчь; огромные казенные
склады соли из Феодосии переведены с большими издержками в Бердянск. Карантин в
Таганроге закрыт, а таможня, с учреждением первоклассной таможни в Керчи, почти
лишилась всякого значения. Все это убило Феодосию и много повредило Таганрогу.
Последствия показали, что, не смотря на все эти меры, [325] Керчь не сделалась важным
торговым городом, а Бердянск далеко отстал от Таганрога и Ростова, находящихся при
окончании Донской системы и на приморском краю огромного хлебородного района.
Нужно ли говорить, что при выборе места для штаба Береговой Линии, желания Раевского
совершенно сошлись с видами графа Воронцова? Тогда между ними была полная
гармония и частая дружеская переписка. — «Mоn сher Пушкин, apportez moi la lettre de
Worontzow a 18 pages» (Любезный Пушкин, принесите мне письмо Воронцова в 18
страниц). Письмо читалось во всеуслышание. Оно было остроумно написано, прекрасным
Французским языком, хотя далеко не имело 18-ти страниц. Я уже, кажется, сказал, что
расположение в Керчи штаба Береговой Линии сделало пользы городу едва ли не более
всех данных ему льгот и привилегий.
Зимою Черное море бурно и небезопасно для плавания, особенно близ Восточного берега,
не имеющего ни одного порядочного порта. Наша крейсирующая эскадра стояла в
Сухуме, и поочередно суда ходили вдоль берега, особенно в южной его части. До Анапы
почти ни один крейсер не доходил. Пароходы наши выжидали иногда по месяцу удобного
времени, да и то нередко должны были проходить мимо некоторых укреплений по
невозможности пристать к берегу. Поэтому все донесения с Береговой Линии приходили к
нам редко и почти всегда случайно; из Абхазии же бумаги отправлялись через Тифлис и
Ставрополь и приходили через месяц. Даже с Ставрополем прямое сообщение
прерывалось иногда месяца на два, когда лед на Таманском лиман сделается ненадежным
или взломается. В таких случаях мы ездили и направляли корреспонденцию вокруг
Азовского моря через Ростов.
10 или 11 Февраля мы получили известие о взятии горцами 7 Февраля укрепления
Лазаревского (на р. Псезуапе) и гибели гарнизона. Это известие получено через крейсера,
бывшего случайным очевидцем несчастного события и пришедшего в Феодосию для
отправления донесения в Керчь, по эстафете.
Это неожиданное событие произвело тяжелое впечатление на всех, особливо на г.
Раевского, человека нервного и не отличавшегося особенною твердостью. Но он скоро
оправился. — «C'est a present оu jamais, — сказал он мне — «nous aurons се qu'il nous faut.
Gare a ces messieurs de Stawropol et de Tiflis! S'ils continuent de me fair leurs chicanes, je leur
casse le cou» (Теперь или никогда. У нас будет что нам нужно. Берегитесь.
Ставропольские и Тифлисские господа! Коль скоро они не перестанут делать мне каверзы,
я сломлю им шею).
На вопрос: — что бы я сделал [326] в настоящем случае? я отвечал, что донес бы
военному министру очень просто о событии и прибавил бы следующее: в такой-то статье
свода военных постановлений сказано, что к видам государственной измены принадлежит
случай, когда комендант крепости не употребил всех мер к предохранению от взятия
неприятелем или, при недостатке средств к защите, своевременно не доносил об этом
начальству. Повергая себя правосудию Его Императорского Величества, я бы просил
военного министра испросить высочайшее повеленье на производство надо мной
строжайшего следствия, чтобы подвергнуть заслуженному наказанию того, кто окажется
виновным. Ген. Раевский посмотрел на меня внимательно, поправил очки, и несколько раз
сказал с увлечением: «c'est сe que je ferai!» (Это я и сделаю) но он ничего этого не сделал,
а продиктовал Антоновичу рапорт военному министру, в котором были фразы и тонкие
намеки на то, что многие его представления, основанные на исключительном положении
края, до сих пор остаются неразрешенными. Рапорт, по обыкновенью, был послан
военному министру с эстафетой, а Кавказскому начальству по почте.
Жалобы г. Раевского были совершенно справедливы. У нас велась бесконечная переписка
о недостаточности войск для обороны укреплений, о неимении подвижного резерва, из
которого бы можно было подкреплять слабые или угрожаемые пункты, и для движения
внутрь края, без чего приходилось ограничиваться бесплодной пассивной обороной, и
наконец, о чрезвычайной негодности ружей и артиллерии. Первые были кремневые,
Тульские, прослужившие лет по 25; последние разных калибров и арсеналов, чугунные,
служившие с 1813 года; а лафеты деревянные были до того гнилы, что рассыпались
нередко после нескольких выстрелов. К этому нужно прибавить, что на вооружении было
много полупудовых коротких единорогов, выведенных из употребления потому, что при
стрельбе боевыми зарядами, они часто опрокидывались с лафетом. И все это было там, где
укрепления полевые, защищаемые одною или двумя ротами чрезвычайно слабого состава,
предоставлены сами себе, без всякой надежды на помощь, в крае враждебном и при
беспрерывной опасности со стороны неприятеля, о замыслах которого гарнизоны не
могли иметь никаких сведений.
Можно было предвидеть, что неожиданный успех и особливо взятая добыча возбудят
горцев к дальнейшей предприимчивости. [327] Все укрепления на Береговой Линии были
в том же положении, как Лазаревское. Везде гарнизоны были ослаблены жестокими
болезнями и неестественным порядком жизни и службы. Все ночи гарнизон проводил под
ружьем, ежеминутно ожидая нападения и ложился спать только когда совсем ободнеет и
обходы осмотрят ближайшие окрестности. Если к этому прибавить скуку, отсутствие
женщин, недостаток движения, редкость свежего мяса и овощей, станет понятным, что
роты доходили до половины своего состава и даже менее. Надобно еще удивляться, что
войска при таком страшном положении нигде и никогда не теряли бодрости и
нравственной силы. Дисциплина везде соблюдалась строго, но побеги к горцам были, к
сожалению, не редки. Мой почтенный сослуживец, М. Ф. Федоров, со слов ген.-майора
фон-Бринка, поместил в Июньской книжке Русской Старины 1877 года статью о взятии
Михайловского укрепления. В этой статье сказано, между многими другими
неточностями, что «горцы получали самые верные сведения о положении наших
гарнизонов от Поляков – перебежчиков». Против этого я должен протестовать. Польская
национальность никогда не была для меня симпатичною, но на Кавказе я встречал
множество Поляков в разных чинах и положениях, которые готовы были от души подать
дружескую руку. Поляков в войсках Береговой Линии, офицеров и солдат, было боле 10%.
Беглецов к горцам было между Поляками соразмерно не более, чем между Русскими;
сообщать же сведения могли бы как те, так и другие, если бы горцам нужны были эти
сведения. С гор, которые возвысились над укреплениями в расстоянии 250 сажен, а иногда
и менее, они могли видеть все, что делается в укреплении до малейшей подробности.
Была очевидна настоятельная потребность иметь вблизи свободные войска для
подкрепления гарнизонов наиболее угрожаемых пунктов. Мы только что получили от
военного министра уведомление о высочайшем утверждении наших предположений на
1840 год, причем в числе войск нам назначена была из 5-го корпуса, стоявшего в Крыму и
Одессе, бригада 15 пех. дивизии с артиллериею. Эти войска должны были прибыть из
Севастополя на Восточный берег не ранее половины Мая. Ген. Раевский приказал мне
ехать в Ставрополь и просить ген. Граббе, чтобы он, в виду крайней нужды, приказал
немедленно двинуть Тенгинский и Навагинский полки с артиллериею в Анапу, в
распоряжение начальника Береговой Линии.
Переезд через Керченский пролив был невозможен, и я поскакал на перекладных в
Ставрополь кругом Азовского моря. [328]
Генерал Граббе принял меня очень ласково, долго говорил о положении дел и разрешил
представленье ген. Раевского. На третий день я отвез в Екатеринодар его приказание
войскам двинуться в Анапу, а сам возвратился в Керчь. Оттуда я поскакал в Феодосию,
где меня ожидал пароход Молодец, на котором я тотчас отправился в Анапу. Туда уже
пришел ближайший батальон Тенгинского полка. Ночью я взял на пароход две роты,
отвез одну в форт Вельяминовский, другую в укр. Михайловское. Это были, по моему
мнению, самые опасные пункты. К сожалению, этим усилением мы их не спасли, а только
увеличили число жертв.
С Береговой Линии получались донесения одно другого тревожнее. Волнение охватило
весь край, во многих местах образовались огромные сборища горцев. 29 Февраля они
взяли укр. Вельяминовское. Генерал Раевский, донеся об этом, отправился на пароходе по
Береговой Линии, не смотря на то, что погода в море была очень бурная. Меня он оставил
в Керчи, дав предписание распоряжаться от его имени без всякого ограничения, во всех
случаях, где экстренность обстоятельств того потребует.
Через несколько дней по отъезде г. Раевского, получено приглашенье ему пpиexaть для
объяснений по службе в Тамань, куда прибыл ген. Граббе. Я тотчас же туда отправился. Г.
Граббе принял меня серьезно и тотчас же приступил к делу. Он объявил мне, что счел
нужным отложить всякие предприятия на Береговой Линии до особенного высочайшего
повеленья и потому остановил движение войск в Анапу. При этом он произнес длинный
монолог своим театральным тоном, монолог, в котором были и справедливые мысли, но в
куче фраз и общих мест. Видно было, что он написал в Петербург о необходимости скорее
решиться на совершенное упразднение Береговой Линии, от которой можно ожидать
только огромной и бесполезной траты в людях и деньгах. «Ошибочные системы», сказал
он мне, «тем особенно вредны, что, потратив на их исполненье много времени и
материальных средств, не хотят покинуть их из опасенья лишиться плодов принесенных
уже жертв, и этим делают все более трудным возвращенье с ошибочного пути. Я знаю,
Николаю Николаевичу не понравится это мое мнение. Он держится Римской политики: не
ведет войны разом с двумя противниками. До сих пор была очередь Головина; теперь,
вероятно, будет моя. Но что же делать? Государь решит!» — Я доложил, что г. Раевский
не ожидал такого приказания об остановлении движения войск в Анапу и, сколько мне
известно, считает немедленное прибытье на Береговую Линию единственным средством
[329] остановить успехи неприятеля и помочь остальным укреплениям, которые все
находятся в одинаково опасном положении. Во всяком случае, Раевский не мог дать мне
никаких приказаний о том, как исполнить настоящее предписание его
превосходительства; а как это исполнение потребует отмены многих распоряжений, то я
просил дозволения его превосходительства доложить ему все, что считаю нужным сделать
при настоящих обстоятельствах. Генерал Граббе выслушал меня внимательно и сказал:
«Хорошо, я утверждаю все ваши предположения; предоставляю вам тотчас же привести
их в исполнение и донести военному министру».
Много горьких мыслей преследовало меня на обратном пути из Тамани в Керчь. Я был
уверен, что остановка движения полков на Береговую Линию будет гибелью, но должен
был исполнить приказание командующего войсками Кавказской Линии. Все
распоряжения об отмене по всем частям приготовления к экспедиции 1840 г. потребовали
несколько дней усиленной работы штаба. Между тем с Береговой Линии приходили,
косвенными путями и через лазутчиков, все более тревожные сведения о сборищах
горцев. По обыкновению, сведения эти доходили до Керчи в преувеличенном виде;
официальных донесений не было. Весна наступала, но погода стояла бурная и холодная. О
г. Раевском известно было только, что он взял на пароход из Анапы одну роту
Навагинского полка и повез в укр. Михайловское, у которого линия огня была очень
обширна и потому необходимо было еще усилить гарнизон. С этого времени в
продолжение двух недель о генерале Раевском не было слуху. Я счел нужным донести
военному министру о полученном мною приказании генерала Граббе и о сделанных мною
распоряжениях. При этом я подробно изложил то, что представлял и генералу Граббе об
опасном положении края и крайнем недостатке войск для остановления успехов горцев.
Рапорт мой был переписан, подписан и уже запечатан, когда я получил эстафету из
Феодосии о взятии горцами 21 Марта укр. Михайловского, в котором было четыре роты
гарнизона. Это известие поразило меня. Я часа два ходил по комнате и решился на
крайнюю меру. Распечатав свое донесение военному министру, я своей рукой прибавил к
нему post-scriptum, почти в следующих словах: «Рапорт мой был уже запечатан, когда я
получил донесение о том, что 21 Марта горцы взяли укр. Михайловское. Все укрепления
Береговой Линии в одинаковой опасности. Войск нигде нет, чтобы остановить успехи
неприятеля. О генерале Раевском две недели не имею сведений, море очень бурно,
сообщение с открытыми [330] портами Восточного берега невозможно. В таких крайних
обстоятельствах я делаю следующие распоряжения: 1) прошу командира 5-го корпуса
собрать бригаду 15 пех. дивизии и ее артиллерию в Севастополь; 2) главного командира
Черноморского флота и портов прошу вывести эскадру на рейд и, посадя десант,
перевезти его к 10 Апреля в Феодосию, 3) предписываю Симферопольской провиантской
комиссии двинуть вместе с десантом двухмесячное продовольствие на судах в Феодосию,
и 4) возобновляю все распоряжения, отмененные по приказанию г. Граббе. Буду ждать г.
Раевского до 13 Апреля в Феодосии. Если он к этому времени не приедет, считаю нужным
двинуть отряд в Геленджик и, высадив войска, немедленно предпринять движение внутрь
края для отвлечения неприятеля от предприятий против наших укреплений. Если в чемлибо ошибся, прошу снисхождения вашего сиятельства в виду того, что я не мог получить
приказания моего начальника, а обстоятельства крайние».
Курьер умчал мое донесение, а у меня закипела работа. Это было в 10 часов вечера, и к
рассвету все распоряжения были сделаны и отправлены с курьерами в Севастополь,
Николаев, Одессу, Херсон и Таганрог. Для выиграния времени я представил начальнику
Севастопольского порта, вице-адмиралу Авинову, копию моего рапорта главному
командиру Черноморского флота и портов, адмиралу Лазареву, о выводе флота на рейд и
перевозке десанта. Всем лицам и местам я писал, что отношусь к ним по крайним военным
обстоятельствам и что обо всем я донес г. военному министру.
Это был один из выдающихся моментов моей жизни. Бессонная ночь, постоянное
напряжение ума, самая смелость, или, скорее дерзость сделанного мною шага, произвели
во мне нервное возбуждение. Я целый день ходил у себя по комнате и думал о возможных
последствиях. Ответственность меня не пугала: я боялся неудачи. Я был просто
полковник генерального штаба, даже без всякого официального титула, который бы
сколько-нибудь делал понятными мои требования от лиц и учреждений, посторонних не
только для меня, но и для главного Кавказского начальства. Между тем вся эта сложная
операция могла рухнуть, если хотя одно из этих лиц или учреждений откажется исполнить
мое требование. Все меня знали; но этого недостаточно, чтобы, по моему требованию
израсходовать сотни тысяч рублей и сделать распоряжения, на которые нужно
высочайшее повеление. [331]
И следующее сутки я провел без сна, в тревожном ожидании. Поздно вечером курьер
привез мне уведомление вице-адмирала Авинова из Севастополя, что, не ожидая
распоряжения адмирала Лазарева, он приказал вывести эскадру на рейд и изготовить к
принятию десанта. Начало хорошо. Вслед за тем другой курьер привез донесение
Симферопольской провиантской комиссии о том, что суда будут зафрахтованы и
двухмесячное продовольствие будет готово к отправлению с десантными войсками. Но
будут ли войска?... Прошло еще двое суток и снова курьер от генерала Лидерса, из
Одессы. Он уведомил, что направил бригаду 15 дивизии в Севастополь, а артиллерию,
расположенную в 150 верстах, приказал везти орудия и ящики на почтовых, а лошадей
вести в поводу форсированным маршем, и что 9-го Апреля войска будут садиться на суда.
Ух! я не помнил себя от радости: остального я не боялся.
9-го Апреля я со своим штабом отправился в Феодосию, на одном из наших пароходов, а
10-го пришла эскадра с войсками. Бригадой командовал ген-майор Румянцов. Я явился к
нему и спросил его приказания. Он руками замахал и сказал : «Я тут ничего не знаю:
делайте как хотите».
До 13-го Апреля оставалось три дня. Я высадил войска на берег и расставил по горам
часовых караулить пароход генерала Раевского. Но его не было, хотя море утихло и
погода была прекрасная. 12-го вечером сделана диспозиция к посадке войск, и я донес
военному министру, что утром 13-го эскадра снимается с якоря и идет в Геленджик. На
рассвете мне дали знать, что в море виден пароход. Это был ген. Раевский, который,
увидав эскадру в Феодосии, направился туда вместо Керчи. Это было как нельзя более
кстати, потому что в тот же день получены были из Петербурга бумаги, которые
заставили изменить все наши распоряжения. По донесению ген. Раевского о взятии
Вельяминовского укрепления последовало высочайшее повеление возобновить
укрепления Вельяминовское и Лазаревское и усилить все остальные укрепления на
Береговой Линии. Для этого назначена была вся 15 пех. дивизия с артиллериею, четыре
Черноморских пеших полка и один в батальон Тенгинского полка. Для образования
подвижного резерва на Береговой Линии приказано сформировать вновь четыре линейных
батальона № 13 — 16, на полевом положении, разместив их: № 13 в Анапе, № 14 в
Новороссийске, № 15 в Геленджике и № 16 в Сухуми.
Генерал Раевский отправил эскадру за остальными войсками в Севастополь, а сам остался
в Феодосии, ожидая сбора отряда. Он одобрил все мои распоряжения, хотя после я узнал
стороною, [332] что ему неприятно было то, что я без него вошел в сношениe с военным
министром. В продолжение моей долговременной военной службы, я очень редко видел
трусов против неприятеля, зато почти не видал начальника, который бы не боялся своих
подчиненных. В 1872 году я поторопился купить портрет императора Вильгельма в
гражданском костюме: честный старик не боялся прятаться за Мольтке и Бисмарка. Mне
вспомнился по этому случаю один исторический анекдот. В 1814 году, после взятия
Парижа, за обедом и после многих тостов, Блюхер похвалился, что сделает такую штуку,
какой никто другой сделать не может, а именно: поцелует свою собственную голову. По
просьбе присутствующих, старый гусар, известный у Немцев под именем генерала
Vorwaerts (вперед), встал, подошел к своему начальнику штаба, Гнейзенау и поцеловал
его в голову. Неизвестно, нашелся ли другой такой храбрец между присутствующими...
У нас требуется от начальника штаба полное самозабвение. Он может отвечать за ошибки,
но успех сполна принадлежит начальнику, какое бы ни принимал в нем участье его
начальник штаба. Я знал многих умевших стать па высоту этой трудной роли. Но да
позволено им будет, хоть чрез несколько десятков лет, вспоминать об императоре
Вильгельме и генерале Блюхере...
В Феодосию приехал неожиданно генерал Головин, возвращавшийся из Петербурга, куда
ездил благодарить Государя за введение гражданского управления в Закавказском крае.
Гражданское управление ввести в Грузию было нужно; в Имеретии, Карабахе, Кубанской
и Армянской областях возможно; в Джаро-Белоканской области, в Талышах и в
Самурском округе — весьма сомнительно, а в разных провинциях Южного Дагестана,
населенных горцами воинственными, дикими и не понимающими другого закона кроме
силы, — формы гражданского управления, с чиновниками во фраках, были странною
несообразностью. Сенатор барон Ган, которому поручена была эта операция, не знал ни
края, ни народных обычаев, не хотел слушать мнения других, даже Головина,
главноуправляющего краем и, в год кончив эту канцелярскую работу, уехал в Петербург,
наделив край конституциею своего изделья.
С генералом Головиным был его обер-квартирмейстер, генерал-майор Менд, человек не
без способностей и образования, но заносчивый и крайне несимпатичный. Однажды
вечером генерал Раевский послал меня доложить корпусному командиру одну длинную
записку по разным предметам. Головин квартировал в Феодосии, [333] а он на корабле
Силистрия. Было часов 9 вечера, когда я вошел в дом, занимаемый г. Головиным. Через
несколько пустых темных комнат я дошел наконец до кабинета, в котором светился огонь.
Там я нашел Головина и Менда за столом, а перед ними Томазини, Феодосийского
жителя, сомнительной национальности. Оказалось, что Головин и Менд решили, что на
Береговой Линии все постройки должны быть каменные, во избежание пожара, и
Томазини великодушно предлагал им доставлять Керченский камень на своих судах и во
все места Береговой Линии, по одному рублю серебра за штуку (около 300 куб. вершков).
Я застал только заключительную фразу Головина: «И так мы согласились в цене, а о
других условиях поговорим завтра». К счастью, вся эта непрактическая затея не
состоялась к великому огорчению Томазини, который нажил бы тут сотни тысяч, без
всякой пользы для укреплений Береговой Линии.
Генерал Головин приказал мне читать записку. Мы сели втроем за небольшим круглым
столом. Не успел я прочесть двух страниц, как услышал сильный храп. Менд, вероятно
привыкший к такой особенности, стал говорить однообразным голосом: «не
останавливайтесь, продолжайте читать; я слушаю». Когда я кончил и замолчал, Головин
всхрапнул и сказал: «скажите генералу Раевскому, что я переговорю с ним об этом
завтра». Однако же это был человек умный, очень хорошо образованный, честный и
добрый...
Генерал Головин пожелал видеть и приветствовать войска. От Кавказа прибыли в то
время только четыре Черноморских казачьих полка и саперы. Генерал Граббе задержал
Тенгинский батальон под предлогом необходимости для него устроиться и
укомплектоваться после потерь прошлого года. Навагинский полк он перевел совсем из
Черномории во Владикавказский округ.
Я выстроил наличные войска к смотру в таком порядке, какой дозволяла местность и
самый состав отряда. Войска действительно имели вид добрый: прибывшие из 5 корпуса
были рады походу, который хотя на одно лето освобождал их от каторжной работы в
Севастополе, от неизбежных учений и смотров, давал, им более свободы и лучшее
продовольствие. Недовольны были только старшие начальники, которые были до того
отуманены формалистикой, что искренне сочувствовали знаменитым словам : la guerre
gate le soldat (Война портит солдата). День был жаркий. Войска были конечно в походной
форме. [334] Сам г. Раевский явился в сюртуке и шарфе, хотя сюртук был летней
шерстяной материи, шаровары кисейные, и шашка через плечо. Он мастерски умел
соединить личную угодливость с полным своеволием. Генерал Головин проехал по
фронту и каждой части сказал доброе, радушное приветствие. Когда он выразил
Раевскому свое полное удовольствие, тот неожиданно сказал: «Ваше
высокопревосходительство, кажется, довольны. Позвольте просить для меня награды». —
«Николай Николаевич, вы знаете, что я высоко ценю ваши заслуги и сочту долгом
ходатайствовать пред Государем Императором; сам же я не имею власти наградить вас по
заслугам». – «Нет, ваше в-во, милость, которую я у вас прошу, совершенно от вас
зависит». — «В таком случае я заранее согласен исполнить ваше желание». — «Позвольте
мне снять сюртуки… Я задыхаюсь, у меня грудь раздавлена зарядным ящиком в 1812
году». Не успел старик Головин дать coглacиe, как Раевский уже явился в своей
обыкновенной форме, т. е. в рубахе, с раскрытой загорелой грудью и, в довершение
картины, ординарец его, линейный казак, сунул ему в руку закуренную трубку. В таком
виде он сопровождал своего корпусного командира до конца смотра. Надобно сказать, что
этот не совсем приличный фарс сделал, на первых порах, фигуру Раевского очень
симпатичною между солдатами и молодыми офицерами новых войск.
Наконец, был получен ответ военного министра на мое донесение. Оказалось, что
Государь Император принял его очень милостиво и что Государь в то самое время
признал немедленную высадку отряда на Восточный берег совершенно необходимою для
остановления успехов неприятеля. Государь думал сделать это в Новороссийске, но
признал, что выбор Геленджика был целесообразнее. Поэтому Государь, утвердив все мои
распоряжения, приказал объявить мне совершенное высочайшее удовольствие за
отличную, заслуживающую полной похвалы, распорядительность к усиленной обороне
Черноморской Береговой Линии. Военный министр сообщил эту высочайшую волю в
предписании от 16 Апреля 1840 г. № 215. Однако же, вместо того, чтобы отправиться 13го Апреля, мы пробыли в Феодосии до 8 Мая. Наконец, остальные войска прибыли из
Севастополя, все распоряжения были кончены, и эскадра подняла якорь. К счастью,
предприимчивость горцев получила другое направление: 2-го Апреля они взяли
укрепление Николаевское, которое не было потом возобновлено. Хочется думать, что
убедились в совершенной нелепости Геленджикской кордонной линии, от которой
осталось только укрепление Абин, без всякого смысла и значения. [335] 26 Мая горцы
атаковали и это укрепление, но были отражены с большой потерею. Этим кончились все
наступательные предприятия горцев в том году.
Корпусный командир со своей свитой, Троскин, приехавший в Феодосию накануне
нашего выхода, и г. Раевский со штабом поместились на корабле Силистрия. Эскадрою
командовал адмирал Лазарев, а начальником штаба на его эскадре был, по-прежнему,
Корнилов, уже в чине капитана 1-го ранга и флигель-адъютантом. Командиром корабля
Силистрия был П. С. Нахимов, с давнего времени капитан 1-го ранга.
Утром 10 Мая эскадра стала на якорь у устья Туапсе. Грустный вид представляло
разоренное горцами укрепление Вельяминовское. Деревянные строения были сожжены;
из-за бруствера возвышались только обгорелые деревья без листьев. Горцев нигде не было
видно, но они могли скрываться за бруствером укрепления, находившегося на
возвышенности, и потому не подвергались огню артиллерии с моря. Пока делались
приготовления к десанту, я влез на салинг грот-мачты, чтобы лучше рассмотреть
внутренность укрепления. Хотя и эта высота оказалась недостаточною, но я вполне
убедился в том, что укрепление совершенно пусто: на сучьях обгорелых деревьев
преспокойно сидело множество ворон и галок. Я поспешил на ют сообщить генералу
Раевскому это открытиe, позволявшее сделать десант без всякого шума. Я застал его
разговаривающим с адмиралом Лазаревым. Едва ли не в первый и в последний раз
Раевский серьезно рассердился на меня за этот доклад. — «Любезный друг», сказал он,
«не могу я подвергать опасности отряд потому, что вы видели каких-то птиц». После того,
наедине, он объяснил мне, что я человек темный, что я не понял очень простой вещи: шум
нужен не против горцев, а по политическим соображениям. Одним словом, десант
произошел по прежнему, т. е., перед посадкой войск на гребные суда и движением к
берегу, морская артиллерия громила пустой берег из 300 орудий, в продолжении четверти
часа. – «Почто гибель cия бысть?» - А что я темный человек, в этом я и сам убедился,
потому что все были довольны. По диспозиции отрядом командовал начальник дивизии,
ген.-адъют. Гасфорт, авангардом — Менд, правым прикрытием Троскин; разным
выдающимся лицам сухопутного и морского ведомства придуманы были назначения,
иногда фантастические. Вышел комический случай. Укрепление предположено
штурмовать, по высадке 2-го рейса, целою бригадою, которая должна была выстроиться
на берегу у подножия холма. Стрелковою цепью [336] командовал старый Кавказец,
майор Лико. Ему был дан сигнал подвинуться вперед, чтобы очистить место для войск. Он
это исполнил, но тогда уже очутился на близкий ружейный выстрел от укрепления. Не
долго думая (как сделал бы и всякий другой), Лико двинулся прямо на укрепление.
Раевский предположил выехать туда с передовыми штурмующими колоннами. Видя, что
весь эффект расстроен, он поскакал прямо в укрепление, в рубахе и с трубкой в зубах.
Когда я это увидел, то обратился с просьбой к г. Гасфорту двигать скорее пехоту, потому
что мы так долго стояли на берегу, что неприятель мог, в самом деле, занять укрепление.
Г. Гасфорт вышел на середину, скомандовал: «Смирно. Батальон на плечо!» Все это
повторялось по уставу всеми частными начальниками в известные промежутки времени, а
Раевский быль уже у подножья укрепления. Зная, что дальнейшая узаконенная процедура
будет еще продолжительна, я подбежал к батальону Литовского полка, вынул шашку и
закричал: «Вперед, ребята, генерал в опасности!» Батальон побежал за мною, но уже
Раевский был в укреплении, где не оказалось ни одного горца. Г. Гасфорт был мною очень
недоволен.
В укреплении, на грудах мусора и углей, мы нашли 40 человеческих остовов. Это были
остатки несчастного гарнизона. Мы их похоронили с честью в общей могиле.
Однако же при этом мирном десанте у нас было 2 или 3 раненых. Г. Менд забрался
слишком далеко с авангардом в лес и, вероятно, наткнулся на несколько человек горцев;
это дало некоторую военную окраску всему этому делу.
На другой день ушел флот и уехал корпусный командир, которого г. Раевский провожал
до Сухума на пароходе. Начальником отряда остался г. Гасфорт. Здесь я должен сказать
несколько слов об этой личности, игравшей в свое время довольно выдающуюся роль.
Я помню Гасфорта полковником генерального штаба, в 1826 году, в главной квартире 1-й
армии. Он имел славу одного из лучших офицеров этого ведомства. В конце 30-х годов он
был начальником штаба 5-го пехотного корпуса; в 1839 г. произведен в генераллейтенанты и поменялся местами с начальником 15-й пехотной дивизии, генераллейтенантом Данненбергом. Он был почти вдвое старше меня летами. В молодости я его
лично не знал и, встретя в 1840 г., ломал себе голову, чтобы объяснить себе его прежнюю
славу. Это был Остзейский Немец в полном смысле слова, по наружности, манерам,
складу ума и [337] характеру. Все это было не крупно, но прилично и как будто заставляло
чего-то ожидать, хотя позади этой декорации не оказывалось ничего, кроме уменья жить с
людьми и пользоваться своими связями, чтобы эксплуатировать свое служебное
положение. Он был вдов, но в глубокой старости и почти слепой женился во второй раз на
17-ти-летней девице. Когда Западная Сибирь избавилась наконец от своего
полудержавного проконсула князя Петра Дмитриевича Горчакова, все пустились в
догадки: кто будете назначен генерал-губернатором, и все удивились, узнав, что на это
важное место, требовавшее большой энергии и местных сведений, назначен генерал
Гасфорт...
По возвращении Раевского сделаны были все распоряжения для десанта половины отряда
в Псезуапе. Это выполнено 22 Мая, безо всякой потери, хотя не без грома морской
артиллерии. В высочайшем повелении о возобновлении укрепления Лазаревского
приказано было г. Раевскому сделать движение внутрь края, для наказания горцев, и
уничтожить окрестные аулы. Движение это предпринято 28 Мая. Накануне я пошел с
зрительной трубой на бруствере укрепления, чтобы, сколько возможно, ознакомиться с
местностью и сделать предположения о предстоящем движении. Я и не заметил, что сзади
подошел ко мне Гасфорт, которому Раевский сказал, что ему поручает командование
отрядом в этом движении, но что сам будет находиться при отряде. — «Что это вы
делаете?» — «Смотрю местность, по которой мы завтра будем двигаться». — «У вас, на
Кавказе, вошла в обычай нерациональная тактика, которую пора изменить. Я не намерен
двигаться постоянно всем отрядом, а прошедши 4 или 5 верст, оставлю репли, один
батальон с двумя орудиями, а потом отошедши еще столько же, другое репли и т. д. Таким
образом мои движения будут свободны, и тыл вполне обеспечен». — «А не может ли
случиться, что, на обратном пути, вы не найдете которого-нибудь из оставленных репли?
Ведь о неприятеле мы не имеем ровно никаких сведений; а к нему, кажется, нельзя иметь
такого пренебрежение». — «Вы так думаете?» И вслед за тем г. Гасфорт пустился в
длинные рассуждения, которые показали только, что он ни края, ни горцев, ни горной
войны совсем не знает. Я побежал к г. Раевскому. «Ваше пр-во, г. Гасфорт хочет изменить
тактику Кавказской войны». Когда я рассказал наш разговор, Раевский в досаде сказал:
«Любезный друг, к чему вы пускаетесь в такие объяснения с этим.... господином!
Напишите для завтрашнего дня глупейшую диспозицию, в которой бы все движения были
в точности определены, а если встретится [338] необходимость что-либо изменить на
месте, то чтобы спрашивали моего разрешения. Диспозицию я подпишу. На другой день г.
Гасфорт спросил меня: «что, у вас всегда пишут такие диспозиции?» — «Нет, ваше
превосходительство, только когда г. Раевский признает это нужным».
Мы обошли кругом устья Псезуапе верст на пять и сожгли десяток аулов. Горцев было
немного; у нас ранены лекарь и пять рядовых. Много было сцен комических, которые
совестно рассказывать.
Командование отрядом на Псезуапе поручено было командиру Замосцского егерского
полка, полковнику Семенову, а г. Гасфорт возвратился с одним полком в укрепление
Вельяминовское.
Бруствера укреплений остались почти целыми, и это очень облегчило работу. Строения
для гарнизона и все снабжение были доставлены вовремя; но за то болезненность,
особливо в Крымских войсках, сильно стала развиваться с наступлением жаров. Г.
Раевский несколько раз просил г. Гасфорта избавить войска от учений на солнце, чтобы
сберечь здоровье людей, на которых лежали крепостные работы, но это оказалось
невозможным: одиночные учения продолжались ежедневно. Было забавно и жалко
видеть, как люди разбегались с ученья, лишь только показывался пароход Раевского. Это
заставило последнего приказом строго воспретить всякие фронтовые учения без его
особенного дозволения.
Военные действия во все это лето были совершенно ничтожны, исключая того, что горцы
бомбардировали укр. Навагинское из двух орудий, поставленных на ближайших высотах.
Они сделали до 150 выстрелов ядрами, пробили в нескольких местах казармы, но людям
никакого вреда не сделали. Воинским начальником был подполковник Посыпкин, из
солдатских детей, старик усердный и опытный; но героиней оказалась его супруга,
которая во все время бомбардирования прогуливалась по банкету под зонтиком. Государь
произвел мужа в полковники. Государыня пожаловала жене дорогой фермуар, а сына, 7ми лет, приказано принять в Морской Корпус и доставить в Петербург за счет казны.
Генерал Раевский отправился на пароходе по Береговой Линии, из Керчи послал
интересное обозрение и поспешил в Таганрог, где нужно было распорядиться заготовкой
и доставкой материалов для усиления всех укреплений Береговой Линии и постройки
везде каменных пороховых погребов. Проект всех этих работ сделан был военным
инженер-подполковником Постельсом, которого, при случайном проезде через Керчь, г.
Раевский силой [339] задержал у себя и донес об этом военному министру. Постельс
служил в Севастополе и был конечно очень рад своевольству своего нового начальника.
Это был очень хороший инженер и честный человек. Впоследствии он был начальником
инженеров на Кавказе. Кроме его и меня, с г. Раевским были флигель-адъютанты
полковники Крузенштерн и Баратынский и большая свита молодежи. Наше прибытие
сделало в Таганроге большое движение. Там строились здания, приобретались
строительные материалы для Береговой Линии и заготовлялся каменный уголь для наших
пароходов. Генерал Раевский был для города дорогой посетитель. Градоначальником был
тогда тайный советник барон Франк, бывший адъютантом графа Воронцова и давнишний
знакомый Раевского. Город был им доволен, а он, кажется, был особенно доволен нашим
подрядчиком, Ставром Григорьевичем Вальяно, довольно богатым помещиком, для
которого поставка на Береговую Линию сделалась как бы монополиею. Все это не
помешало бар. Франку быть уволенным от службы по ревизии сенатора Жемчужникова, а
Ставру Григорьевичу потерять все почти свое состояние, благодаря ловким
распоряжениям нашего инженер-капитана Компанейского, заведывавшего работами и
заготовлениями. Компанейский был сын крещеного Жида, инженер посредственный, но
человек практический, деятельный и без всякой совести. Нам предстояло заключить
дополнительный контракт с Вальяно более чем на полмиллиона, а денег у нас не было ни
гроша. Это не затруднило г. Раевского: он дал нечто в роде предписания бар. Франку
выдать в его распоряжение 128 т. рублей на задатки из карантинной суммы и донес об
этом военному министру. Конечно, деньги были тотчас возвращены.
На другой день приезда мы торжественно обедали у бар. Франка, на третий Вальяно дал
Валтазаров пир, на котором дам не было, а Раевский присутствовал в своем
обыкновенном костюме. Но мне было не до того. Все это время я возился с инженерными
ведомостями и с составлением чернового контракта, где определение общей суммы
заготовления и перевозки я должен был назначить по своему соображению. Когда
черновой контракт был готов, я пошел доложить его ген. Раевскому, которого нашел за
чашкой кофе на балконе и в приятной беседе. — «Любезный друг, пишите вы ваши
папиры как знаете; а когда будет контракт переписан, подайте подписать». Подписал он
не читая и даже не спросил о количестве назначенной суммы. Ни ему, ни мне не
приходило в голову, чтобы такой порядок был ненормальным. Оба мы считали себя выше
всякого подозрения в разном стяжании. [340] Забавно было видеть Крузенштерна,
человека довольно мелочного. Он флигель-адъютант Е. И. В., пируя у бар. Франка и у
Вальяно, делался как бы участником в темном деле. Это его видимо мучило. Баратынский,
совсем напротив, держал себя просто и без всякой чопорности. Мне показалось, что
Постельс был не доволен своею ролью. Контракт был заключен без его ведома. Инженер,
который тут выиграл десятки тысяч, не пришел предложить ему взятки! Я уверен, что
Постельс прогнал бы его в шею, но все же нужно было оказать уважение такому важному
лицу.
На следующий день, после завтрака в упраздненном карантине, мы отправились на
пароход при громких: ура! всех заинтересованных лиц.
В Керчи явились к Раевскому генерального штаба полковник Шульц и путей сообщения
капитан барон Дельвиг, посланные, по высочайшему повелению, для выбора места
укрепления на Варенниковой Пристани и для составления проекта дамбы и мостов от
Андреевского поста и переправы через Кубань (Г. И. Филипсон обладал необыкновенного
памятью, но здесь она ему изменила: барон Дельвиг приехал из Ставрополя в Керчь в
первый раз не в 1840, а в 1841 году в Январе; а во второй раз в Феврале того же года.
Шульц приехал в Феврале же, после барона Дельвига). О Шульце нечего много говорить:
учился он в Военной Академии очень плохо, от природы одарен скудно, но храбр
беззаветно и столько же самоуверен. Барон Андрей Иванович Дельвиг совсем другого
рода человек. Он родственник поэта Дельвига и Москвич с заметным оттенком
славянофильства. Ненависть к Немцам доходить у него иногда до черезчурия. При
хорошем уме, бойких способностях, он едва ли не лучший специалист в ведомстве путей
сообщения. В то время он только начинал свою карьеру; впоследствии управлял
министерством, а теперь (1878 г.) вместе со мною сенаторствует, т.е. доживает век без
всякой деятельности, которая могла бы принести государственную пользу. Он был женат
на Эмилии Николаевне Левашовой, которую потерял только в нынешнем году.
Супруги были достойны один другого и прожили век в полном согласии. Оба они люди
замечательно-добрые, честные и благородные, с характером мягким, но совершенно
независимым. Я счастлив, что могу назваться его другом с первого дня знакомства.
Забавно однако же, что, зная друг друга в 1840 г. только по имени, мы взаимно считались
Немцами и потому встретились не особенно радушно. [341]
Прежде нежели продолжать мой рассказ, считаю нужным, сказать несколько слов о
подробностях гибели четырех наших укреплений, тем более, что в разные времена
являлись об этих событиях неточные рассказы.
Все эти укрепления, как я выше сказал, были полевые, без всяких искусственных
усилений, и все командуемыеокрестными высотами на расстоянии 250 — 400 сажен.
Бруствера сделаны были и обрезаны очень тщательно, но от дождей подвергались порче и
не могли быть вполне исправляемы гарнизонами, крайне изнуренными от болезней,
бессонных ночей и вообще неестественной жизни. Сверх того, укр. Вельяминовское было
расположено на такой местности, что неприятель мог скрытно подойти к нему с двух
сторон по глубоким балкам Екатерининской и Тешепса. Укрепление Михайловское, как я
уже сказал, кроме неудобств местности, имело такую странную фигуру, что его трудно
было оборонять даже и вдвое сильнейшим гарнизоном. Лазаревское, Вельяминовское и
Николаевское были взяты перед рассветом, внезапным нападением. Кто знает легкость и
стремительность горцев, тот легко поймет, что главное условие успеха такого
предприятие состояло во внезапности и быстроте. Воинские начальники наших
укреплений не имели никаких средств узнавать о сборах и замыслах неприятеля. Горцы
караулили днем и ночью наши укрепления и беспощадно убивали каждого из своих, если
был уличен в сношениях с нами. Лазаревское и Николаевское достались им почти без боя;
в Вельяминовском они встретили большее сопротивление, но тоже большой потери не
потерпели. Эти и особенно взятая добыча всего более подстрекнули их
предприимчивость, так что Михайловское укрепление они уже атаковали днем.
Воинским начальником там был штабс-капитан Лико (младший брат майора Лико, о
котором я упомянул выше). Это был исправный офицер, всю службу проведший на
Кавказе, серьезный и отважный. Когда он узнал о взятии Лазаревского укрепления, то,
предполагая и себе возможность такой же участи, он благоразумно отделил внутренним
бруствером ближайшую к морю часть своего укрепления, где были провиантский магазин
и пороховой погреб. В этой цитадели Лико предполагал держаться, если бы неприятель и
ворвался в остальную часть укрепления.
В предшествующую нападению ночь собаки за укреплением сильно лаяли, гарнизон
ночевал, как обыкновенно, под ружьем; но все было тихо, и когда рассвело, неприятеля
нигде не было видно. В полдень, когда нижние чины обедали, толпа горцев, скрывавшаяся
за рекою Вуланом, в перелесках, внезапно и без шума, [342] бросилась к укреплению, в
том месте, где находился крытый ход к реке (так как другой воды гарнизон не имел).
Сделалась тревога, все бросились к угрожаемому пункту; но это, как видно, была
фальшивая атака. Главная масса горцев атаковала укрепление с северной и северовосточной стороны, где спускающаяся к морю местность им более благоприятствовала.
Лазутчики говорят, что горцев было очень много и что большая часть их были пьяны,
выпив вероятно спирту, доставшегося им в Лазаревском и Вельяминовском укреплениях.
Гарнизон дрался с ожесточением, но подавлен огромным превосходством неприятеля,
ворвавшегося в укрепление с двух сторон. Лико, с горстью людей, отступил в свой редюит
и продолжал там защищаться, обстреливая внутренность укрепления картечью из горного
единорога. Строения в остальной части укрепления уже горели; горцы торопились
грабить, уносить добычу и уводить пленных. Только часа через два они решились
штурмовать редюит и, когда ворвались в него, последовал взрыв порохового погреба, от
которого погибли остатки храброго гарнизона и до 2 т. горцев, как говорят лазутчики.
Вероятно это число преувеличено, но во всяком случае потеря была так огромна, что
поразила ужасом горцев. Они разбежались, не убирая даже своих трупов и с того времени
назвали это место «проклятым». К этому рассказу лазутчиков единогласно прибавили
несколько нижних чинов гарнизона Михайловского укрепления, случайно не бывших там
во время его гибели. Уверяли, что каждый день, при вечерней заре, делался рассчет на
случай атаки неприятеля; что штабс-капитан Лико объявил им, что не сдаст укрепления и
в крайности взорвет пороховой погреб; что на этот подвиг вызвался рядовой Тенгинского
полка Архип Осипов, который при рассчете всегда выходил вперед и громко повторял
свое обещание.
В этом виде и было донесено г. Раевским военному министру, и Государю Императору
угодно было приказать произвести строжайшее исследование относительно взрыва
порохового погреба и точно ли этот взрыв произведен Архипом Осиповым? Казалось,
самая сущность события не давала никакой надежды на полное раскрытие истины с
юридическою точностью; но тут помогли неожиданные обстоятельства. Со времени
взятия Михайловского укрепления прошло несколько месяцев. В продолжении этого
времени вышло от горцев около 50 нижних чинов, взятых в плен вскоре после того как
горцы ворвались в укрепление. Некоторые бежали, другие были выменены на нескольких
горцев, или выкуплены на соль, в которой горцы нуждались. Я собрал всех этих [343]
выходцев. Все они под присягой показали: что 1) штабс-капитана Лико, как начальника
строгого и справедливого, все подчиненные боялись и уважали; 2) что он объявил при
всех, после взятия Лазаревского укрепления, что взорвет пороховой погреб, а не сдаст
укрепления; 3) что служба отправлялась у них строго, и каждую ночь гарнизон стоял в
ружье; 4) что при вечерней заре всегда делался рассчет гарнизону, кому и где находиться
в случае нападения; 5) что вызваны охотники зажечь пороховой погреб в случае
крайности; их оказалось человек десяток, и очередной вызывался при каждом рассчете; 6)
что однажды рядовой Тенгинского полка Архип Осипов стал просить штабс-капитана
Лико возложить на него одного этот подвиг; Лико согласился, иеромонах принял его
клятву и благословил его; 7) что с того времени Осипов всегда выходил вперед, и Лико
напоминал ему взятый на себя обет; 8) что Архипа Осипова все в гарнизоне знали, как
исправного солдата, серьезного и набожного человека, и никто не сомневался, что он
сдержит свое слово.
Более ничего эти люди не могли показать, потому что взяты были вскоре после того, как
горцы ворвались в укрепление. Надобно сказать, что пленные считались у горцев дорогою
добычей и тотчас же уводились в горы, чтобы их не лишиться в общем беспорядке.
Иногда один пленный доставался нескольким горцам, и они спешили увести его
подальше, чтобы условиться в том, как пользоваться своею добычею. Наши пленные
ничего не знали о взрыве порохового погреба; но совершенно неожиданно явились трое
нижних чинов, бывших в редюите в последний акт взятия укрепления. Они показали под
присягой: 1) что в редюите было всех человек 80 и в том числе Архип Осипов,
находившийся неотлучно при воинском начальнике; 2) что горцы атаковали редюит со
всех сторон, как один из них выразился — «лезли, как саранча»; 3) когда они уже
ворвались в редюит, Лико был сильно ранен, но сказал Осипову твердым голосом: «делай
свое дело», а тот отвечал: «будет исполнено», и 4) что бывший тут иеромонах Маркел, в
эпитрахили и с крестом, благословил Осипова и дал приложиться ко кресту.
Двое из этих показателей были схвачены горцами: третий прибавил, что он находился
подле Лико и тоже был ранен, слышал его слова и ответ Осипова и видел, как он взял
гранату, сорвал пластырь и, взяв в другую руку зазженный фитиль, вошел в пороховой
погреб; но взрыв последовал не в то же [344] мгновенье, потому что он услышал его во
рву укрепления, куда горцы успели его столкнуть.
Безискусственный рассказ этих людей носил на себе печать несомненной истины, и
фигуры Лико, Осипова и иеромонаха являлись в такой героической простоте, что
недобросовестно было бы допускать малейшее сомнение, хотя самый акт зазжения пороха
Осиповым, по существу своему, не мог быть доказан юридически.
Г. Раевский представил военному министру все подлинные показания. Государь был
тронут их чтением и приказал объявить об этом подвиге по всему военному ведомству,
отыскать и щедро обезпечить семейства Лико и Осипова, и сверх того приказал считать на
вечные времена Архипа Осипова правым фланговым 1-й гренадерской роты Тенгинского
пехотного полка и, при перекличке, второй человек должен отвечать: «погиб во славу
Русского оружья».
Так кончилась на этот раз эта драма. Укрепления были усилены, гарнизоны увеличены,
сформированы 4 батальона подвижного резерва, щедрой рукой улучшено довольствие
войск и устройство санитарной части. В распоряжении начальника Береговой Линии
образовалась целая эскадра, 4 парохода, 6 военных транспортов и 40 Азовских баркасов,
вооруженных каждый восьмифунтовою коронадою, сверх того крейсирующая эскадра
Черноморского флота... Казалось, повторение несчастных событий 1840 г. сделалось
невозможным. К сожаленью, 1853 год показал, что все эти огромные пожертвованья были
совершенно бесполезны. Со вступлением неприятельского флота в Черное море, мы сами
должны были уничтожить береговые укрепления, которые нам стоили таких жертв
людьми, временем и деньгами. Все это было естественным следствием настойчивости
Государя Николая Павловича и не совсем бескорыстного отношения к делу со стороны
ближайшего начальства, которому жаль было оставить насиженное место. Не без того, что
тут был и страх общественного мнения в Европе, которое не приминуло бы приписать
слабости России, если бы она, убедившись в ошибочности всей системы, решилась
покинуть несчастную мысль устройства Черноморской Береговой Линии.
***
Мы пробыли в Керчи несколько дней, чтобы управиться с бумагами. Жена Раевского с
малюткой Николаем, родившимся в 1840 г., отправилась на южный берег Крыма в свое
имениe Карасан. С ними проводили лето Майер и Софья Андреевна [345] Дамберг.
Последняя нянчилась с ребенком с терпением и приторной добротой Немки. Часто она
служила нам с Майером предметом шуток и насмешек в дружеской беседе. Тогда оба мы
и не подозревали, что через несколько лет она будет женою Майера и матерью его двух
сыновей.
Нам нужно было спешить в Абхазию, где в последнее время произошли беспорядки.
Я уже сказал, что г. Раевский нашел нужным поднять в этом крае значение и власть
владетеля. Это очень не понравилось многим лицам, находившим поддержку в местном
начальстве и в Тифлисе. Абхазия, классическая страна вероломства и предательства, была
полна интриг, в которых не последнюю роль играл сам владетель. Противная ему партия
старалась возбудить против него ближайшие Абхазские области, не входящие в его
владение, и Убыхов. Последние имели кровомщение против князей Иналипа и против
Ман-Каца, известного у нас под именем Кацо-Маргани. Убыхи, вместе с Джигетами,
несколько раз пробовали проходить мимо Гагр, вторгались в Абхазию, не имели
особенной удачи, но держали край в постоянном волнении. В вершинах Бзыба и Кодора
жили общества Абхазского племени Псху и Цебельда, независящие от владетеля. Это
были притоны сброда разных беглецов и негодяев, особливо Псху. В обоих обществах
были князья Маршани, считавшие себя родом старше владетеля. Сестра последнего была
замужем за Хрипсом, старшим из Цебельдинских Маршани, человеком довольно
ничтожным. В остальных Маршани особенно выдавались храбростью, энергией и
непримиримой враждой к владетелю: Шабат, Баталбей и Эсшау. Они подняли всю
Цебельду и начали свою разбойническую войну против Абхазии и следовательно против
нас. Пристав Цебельдинский, поручик Лисовский, имевший при себе только шестерых
Донских казаков, должен был бежать в Сухум. Можно догадываться, что его и не хотели
преследовать, потому что знали его всегдашнюю вражду с князем Михаилом.
Генерал-майор Ольшевский, по первому известию о бунте в Цебельде, предложил
владетелю собрать до 1500 милиционеров, конных и пеших и, приготовив две роты и два
горных единорога к движению в Цебельду, ожидал прибытия генерала Раевского.
Лучшая, хотя далеко не хорошая, вьючная дорога в Цебельду идет из Сухума до урочища
Марамба, находящегося в середине нижней Цебельды, около 40 верст. Во многих местах
неприятель мог упорно и с выгодой держаться. За нижней Цебельдой, по [346] верховьям
Кодора и Адзгары, лежит горное урочище Дал, со всех сторон, кроме южной, окруженное
снеговыми хребтами. Тропа, ведущая в Дал, идет по берегу р. Амткяля и выходит в
долину Кодора, через который перекинут мостик для перегона скота и овец. Горцы
переводят по нем своих верховых лошадей в поводу, но не без опасности. Место это
называется Багада. Оно может быть защищаемо горстью отважных людей против целой
армии. Долина Дал имеет прекрасные пастбища, горы покрыты лесами; в южной части
есть несколько аулов; северная, очень возвышенная, необитаема, но через нее ведут тропы
в Псху, Сванетию и северную сторону главного хребта, к Карачаевцам и к вершинам
Малой Лабы. Перевал через снеговые хребты летом удобен только для пеших; зимою же
совсем непроходим.
Главное затрудненье предстоявшего похода в Цебельду было в заведении вьючного
транспорта для перевозки тяжестей: и в приспособлении горной артиллерии к возке на
вьюках. Все это могло быть изготовлено только в конце Июля, и 25 числа генерал
Раевский двинулся с отрядом, которого главная часть состояла из Абхазской милиции, т.е.
войска наименее надежного. Но уже много времени прошло: Цебельдинцы успокоились и
не оказали никакого сопротивления движению отряда. Переход до Марамбы сделали мы с
конницей в один день; пехота пришла на другой день. С нами был владетель. Начались
бесконечные переговоры; некоторые Маршани явились с повинной головой и были,
конечно, прощены. Шабат и Баталбей ушли в Дал или к соседям.
Генерал Раевский решил построить укрепление в Марамбе на одну роту пехоты, чтобы
иметь в этом крае опорный пункт. Это возложено на подполковника Козловского,
который был оставлен в распоряженье начальника 3 отделенья Черноморской Береговой
Линии. Дня через четыре мы уже плыли на пароход в Псезуапе и Туапсе.
В обоих отрядах страшно свирепствовала лихорадка. Надобно признаться, что войска 15
дивизии, независимо от неопытности в новом для них крае, отличались крайнею
нечистотою в лагере и равнодушием к мерам сбережения здоровья нижних чинов. Работы
шли плохо, а ученья продолжались в тропические жары, не смотря на запрещение. Какаято апатия была видна на всех лицах. Еще в Псезуапе как будто было лучше, и это
приписывали полковнику Семенову. К счастью, горцы ничего не предпринимали.
В конце Августа или в самом начале Сентября прибыл в Туапсе на пароходах Береговой
Линии 4-й батальон Тенгинского [347] полка в усиленном составе. Он должен был
заменить три полка 15-й дивизии. Дело от этой замены много выиграло.
Когда, перед сумерками, Тенгинцы стали выходить на берег, все солдаты и офицеры 15
дивизии сбежались смотреть на новых пришельцев. Контраст свежих, бодрых и
расторопных Тенгинцев с апатичными и болезненными солдатами 15 дивизии по неволе
бросался в глаза. Командующий батальоном, капитан Иван Павлович Корзун,
распоряжался без суеты, толково и с достоинством. Это был старый Кавказец, лет за 40,
высокого роста, с резкими чертами смуглого лица, много раз раненный и между прочим в
шею, отчего выговор его был глухой и не совсем понятный. На шее у него были ордена
Анны и Станислава, в петлице Владимира 4 ст. с бантом и золотая шашка за храбрость. В
былые времена ротный командир на Кавказе был особа почтенная и самостоятельная.
Батальон кончил высадку, когда уже совсем смерклось. Тут же на берегу откуда-то
явились артельные котлы с водкой; ротные писаря стали перекликать нижних чинов по
списку, и пошел самочерп под громкие песни и при бешенной пляске плясунов. Эх!..,
доброе это было войско. Вечная ему память!...
К общему удовольствию, 15 дивизия возвратилась в Крым. Работы в Туапсе и Псезуапе
кончили Тенгинцы и Черноморские казаки. 28 Ноября корабли перевезли их к мысу Тузла,
и отряд разошелся по зимним квартирам.
Я уже сказал, что г. Раевский был страстный ботаник и садовод. Еще в начале 1840 г., он
сам развез по укреплениям лозы винограда из садов графа Воронцова и из Никитского
казенного сада, и множество растений и цветов из своего сада в Карасане, на южном
берегу Крыма. В Сухуме он устроил ботанический сад, который впоследствии разросся и
размножился великолепно, и был истреблен Турками и Черкесами в 1877 г. Заведывание
этим садом он поручил рядовому 6 линейного батальона Багриновскому, которого
случайно узнал, как ботаника, в укр. Вельяминовском. Багриновский кончил курс по
медицинскому факультету Виленского университета, но, вместо лекарского мундира, на
него надели солдатскую шинель. Малого роста, изнуренный лишениями и лихорадкой,
Багриновский был хорошо образован и сохранил страсть к научным занятиям. С
высочайшего соизволения он был назначен директором Сухумского ботанического сада с
производством в унтер-офицеры. Между туземцами он пользовался большою
доверенностью к его врачебному искусству; его возили [348] верст за 100 и 150, даже к
непокорным горцам. Впоследствии времени мне удалось исходатайствовать ему
высочайшее дозволение ехать на казенный счет в Харьковский университет для
выдержания экзамена на степень лекаря. Это вероятно был единственный
экзаменующийся в солдатской шинели. Я имел утешение видеть его уже в лекарском
мундире, и он собирался держать экзамен на доктора медицины. Товарищ Багриновского
по университету и несчастью, Вояковский, попал тоже на Кавказ, служил с отличием и,
кажется, продолжает служить (1878) в чине генерал-майора. Это человек храбрый,
честный и с большим характером. В мое время ему тоже удалось выбиться из солдатской
шинели. В 1845 году, когда я оставил Береговую Линию, у него уже был офицерский
Георгиевский крест 4 ст., и он был поручиком.
При этом случае не могу не сказать несколько слов о двух других Поляках, с которыми
служба на Береговой Линии меня сблизила. Это были Тржасковский и Лисовский, оба
студенты Киевского университета, сосланные солдатами в Абхазию, за участие в одном из
заговоров, которые так часто открывались в этом крае.... Они попали в Абхазию в 1828
году и десять лет служили в нижних чинах, несли всю тяжесть службы в этом
убийственном климате и только в 1838 г. произведены были в прапорщики. Оба они
хорошо образованы и жили дружно, как родные братья. Несчастье только закалило их
характер. Я уже говорили, что Лисовский был Цебельдинским приставом; Тржасковского
взял к себе генерал Эспехо, для заведывания делами в его канцелярии. Когда Абхазия
поступила в состав Черноморской Береговой Линии, я взял Тржасковского к себе в штаб
старшим адъютантом в дежурстве. В этой должности он работал очень усердно и толково,
а перед началом всякой экспедиции, я посылал его на пароходе по всем укреплениям
собирать всех разжалованных, желающих участвовать в военных действиях. Их
набиралось человек до 200, и мы, в шутку, называли эту команду иностранным легионом.
Тржасковский часто был их командиром. Не нужно и говорить, что легион лез в огонь,
очертя голову, чтобы отличиться и выбиться из своего положения. Мне приятно
вспоминать, что очень многими из этих несчастных это и удавалось. Вообще между
Поляками было много отличных офицеров и солдат, столько же, как и между другими
национальностями; но они были заметнее других, потому что их положение придавало им
особенную оригинальность.
Не могу не сказать несколько слов еще об одном Поляке, подполковнике Карове. В 1840 г.
правительство объявило, что [349] всякому офицеру, служащему или отставному, при
переводе или назначении в Черноморские линейные батальоны, будет выдаваемо годовое
жалованье и прогоны на всякое расстояние, а женатым то и другое вдвое. Эта была мера
ошибочная, вредная. Очень много офицеров съехавшихся с разных сторон на
предлагаемую добычу, оказались более чем неудовлетворительными. В тоже время был
назначен, из отставных, в Черноморский линейный № 5 батальон, подполковник Карове.
Из формулярного списка, присланного нам ранее его приезда, видно было, что ему 60 лет,
что он служил в Польских войсках, во всех Наполеоновских войнах; в 1812 г. командовал
дивизионом в Итальянской гвардии; по присоединении Польши к России, оставил службу
с пенсионом; в 1831 г. командовал полком против нас, а в 1840 г. пожелал вступить в ряды
нашей армии. Из этой истории можно было догадываться, что г. Карове или шут, или
выжил из ума. Можно вообразить себе мое удивление, когда я увидел почтенного, седого
старика, совершенно бодрого, с прекрасными чертами лица и с глазами, в которых видна
была необыкновенная доброта. У него был один сын, прекрасный юноша лет 18-ти.
Трогательно было видеть их взаимную любовь. На всем земном шаре у них более никого
не было близких. Г. Раевский назначил Карове воинским начальником Новотроицкого
укрепления, которого гарнизон состоял из одной роты. Скоро его разумная доброта
сделалась известною даже ближайшим немирным горцам, и нередко случалось, что они
приходили к старику с просьбой разобрать их ссоры или тяжбы. От этого враждебность
ближайших горцев значительно ослабела, гарнизон мог выменивать скот на порцию,
отчего болезненность заметно уменьшалась. Один только иеромонах Паисий не мог
помириться с его Польским происхождением, часто приносил нелепые жалобы и делал
нелепые доносы.
Вообще между разжалованными было немало интересных личностей, не говоря уже о
Декабристах, которые между ними составляли аристократию. Я, кажется, сказал
несколько слов о князе Урусове, который, по выходе из Инженерного Училища, 19 лет,
был обвинен в намерении взбунтовать Калмыцкое войско, овладеть Астраханью и
флотилией и отправиться в Хиву. Юноша сослан был солдатом в один из Сибирских
батальонов, с лишением княжеского и дворянского достоинств. В виде особенной милости
он переведен солдатом же в Кабардинский егерский полк, а оттуда в да в один из
Черноморских линейных баталионов, где, с величайшим трудом, удалось
исходатайствовать ему производство в [350] унтер-офицеры. В 1840 году нам было
прислано шесть или семь офицеров инженерных, но так как работы по усилению обороны
производились одновременно во всех укреплениях, то число инженеров оказалось далеко
недостаточным. Нужно было изыскивать домашние средства. Так, я решился поручить
князю Урусову, как бывшему инженеру, постройку в Головинском укреплении
кирпичного порохового погреба. Когда уже строение было готово и хотели переносить
туда порох, в самом замке свода оказалась большая трещина. Получив об этом донесение,
я не знал что делать. Перестройка обошлась бы в несколько тысяч рублей, а с кого их
взыскать? Я доложил о своем горе г. Раевскому, который, очень хладнокровно, поправив
очки, сказал : «Je vous arrangerai са» (Я вам это улажу). В это время он диктовал
Антоновичу одно из своих обозрений, и я, к немалому удивлению, прочел в нем, что по
всей Береговой Линии было землетрясение, направлявшееся от NW к SO; ударов было
три, последний во многих местах был силен и причинил повреждения, между прочим в
укр. Головинском лопнул свод нового порохового погреба, в который, к счастью, не
успели еще перенести пороха. Конечно, после этого перестройка принята на счет казны.
Осенью мы еще раз побывали в Абхазии. Перед нашим отъездом из Керчи, туда приехал
барон Дельвиг, кончивший свое порученье на Варенниковой Пристани. Он отправился по
Береговой Линии. Край новый, с резкими особенностями, конечно для него, привыкшего к
единообразию и неподвижности в Poccии, был любопытен. Особливо в Абхазии он
сделался случайно свидетелем сцен, имеющих серьезную важность, при самой
комической обстановке. Когда, по возвращении в Керчь, г. Раевский спросил его, какое
впечатление произвела на него Береговая Линия, он отвечал, что видел много хорошего и
интересного, но только линии не видал, а посетил несколько точек не имеющих связи.
В Абхазии уже был новый начальник 3 отделения. Генерал Ольшевский назначен
Ставропольским гражданским губернатором, а на его место прибыл полковник Муравьев.
Не хотелось бы, а волей-неволей я должен говорить об этой выдающейся личности, с
которою судьба сталкивала меня в разных положениях. Я уже упоминал о нашей первой с
ним встрече в 1838 г. Головин, у которого он был правой рукой, узнав о моем
производстве в подполковники, исходатайствовал и ему этот чин. В 1839 г. он был
довольно серьезно ранен в руку при взятии Ахульго. Генерал Головин представил его в
[351] полковники, но Государь заменил эту награду орденом Станислава 2 ст. Головин, в
письме к министру, настаивал на производство Муравьева для пользы службы. Государь,
чтобы утешить старика, пожаловал Муравьеву орден св. Анны 2 ст. и приказал написать,
что не может произвести, потому что Муравьев не более года в чине. Головин не унялся и
просил письмом военного министра доложить Государю, что Филипсон и года не был в
чине, когда произведен в полковники. Случилось (говорят, не без участия Муравьева), что
Головин в это время поехал в Петербург и лично выпросил у Государя производство
Муравьеву, который таким образом за одно дело получил три награды.
В Абхазии мы с ним встретились друзьями.
Господствующими страстями Н. Н. Муравьева были честолюбие и самолюбие. Для их
удовлетворения он был не всегда разборчив на средства. Малого роста, юркий и живой, с
чертами лица некрасивыми, но оригинальными, он имел бойкие умственные способности,
хорошо владеет пером и был хорошо светски образован. У него были какие-то кошачьи
манеры, которые быстро исчезали, когда нужно было показать когти. Улыбка и глаза у
него фальшивые. Под влиянием огорчения, он не умел сдерживать своего раздражения и
легко решался на крайние меры. В беседе, особливо за бутылкой вина, он высказывал
довольно резко либеральные убеждения, но на деле легко от них отступался. Он умел
узнавать и выбирать людей, стоял за своих подчиненных и особенно любил приближать к
себе молодежь, выдающуюся над невысоким уровнем общего образования. Со всеми
разжалованными он быль очень ласков и внимателен; но, как сам он говорил, это не
помешало бы ему каждого из них повесить или расстрелять, если бы это было нужно.
Вообще с своими подчиненными он был склонен к крайнему деспотизму и нередко ни во
что ставил закон и справедливость. К делам своего управления он был очень усерден,
работал скоро, хорошо и с какой-то лихорадочною деятельностью. Он был хороший
администратор, особливо для края нового, в котором личные качества начальника ничем
не заменимы. Его военные способности мне неизвестны, хотя я имею некоторые причины
в них сомневаться. Он легко решался на самые отважные предприятия, но, зашедши
очертя голову в трущобу, не мог сам из нее выйти и возлагал все упование на свою звезду.
Так было в 1841 г. в Дале, так же и в том же году было во время движения к укреплению
Навагинскому. Нервы изменяли. Хуже всего то, что в таких случаях он выпивал гораздо
более вина, чем мог перенести. [352]
У Н. Н. Муравьева было в Петербурге много родных и связей, которыми он умел
пользоваться. С Береговой Линии он был назначен Тульским военным губернатором. Там,
во время приезда Государя, за обедом речь зашла о Восточной Сибири, из которой
решились наконец отозвать Руперта. Разумный и искусный разговор Муравьева об этом
отдаленном и малоизвестном крае, подал, говорят мысль Государю назначить его туда
генерал-губернатором. Узнав об этом назначении, я полушутя сказал: "Ну, у нас будет
война с Китаем". Я ошибся только благодаря апатии и косности Китайцев. Плавание
Муравьева по Амуру до Океана и занятие Амурского края были того же характера как и
Дальская экспедиция, только в громадных размерах. В Сибири он отличался кипучею
деятельностью, но и крайним деспотизмом.
Мне остается сказать несколько слов о домашней жизни Муравьева. В 1840 г. он был
холост, и с ним жила особа, которую он не показывал, а называл родственницей. Образ
жизни его был прост, но приличен. Состояние он не имел и был всегда выше всякого
подозрения в стяжании. В Сибири он был женатым. Через много лет я встретился с ним в
Брюсселе. Тогда он был графом Амурским, генерал-адъютантом и членом
Государственного Совета, но жил постоянно в отпуску, в Париже. Мы встретились
друзьями, и он представил меня графине. Мне она показалась женщиной умной и
совершенно порядочной. Детей у них не было. В последствии я встречал их в Париже,
Висбадене и в Петербурге, и встречал с особенным удовольствием, потому что дружеская
беседа с Муравьевым, сохранившим свою живость, напоминала мне нашу общую
молодость. В последний раз я видел его весною прошлого 1877 г. Он очень одряхлел и
осужден на строгую диету. Война Турции была объявлена, и он явился в Петербург, чтобы
предложить себя правительству, но уехал ни с чем в Париж. Что стало ему поперек дороги
— совершенно не знаю, и не хотел спрашивать. Говорят, его считают красным. Плохо же
различаются у нас цвета.
В Абхазии Муравьев начал с того, что сблизился с двумя главными лицами: владетелем и
Кацо-Маргани. Первому он оказывал особенное уважение и когда у того родился первый
сын, приказал сделать в Бомборах 101 пушечный выстрел. В сущности он заставлял
владетеля делать все по его указанию. Труднее было сблизиться с Кацом, горцем умным,
хитрым и имевшим огромное значение в Абхазии. Кацу было уже за 60 лет; хотя он
сохранил бодрость и прежнюю энергию, но поддался кошачьим ласкам [353] своего
начальника и сделался его усердным агентом. Несколько месяцев владетель и Кац вели
переговоры и интриги, чтобы склонить соседей своих, Джигетов, принести покорность
Русскому царю. К осени можно было надеяться на успех; оставалось поставить точки на i.
Муравьев очень хитро предоставил это своему начальнику Раевскому.
Джигеты, как я сказал в другом месте, были одного с Абхазией племени и жили между
Абхазией и Убыхами. По берегу моря были владения трех княжеских фамилий: Ариде,
Гечь и Цак. К Северу от них были общества Цвиджа и Аибга, а еще севернее до самого
хребта жило сильное и воинственное общество Ахчипсоу. B последнем главными лицами
были князья Маршани, хотя не имевшие никакой политической власти. Только три
прибрежных общества (тысяч до десяти душ) согласились принести покорность. Можно
себе вообразить, как она могла быть надежна в виду Убыхов и горных соплеменников.
Мы прибыли из Бомбор на пароходе в укрепление Св. Духа, находившееся в центре
прибрежных Джигетских обществ. С нами были владетель Абхазии с большой свитой: и
Кацо-Маргани. Старый разбойник, знаменитый своею храбростью и энергией, во все
время переезда, продолжавшегося несколько часов, при тихой погоде, сидел на палубе
повеся голову и нюхал лимонную корку. Морская болезнь делала из него тряпку.
Тотчас по приходе нашем в укр. Св. Духа стали съезжаться Джигетские князья, и снова
начались переговоры, в которых с нашей стороны играли главную роль владетель и Кац
(В рассказе о подчинении Джигетов память изменила Г. И. Филипсону. Оно совершилось
не в 1840, а в 1841 г. Все им рассказываемое происходило при бароне А. И. Дельвиге, а он
был на Береговой Линии в 1841 г., после увольнения генерала Раевского, так что в
рассказе о подчинении Джигетов все что сказано о Раевском относится не к нему, а к его
преемнику Анрепу. Впрочем весь этот рассказ в собственноручной тетради Г. И.
Филипсона зачеркнут карандашем без объяснения, почему он зачеркнут). Раевский по
одиночке говорил с некоторыми значительными лицами в особой комнате, где, случайно,
разбирал Антонович сундук с экстраординарными вещами, назначенными для подарков
горцам. При разговоре Раевского с князем Гечь-Аптхуа-Асланбеем, Антонович, тоже
конечно случайно, уронил мешок с серебряными рублями, которые с громом рассыпались
по комнате. У колоссального горца, имевшего в своем народе большое влияние,
разгорелись глаза, и он готов был все продать за эту добычу. [354]
Наконец, переговоры кончились, и нужно было приводить к присяге новых подданных
Белого Царя. Тут встретилось большое затрудненье: не оказалось ни одного корана, на
котором Джигеты, считавшиеся магометанами, могли бы принести присягу. Это
затруднение обойдено очень оригинально. У одного офицера оказалось компактное
издание басен Крылова. По грязности и по объему книжка была похожа на рукописный
коран, который муллы всегда носят при себе. Басни Крылова были вложены в чехол из
зеленого сафьяна и на такой же тесьме повешены на суковатой палке, воткнутой в землю
вне укрепления. Джигеты по одиночке подходили, дотрагивались рукой до мнимого
корана и произносили слова присяги. Тут всем распоряжался Кац; мы все и владетель
были безмолвными зрителями и свидетелями. Коренастый старик, с усами выкрашенными
в розовую краску, с палкой в руке, распоряжался энергически, как староста на барщине.
Если слова присягающего были удовлетворительны, он говорил "гай, гай!", и тот,
приложив руку ко рту и ко лбу, отходил в сторону; в противном же случае Кац поднимал
свою палку, говорил несколько слов, и присяга возобновлялась. Так присягнули до 500
человек князей, дворян и простолюдинов.
У меня уже составлен был список и приготовлены подарки, которые и составляли не
последний аргумент в пользу покорности. Получивших подарки было более ста человек.
Нужно было видеть, с какою жадностью смотрели эти дикари на золото, серебро,
шелковые ткани, сафьян и галантерейные вещицы. Не одному из них приходила мысль
перерезать нас всех и овладеть богатством. Я выкликал по списку лиц, которым нужно
было давать подарки. Всякий раз, когда я произносил какое-нибудь из их варварских
имен, все собрание выказывало крайнее удивленье тому, что я всех их знаю, никогда
прежде не видев.
Так совершилось это приобретение Россией новой области. Не знаю, какое участие
принимал дедушка Крылов в произношении, присяги новых подданных; но я должен
сказать, что они держали ее верно, и только прибытие в Абхазию Омера-паши, в 1854
году, и измена владетеля Абхазии заставили их отказаться от покорности.
По представленью г. Раевского, владетель Абхазии произведен в генерал-лейтенанты,
Муравьев в генерал-майоры, а старый Кац в полковники по кавалерии. Покорение
Джигетов улучшило положенье самого г. Раевского. Он чувствовал, что в Петербурге
начинают на него смотреть не так благоприятно, как в 1838 г. Он говорил мне нередко:
«Царская милость мне также пристала, как корове седло». Кажется, он был прав. На ком
был [355] первородный грех 14 Декабря, тот навсегда оставался в положении журнала,
которому объявлено два предостережения; но теперь, как семейный и богатый человек, он
спокойнее смотрел на свое будущее, продолжая ту же остроумную и непримиримую
войну с Ставрополем и Тифлисом. Государь, по прежнему, забавлялся этой полемикой и
не отказывал в представлениях; но Раевский чувствовал, что его время проходит и что к
нему уже не имеют того прежнего доверия. Часто стали наезжать к нам флигельадъютанты и другие лица, присылаемые из Петербурга под разными предлогами, а иногда
с явным поручением собирания сведений.
Так прошла вся зима 1840 г. Я провел ее особенно приятно с Майером, в кругу своих
сослуживцев и с книгами большой библиотеки г. Раевского. Там были Латинские и
Греческие классики, конечно во Французском переводе, и очень много старых и новых
сочинений о Кавказе. Все это было для меня ново и чрезвычайно занимательно. Я
старался приурочить сказания древних писателей к нынешнему, мне хорошо известному
положению Кавказа и особливо его западной половины. Я делал обширные выписки и
достигнул любопытных сближений и открытий. Служебной работы было много; но штаб
устроился, имел достаточные средства, и я мог, по справедливости, хвалиться своими
сослуживцами.
Еще в Январе 1841 г., г. Раевский продиктовал Антоновичу рапорт военному министру об
исходатайствовании ему назначения состоять по кавалерии с увольнением от своей
должности, по расстроенному здоровью. Конечно в этом рапорте (который несколько
времени и для меня оставался тайною) говорилось о положении Кавказа и особенно
Береговой Линии. О Кавказе сказано, что он похож на колесницу, которую три разные
упряжи тянут в три разные стороны, «хорошо кому везет». О Береговой Линии сделано
ловко и кратко сравнение восточного берега в 1837 г. и в 1841 г. Заключения никакого не
было, но оно само собой являлось.
Этот рапорт много раз переделывался, но месяца полтора лежал в проекте, пока г.
Раевский решился послать его. В Марте месяце 1841 г. последовал высочайший приказ об
его увольнении и о назначении на его место генерал-мaйopa Анрепа. Я побежал к г.
Раевскому и застал его в веселом разговоре с Майером. Он уже знал о своем увольнении,
которого не совсем ожидал, но которое, кажется, было особенно приятно его супруге.
Я спросил, знает ли он Анрепа? «Как же, мы вместе были адъютантами у Дибича». —
«Quelle espece d'homme est-ce? — «Моn cher [356] ami, c'est un mouton qui reve» (Какого
рода это человек? - Это, милый друг, баран мечтающий) — характеристика пожалуй не
совсем не верная, но для нас не утешительная.
Расставаясь с Н. Н. Раевским, я с благодарностью могу помянуть его только добром.
Кроме служебных успехов, для меня чрезвычайно важных, я обязан ему тем, что он
заставил меня много работать, взвалив на меня, неопытного молодого человека,
разнообразные занятия по множеству предметов, требовавших специальной опытности и
знания. Он имел ко мне неограниченную доверенность по делам административным и
денежным. Лично мне он оказывал постоянное дружелюбие, и я верю его искренности,
когда он говорил, что любит меня, как сына, хотя, по летам, он и не мог бы быть моим
отцом.
(Продолжение будет).
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив,
№ 6. 1883
Скоро по получению увольнения, г. Раевский уехал с семейством в Карасан, имение жены
его на южном берегу Крыма. Там он прожил года четыре и успел поссориться с графом
Воронцовым за пристрастное решение его спора с соседними Татарами. В письме к графу
Воронцову, Раевский писал почти следующее: «Я не прошу ни милости, ни даже
справедливости вашей в моем деле. Я прошу только, чтобы вы, по доброте к моему отцу и
по всегдашнему ко мне расположению, признали меня Татарином. Тогда я и сам найду
вашу справедливость». Надобно признаться, что в деле этом Раевский был не прав.
Кажется, в последнее время характер его сделался желчным и раздражительным. Так он
разошелся с Пушкиным (Львом), и не по вине последнего. Кажется, в 1845 г. Раевский
скончался от рака в щеке, один, в имении жены своей, в Воронежской губернии. Мир
душе его!...(Н. Н. Раевский скончался летом 1843 года, но не от рака, а от какой-то
накожной болезни на голове. Смерть постигла его на пути в чужие края, куда он ехал
лечиться. П. Б.)
Накануне его выезда из Керчи приехал его преемник. Я, как начальник штаба, поспешил к
нему явиться. Это было вечером. Я должен был отвечать на множество вопросов, иногда
довольно наивных, которые показали мне, что мой новый начальник вступает в темный
лес. С ним был его личный адъютант Колюбакин, с которым я уже встречался в
Ставрополе. Из манеры его вмешательства в разговор, я увидел, что при своем генерале il
a le droit d' insolence (Оно пользуется правом быть наглу). Когда я сказал, что из четырех
[200] наших пароходов два только в действии, а два остальные по очереди осматриваются
и чинятся в Севастополе, Анреп сказал, что нужно просить адмирала Лазарева о
приказании так исправить наши пароходы, чтобы они не имели надобности в починке.
Колюбакин весело сказал: «Идея!.... Завтра же прикажу своему сапожнику, так вычинить
мои старые сапоги, чтобы они уже более не рвались».
Попробую сказать мое мнение об Анрепе, конечно не но первому впечатлению, а по тому,
как я узнал его в два года.
Иосиф Романович Камеке фон-дер Геэ-Генант -Вольфеншильд-Фон-Анреп происходил из
старой Остзейской дворянской фамилии. В последствии, к его длинному имени Государь
предоставил ему присоединить: граф фон-Эльмпт (имя и титул его супруги). Он
воспитывался в Пажеском корпусе и быль камерпажем, кажется, в начале царствования
Александра Павловича; потом он был адъютантом Дибича, а после командиром
кавалерийского полка. Этим полком он командовал с большим отличием в мирное время,
а в Турецкую войну 1828 — 1829 г., перед назначением на Береговую Линию, он был
начальником Джаро-Белоканской области и Лезгинской кордонной линии. Там он не
удовольствовался охранением Грузии от вторжения Лезгин, живущих по северную
сторону хребта, но предпринял покорение этих враждебных обществ не оружием, а силою
своего красноречия. Об этом он просил разрешения Головина, который представлял
Государю. Совершенно для меня непонятно то, что ему предоставили ехать с этой
проповедью к немирным горцам; выражено только сомнение в успехе. Об этой поездке, со
множеством эпизодов, Колюбакин, бывший с своим генералом, рассказывал с большим
юмором. С ними были переводчик и человек десять мирных горцев, конвойных. Они
проехали в неприятельском крае десятка два верст. Один пеший Лезгин за плетнем
выстрелил в Анрепа почти в упор. Пуля пробила сюртук, панталоны и белье, но не
сделала даже контузии. Конвойные схватили Лезгина, который конечно ожидал смерти;
но Анреп, заставив его убедиться в том, что он невредим, приказал его отпустить. Весть
об этом разнеслась по окрестности. Какой-то старик, вероятно важный между туземцами
человек, подъехал к нему и вступил в разговор, чтобы узнать, чего он хочет? «Хочу
сделать вас людьми, чтобы вы веровали в Бога и не жили подобно волкам». — «Что же, ты
хочешь нас сделать христианами?» — «Нет, оставайтесь магометанами, но только не по
имени, а исполняйте учение вашей веры». [201] После довольно продолжительной беседы,
горец встал с бурки и сказал очень спокойно: «Ну, генерал, ты сумасшедший; с тобой
бесполезно говорить».
Я догадываюсь, что это-то убеждение и спасло Анрепа и всех его спутников от верной
погибели: горцы, как и всe дикари, имеют pелигиознoe уважение к сумасшедшим. Они
возвратились благополучно, хотя конечно без всякого успеха.
Кто знает Кавказ, тот поймет, сколько нужно было неустрашимости, самопожертвования
и сумасбродства, чтобы пуститься на такое предприятие, которое ни в каком случае не
могло иметь успеха, а из тысячи шансов один такой, что проповедник не погибнет или не
будет взять в плен со всеми своими спутниками. Такой подвиг живо напоминает ДонКихота, отворившего клетку льва и вызвавшего его на честный бой. Анреп был рыцарь, но
не плачевного образа. Высокий ростом, прекрасно сложенный, с чертами лица приятными
и выразительными, он имел манеры изящные, держал себя благородно и независимо. В
его выражении было всегда что-то восторженное. Вообще воображение уносило его часто
за пределы действительности. Оставаясь один, он нередко видел то, чего перед ним не
было, вел разговор вслух и произносил целые монологи с живой жестикуляцией.
Умственные способности и образование были не выше среднего уровня. Во всех делах он
прежде всего привязывался к мелочам, из-за которых ему не всегда видна была самая
важная сторона дела. Он быт честен и храбр, опасность для него не существовала. Мне
случалось видеть его под градом пуль, окруженного убитыми и ранеными,
разговаривающего спокойно и с досадным добродушием. Анреп был добр и со всеми
учтив. Я сказал бы, что он был и справедлив, если бы он не был пристрастен к Немцам.
Вообще он был Остзейский рыцарь до мозга костей. В его гербе было множество
предметов, о которых он мне рассказал легенды. На его вопрос, какой у меня герб? я
отвечал шутя: «гром в чистом поле». — «Т. е. туча и молния? — «Ничего нет: просто
гром.» — «Гм! значит у вас совсем нет герба!» Это кажется его очень удивило.
Мадам Анреп, урожденная графиня Эльмпт, особа совсем другого рода. Она очень умная,
великосветская дама. При дворе и в Петербургской аристократии у нее было много
коротких связей, через которые она много раз умела выручать своего мужа из неловких
положений. Вообще она имела на него большое, но не дурное влияние. Она была уже не в
первой молодости, но сохранила свежесть и миловидность Бальзаковской 30 ти-летней
красавицы. Когда через [202] несколько месяцев семейство Анрепа приехало в Керчь, я
бывал у них почти каждый день и всегда видел между супругами дружбу и полную
гармонию. Дети у них были прекрасные, и мать их очень хорошо вела, хотя не всех
одинаково любила.
Как нарочно, вслед за приездом нового начальника, посыпались с Береговой Линии
неприятные донесения. В Тенгинское и Навагинское укрепления горцы несколько дней
стреляли из ружей, вероятно, взятых в 1840 г. в наших укреплениях. В порохе и снарядах
у них не было недостатка, и они очень ловко устраивали на горах свои батареи, так что
наша артиллерия не могла им сделать почти никакого вреда. Кроме взятого ими в
укреплениях, горцы получали порох Английской работы, на контрабандных судах. В этом
снабжении и подстрекательстве несомненно участвовали Англичане. У Убыхов и
Шапсугов жил тогда Белль, Англичанин, которого судно Wixen было взято нашим
крейсером в 1834 г., в Суджукской бухте. Было известно тоже о другом Англичанине,
Уркарте, имевшем близкое отношение к Английскому посольству в Константинополе.
Наконец, в 1839 г. тайно приехал к горцам Лонгуорт, секретарь того посольства. О всех
этих замыслах и происках мы имели прямое известие от нашего посланника в
Константинополе. Он прислал к нам двух своих агентов братьев, Андрея ХайДжибермесова и Александра Давидсона. Это были два Черкеских мальчика, взятых на
воспитание миссионерами Шотландской колонии Каррас (близ Пятигорска). Они приняли
христианскую веру, научились грамоте по-английски и по-русски и отправились в
Царьград искать счастья. Там они служили двойными шпионами в обоих посольствах и
ознакомились со всеми подробностями Английской интриги. Г. Раевский объявил Белля
вне покровительства законов и назначил цену за его голову. Это наделало много шуму в
Европе, особливо когда Белль издал свое сочинение о пребывании у горцев, переведенное
и на Французский язык. В этом сочинении есть много любопытных сведений о горцах, а
еще более клеветы и умышленной лжи, высказанной с остервенелою ненавистью к
России.
К счастью, бомбардирование двух укреплений не сделало другого вреда, кроме пробития
ядрами казарм во многих местах. В Тенгинском ядро разбило в щепы колыбель, в
которой, к счастью, не было тогда младенца. Это обстоятельство дало Анрепу повод
выставить, до какой степени рановременна была всякая мысль об учреждении при
укреплениях гражданского населения. С тех пор об этом проэкте Раевского уже более и не
поминалось. [203]
Волнение между горцами распространилось по всей линии, и видно было, что
возбуждение враждебной предприимчивости происходило от одного общего источника. В
тоже время Убыхи сделали вторжение в Абхазию, но успели только сжечь несколько
малых аулов. Они проходили в оба пути мимо укрепления Гагр, через ущелье р. Жоадзех,
заросшее лесом. Переход этот очень труден и возможен только в одном месте, по
которому крепостная артиллерия не может действовать, а гарнизон так слаб, что не может
и думать о вылазке против партии, в которой около 1.000 человек, хотя место переправы
не более двух верст от укрепления.
Весною слабы гарнизоны и во всех укреплениях. В летние жары и осенью больных
лихорадкою очень много; но, по нужде, больной может стать с ружьем на бруствере, в
случае нападения. Зимою болезни вообще ожесточаются, а весной имеют несчастный
исход. Тогда можно надеяться только на здоровых, а их ряды бывают очень разрежены.
Успех горцев в одном месте мог повлечь за собою последствия как в 1840 г., если не хуже.
Более серьезное покушение сделано было Убыхами против укр. Головинского. Их партия,
до 2000 человек, собралась скрытно в балке, отделяющейся от укрепления небольшим
возвышением к С. В-ку. Горцы знали, что днем крепостные ворота бывают отворены. В
полдень десятка два конных выскакали из-за возвышения и во весь дух бросились по
берегу моря мимо одного из блокгаузов, к воротам. По счастливой случайности, воинский
начальник приказал только перед этим запереть ворота; удальцы расчитывали, вскочив в
укрепление, произвести замешательство, а в то время конная партия сделает открытое
нападение. Видя неудачу, конные пустили лошадей во весь опор, с гласиса заставили их
сделать отчаянный скачок через ров, на дне которого были заостренные палисады.
Лошади конечно не могли перепрыгнуть и были ими проткнуты, а отчаянные горцы, в
тоже мгновение, бросились на эскарп и вскочили на бруствер. Все это было сделано с
невероятною стремительностью, но гарнизон был уже готов: удальцы заколоты штыками
на бруствере, а атака пешей партии отражена без потери с нашей стороны.
Я счел нужным описать этот отчаянный подвиг удальцов, чтобы показать, с каким врагом
мы имели дело. Я уже сказал, что Убыхи были самым храбрым и предприимчивым
народом из племени Адехе. Их вражда к нам доходила до крайнего фанатизма и до
сумасбродства, которые возбуждали к предприимчивости и остальных менее
воинственных горцев этого края. [204]
Одновременно с этим произошли беспорядки в Цебельде. Князья Шабаш и Баталбей
Маршани собрали шайку разного сброда, грабили в Цебельде и в Абхазии, где находили
много сторонников. Генерал Муравьев настоятельно просил обеспечить Абхазию от
Убыхов постройкою башни в ущелье Жоадзех и дать ему средства для движения в
Цебельду и Дал, для прекращения беспорядков. Первое было очевидно необходимо;
польза последнего сомнительна, потому что шайка разбойников всегда уйдет, а держать
постоянно войска в Цебельде было невозможно. Однако Анреп не решился в этом
отказать.
Донося об этом своему Кавказскому начальству и представляя копию в Петербург, Анреп
просил позволения отложить предполагаемое в этом году занятие линии от Варениковой
пристани к форту «Раевский» и дать ему время осмотреться.
Мы отправились на пароходе по Береговой Линии. Видно было, что Анреп не ожидал
таких размеров своего командования. Не раз ему приходилось отдать справедливость
своему предместнику, который сумел сделать возможным такое развитие нового края.
Новороссийск, благодаря разумной деятельности контр-адмирала Серебрякова, принимал
вид красивого города. При меньшей враждебности горцев, там начинали развиваться
торговля и промышленность. В огромной бухте, обрамленной горами, стояло более десяти
военных и частных судов. Везде была видна большая деятельность. Геленджик принимал
тоже приличный вид, хотя много еще оставалось в нем грязных лачужек прежнего
времени. Средние укрепления, в которых здания, кроме пороховых погребов, сосновые,
срубленные в Таганроге, содержались в большой чистоте и порядке. Рассаженные внутри
укрепления деревцы, растения и цветы, и виноград, вьющиеся по трельяжу, давали
укреплениям вид каких-то аббатств. Эта была уже непосредственная работа г. Раевского,
который сам развозил на пароходе, и сам распоряжался рассадкою всех этих растений. К
Югу от Навагинского укрепления картина изменяется, природа делается роскошнее, а
укрепления с строениями, сделанными из местных материалов и при скудных средствах,
глядят гнило и мизерно. В довершение всего, войска, расположенные в Абхазии, не
получали довольствия, которое Раевский умел выхлопотать для остальных по морскому
положению. Одно, что неприятно поразило нового начальника, — это санитарное
состояние войск и особливо в Абхазии. Сухум казался каменным гробом: нельзя было
встретить свежего, здорового лица, а еще лето и не начиналось. [205]
По возвращении в Керчь, г. Анреп сделал, в виде обозрения, донесение обо всем, им
найденном, и просил разрешенья в этом году удовольствоваться только довершением
работ в Новороссийске, постройкою башни в ущелье Жоадзех, где горцы могут
переходить в Абхазию, минуя Гагры; а осенью, когда спадут жары, собрать отряд в укр.
Св. Духа и двинуться сухим путем через землю Убыхов для наказания этого народа и
чтобы разрушить обаяние, которым он пользовался для возбуждения других горцев
против нас. Прибыв в укр. Навагинское, отряд должен был построить на горе каменную
башню, которая бы более открыла местность и сделала невозможным возобновление
бомбардирования этого укрепления. Последнее предприятие было очень серьезное и
требовало довольно значительного отряда, который предполагалось перевезти в укр. Св.
Духа на судах Черноморского флота.
Высочайшее соизволение не замедлило, и мы тотчас же принялись за приготовления. В
распоряжение ген. Муравьева назначены были два Черноморских казачьих полка и 3-й
батальон Тенгинского полка, для постройки башни в Гаграх. Г. Анреп предоставил ему, в
случае необходимости, употребить часть этих войск для движения в Цебельду. Эти войска
были на наших пароходах и судах перевезены в Гагры, в начале Мая. Тенгинским
бaтальоном командовал подполковник Данзаз, секундант А. С. Пушкина, отличный
боевой офицер, светски образованный, но крайне ленивый и, к сожаленью,
притворявшийся roue. Одним из пеших казачьих полков командовал войсковой старшина
Бабич, которого только впоследствии мне суждено было коротко узнать и оценить по
достоинству. Еще два пеших казачьих полка были доставлены в Новороссийск, где
предстояли невоенные работы.
В Керчи, осмотревшись, г. Анреп был поражен разнообразием предметов своего
управления, и всего более огромностью сумм, проходящих через его управление. Этих
сумм бывало до 2-х миллионов в год. В Керчи не было уездного казначейства; поневоле
наши суммы должны были храниться в частном доме, занимаемом управлением без
многих из тех мер, которые требуются для безопасности казенных сумм. При том же, в
самом расходовании и рассылке сумм приходилось часто делать отступления от законного
порядка, поспешности распоряжений, так как все сообщения с Береговой Линией
делались на пароходах, которые не имели определенных дней отхода. Я, кажется, уже
сказал, что казначеем был провиантский чиновник Еф. Герас. Лаврик, говоривший о себе,
что учился грамоте на медные гроши. Он был человек пожилой, [206] семейный, простой
и честный. Он отлично вел свое дело и 23 шнуровые книги. В добавок к 600 рубл.
окладного жалованья, ему позволено было держать тысяч до 40 свободных казенных
денег в сериях вместо кредитных билетов. Никогда никаких беспорядков, наветов и жалоб
на него не было. Какая-то закваска честности и самоуважения была положена во все
управление Береговой Линии. С того времени прошло 37 лет (1878), но я и до сих пор с
наслаждением и гордостью вспоминаю это время. Думаю, что это чувство разделяют со
мною мои дорогие сослуживцы, если кого-нибудь смерть до сего времени пощадила. Как
бы то ни было, начальнику Береговой Линии действительно было о чем задуматься; но и
тут г. Анреп обратил особенное внимание только на способ расходования денег, на
довольствие писарей и выписных команд, ожидавших отправления к своим частям. Этим
довольствием заведывал бравый унтер-офицер Лойко, человек пожилой, строгий и
распорядительный. Надзор за ним имел дежурный штаб-офицер майор Миргородский.
Нижние чины получали от казны продовольствие по морскому положению. Пища их была
не только хороша, но роскошна, так что когда я был прапорщиком и получал в год 450 р.
асс. жалованья, я не смел и мечтать о такой роскоши. С год Анреп возился с учетом этих
расходов и не раз говорил мне, что Лойко не дает ему спать спокойно. Наконец, бросил.
С новым начальником мне прибавилось много работы: сам он ничего не писал. Работа
меня не тяготила, я был молод и здоров. Навык к работе и особенно полное доверие г.
Анрепа, при отсутствии всякой формальности, значительно облегчали мой труд.
Лето 1841 г. прошло без особенных событий. Вырубка леса в ущельи Жоадзех и
постройка там башни сделаны Муравьевым без выстрела, но в Абхазии и Цебельде
беспорядки продолжались. Г. Муравьев нашел нужным воспользоваться данным ему
позволением двинуться с отрядом в Цебельду. Он составил его из трех баталионов,
нескольких горных единорогов и Абхазской милиции, конной и пешей. До укр. Марамбы
он не встретил никакого сопротивления: враждебные партии, как и следовало ожидать,
укрылись в Дальское ущелье. Муравьев стал их преследовать, кажется, именно потому,
что это было очень трудно. Можно догадываться, что в его воображении носились тогда
Суворов, С-т Готард, Чортов мост... Горцы очевидно не ожидали движения отряда в Дал и
потому, когда войска из долины Амшкяля повернули к Багаде, [207] большая часть их
бросилась в аулы увозить свои семейства, и имущество, и угонять стада.
Из Нижней Цебельды есть два пути для вторжения в верхнюю часть долины Кодора, Дал.
Первый ведет через урочище Наа, против которого есть порядочный брод через р. Кодор;
второй путь через Багадский мост, за которым оба пути сходятся, и дорога идет сначала
по левому берегу Кодора, а далее несколько раз переходит его в брод. В крае вообще нет
даже сносных колесных дорог. Туземные двухколесные арбы, запрягаемые быками или
буйволами, проходят по таким местам, которые для наших четырехколесных экипажей и
для непривычных лошадей недоступны. Но дорога через Наа, хотя трудная и идущая
лесистым краем, возможна. Совсем другой характер имеет путь, избранный Муравьевым.
От Марамбы до Амшкяля местность волнистая и открытая. За Амшкялем редкие
перелески, далее к Кодору начинается знаменитая Багадская теснина. На сотни сажень
тропа идет по карнизу скалы. Тут уже начинается гранит, между беспорядочными
массами которого вьется тропа. Спуск к Кодору крут и каменист и идет между редкими
деревьями и кустами. О Багадском мосте я говорил выше. Перейдя на левую сторону
Кодора, дорога вступает в местность более доступную: между лесами и рощами начинают
являться хвойные деревья, аулы горцев разбросаны по местам живописным, но трудно
доступным. Между перелесками мало вспаханных полей, но на тучных пастбищах ходят
большие стада баранов и рогатого скота. Далее к Северу местность видимо подымается и
против устья Аджгары принимает суровый и величественный Альпийский характер.
Между еловыми и сосновыми лесами торчат гранитные скалы; с трех сторон видны вдали
снеговые вершины Кавказа, приближающегося в этих местах к своей наибольшей высоте.
Муравьев быстро прошел с отрядом Багадскую теснину, не встретив большого
сопротивления. Пехота перешла по мостику и прикрыла его, но переход остального
отряда и особливо перевод лошадей занял много времени и дал горцам возможность
собраться. Отряд двинулся вверх по левому берегу Кодора и к вечеру занял удобную
позицию. На другой день войска были по частям посылаемы разорять и жечь аулы.
Перестрелка не умолкала, и у нас было несколько раненых. К отряду примкнули
Цебельдинцы, конные и пешиe, с Хрипсом Маршани, которого аул в урочище Наа.
Пораженные неожиданным переходом отряда через Багаду, они боялись за свои аулы и
поспешили выказать свою верность и [208] преданность. Нужно заметить, что в отряде
было взято сухарей на 4 дня, патронов по 60; число зарядов для горных единорогов было
очень ограниченное. Неприятель наседал, перестрелка не прекращалась. Известна
бережливость нашего солдата; можно было опасаться, что недостанет патронов и
продовольствия. Между тем возвращение через Багаду сделалось немыслимым, а
движение через Наа потребует по крайней мере лишний день. Дальнейшее движение
вверх по Далу не могло иметь никакой цели. Г. Муравьев увидел себя в положении
опасном и приказал отступать. Известно на Кавказе, что это гораздо труднее, чем идти
вперед: неприятель делается дерзким и предприимчивым и приобретает тактические
преимущества. Нервы Муравьева не выдержали. Он заболел, и дальнейшим движением
распоряжался гвардии капитан Лауниц, адъютант Головина, бывший адъютант графа
Толя, офицер, заслуживший общее уважение. Говорили, что Муравьев выпил более, чем
мог перенести.
Когда отряд достиг Наа и расположился там на ночлег, перестрелка прекратилась, а утром
начались переговоры. Шабаш уехал в Псху, а Баталбей явился с повинною головою и был
конечно прощен. Это было кстати, потому что в отряде не было ни хлеба, ни патронов.
Пробыв в Марамбе несколько дней, отряд возвратился в Абхазию. Весь этот поход стоил
нам несколько убитых и раненых нижних чинов; последствием же его было только
временное спокойствие в Цебельде и в Абхазии. Беспорядки возобновились, потому что
были возбуждаемы, под рукою, интригами самого владетеля, который хорошо понимал,
что его значение в глазах правительства очень уменьшится с водворением спокойствия и
порядка в Абхазии и в соседних обществах. Это значение было ему нужно еще и для
борьбы с соседом и врагом своим, Мингрельским Дадьяном, за Самурзакань.
Собственно Абхазия состоит из трех округов: Бзыбского, Абхазского и Абжуааского.
Между последним и Мингрелией находится округ Самурзакань — спорный между
владетелями Мингрелии и Абхазии. Нет сомнения, что он должен бы принадлежать
Абхазии, так как его жители Абхазского племени, ничего общего не имеющего с
Мингрельским. Но этот округ не раз переходил из рук в руки в продолжение вековой
вражды соседей. Дед князя Михаила Шервашидзе, Келем-бей, отнял его у Дадьяна. Это
был человек большого ума, храбрый и предприимчивый. Его деяния получают в народе
легендарный характер, как у Грузии царствование Тамары. Дадьяну приходилось плохо от
своего неугомонного соседа.
Старый [209] Кац-Маргани раcсказывал, как он, в молодости, ворвался с партией
Абхазцев в самый дворец Дадьяна, в Зугдидах. Дадьян успел уйти, но жена его была в
доме. Кац очень комично рассказывает, как он ворвался в комнату, где сидела
владетельница. При появлении его, княгиня встала с дивана во весь свой гигантский рост
и показала непрошенному гостю кулак величиною с порядочное ведро. Кац говорит, что
он в первый раз в жизни испугался и убежал, потому что полагал видеть перед собою не
человека, а чорта.
В смутное время Абхазия, по смерти Келешь-бея, принявшего подданство России,
Дадьяны стали интриговать в Тифлисе о возвращении им Самурзакани. При Ермолове им
это не удавалось, а бар. Розен, хотя особенно благоволивший к Дадьяну, решил, что
Самурзакань не принадлежит ни тому, ни другому, а непосредственно правительству,
князья же Шервашидзе имеют только помещичьи права на крестьян, лично
принадлежащих им между Абжуааским округом и р. Гализга. В Самурзакань назначен
был приставом капитан Кирилов. Надо признаться, что peшениe это разумно, но обе
стороны остались им недовольными. Мингрельцы продолжали свои интриги при
содействии Тифлисского штаба, не благоволившего к владетелю Абхазии. Сей последний
играл тогда ничтожную роль и был часто унижаем своими двоюродными братьями,
владельцами округов Абхазского и Абжуааского, женатыми на Мингрельских княжнах.
При Раевском все это изменилось. Он сделал князя Михаила действительным владетелем
Абхазии. Но этот новый порядок вещей еще не утвердился, и его прочность зависела от
того, как на это будут смотреть преемники Раевского. К счастью, Анреп и Будберг во всем
одобрили и поддержали систему принятую их предместником. За всем тем, глухие козни,
интриги и смуты продолжались в самой Абхазии. Самым злым и хитрым противником
Михаила был князь Дмитрий, владелец Абхазского округа. Я уже сказал, что
впоследствии Михаил его отравил. Этим дело не кончилось; измены, предательства,
убийства и отравления продолжались бы в Абхазии без конца, если бы правительство, в
одно прекрасное утро, не лишило владетеля и владельцев всех политических прав, не
удалило князя Михаила в Poccию и не объявило Абхазию непосредственным владением
России. Известно, что после тоже самое сделано и в Мингрелии, а гораздо прежде в
Гурии. Те которые видели эти богатые провинции и их жителей, бессовестно
эксплуатируемых своими владетелями, не могут не порадоваться [210] благоразумным
мерам правительства, хотя эти меры недешево стоили государственному казначейству.
С половины Августа мы поселились в укр. Св. Духа, куда, с разных сторон, начали
собираться войска, назначенные действовать против Убыхов. Приготовления и сборы
производились довольно медленно, и ими не особенно торопились, потому что ранее
начала Октября не предполагалось начать движение. Жары стояли тропические, и ни
капли дождя. Несмотря на все принятые санитарные меры, в прибывающих войсках стали
сильно развиваться перемежающаяся лихорадки с весьма серьезными последствиями.
Хинной соли не жалели, но она только перерывала болезнь на несколько дней. В числе
заболевших в нашем штабе был мой добрый товарищ А. И. Панфилов. Он ввел у нас в
моду лекарство, которое ему присоветовал Англичанин, машинист на одном из наших
пароходов. Панфилов, молодой человек и полный энергии, называл это лекарство
«столбухой», употреблял его после всякого пароксизма и не оказывал болезни никакого
уважения. Оказалось, что в этой «столбухе» было не менее 20 гран хинной соли,
разведенной в 20 каплях серного эфира или кислоты и 24 унциях воды. Все это
принималось после пароксизма и вообще действовало так хорошо, что многиe и не
прибегали к врачу.
Работы у меня было много, а тут как на беду все мои сослуживцы заболели; здоровыми
оставались я и два писаря, так что я должен был многие бумаги и распоряжения писать
прямо набело. Когда приходил обеденный час, мне приносили обед, который я, отодвинув
бумаги, ел на том же столе, где работал. Мы жили в двух комнатах офицерской казармы.
В одной был г. Анреп, в другой я и Колюбакин. Оба они заболели перемежающейся
желчной лихорадкой. Дня три я слышал и видел по обеим сторонам от моего стола
некрасивые припадки этой болезни; наконец, и меня свалило. В Сентябре мы ходили на
пароходе в Абхазию, чтобы поторопить сбор милиции и другие приготовления. Это было
лично нам очень полезно; возвраты лихорадки стали реже. Но в укр. Св. Духа все
возобновилось по прежнему. В отряде было до 3 т. больных; тех которые были труднее,
пришлось отправить на судах в госпитали Феодосийский и Фанагорский, где они
выздоравливали от одной перемены климата. Я пошел однажды навестить Ив. Павл.
Корзуна, больного. Я нашел его в сильном жару. В полубреду он мне сказал своей
невнятной скороговоркой: «Я ничего; я бы совсем был здоров, да вот проклятая меня
мучит. Как погляжу на нее, так и меня начинает трепать». Он указал на дверь [211] своего
шалаша. Там я увидел курицу, которая, опустив крылья и открыв клюв, тряслась в
лихорадке. Ужасный климат; но в Сухуме еще хуже. А как подумаешь, что есть люди,
которые на всю жизнь обречены тем бедствиям, которые мы терпим случайно и на
короткое время становится жутко. В Сухуми я знал штабс-капитана Николаева, из
сдаточных, который вышел в отставку, прослужив в Абхазии и в Сухуме 26 лет! Я
кажется уже сказал, что в Сухум мы ежегодно посылали 16 % штатного числа, нижних
чинов на укомплектование, т. е. средняя жизнь считалась там почти в шесть лет.
Поневоле хочется спросить: по что гибель cия бысть?....
В конце Сентября прибыл в составе отряда г. Муравьев, с милициею Абхазскою,
Мингрельскою, Имеретинскою, Гурийскою и Сванетскою. Он прошел из Гагр сухим
путем по узкой полосе между морем и береговыми скалами. Покорность Джигетов и тихая
погода сделали возможным это движение по непрерывному дефиле в 30 верст, где, по
преданию, погибло войско какого-то Грузинского царя. В тоже время прибыли на
пароходе владетели Абхазии и Мингрелии. Последний, князь Давид Дадьян, гвардии
полковник, лет 30, довольно благообразный, обруселый и смотревший порядочным
человеком. Всех милиционеров было около 3000 человек, большею частью пеших. Из них
Абхазцев было более 2 тысяч человек. Эта сволочь была нужна только по политическим
соображениям; во всех других отношениях она была больше вредна, чем полезна. Все
остальные милиционеры из христианских провинций были вполне надежны. Сванетская
милиция в первый раз участвовала в наших походах. В ней было 60 милиционеров с
владетелем, князем Циоко (Михаилом) Дадишкалиани. Все они были огромного роста, с
невероятно развитыми мускулами. Их князь Циоко, молодой человек, лет под 30, гигант
красивой наружности, с чертами лица довольно грубыми, но с глазами и манерами очень
симпатичными. Через несколько дней, отправляясь на пароходе в Абхазию, я зашел
навестить его. У него была лихорадка. Через переводчика он стал просить меня отпустить
из отряда его Сванетов после его смерти. Не видя в нем ничего опасного, я сказал, что
надеюсь, по возвращении, найти его совсем здоровым. — «Нет, я очень скоро умру»,
сказал он спокойно: "в моих местах больных не бывает, а если кто заболеет, все знают, что
он уже не встанет". Действительно, возвратившись дня через четыре, я уже не застал его
живым. Надобно было видеть искреннюю горесть его подданных: эти гиганты плакали и
[212] визжали, как малые дети. Тело князя обернули нЕсколько раз холстом, намоченным
в растопленном воске, и повезли в свои дальние горы, который немногим и из них
пришлось увидеть: большая часть их была жертвою непривычного и губительного
климата.
В тоже время скончался всеми любимый Егор Егорович фон-Бринк, бывший Анапским
комендантом и только что произведенный в генерал-майоры. Он был похоронен на берегу
р. Мздымты. Но видно не суждено было костям его лежать в этой земле: через несколько
дней, после сильных дождей, река вздулась, оторвала часть берега, где была могила и
унесла в море гроб нашего доброго товарища. На место его Анапским комендантом
назначен полковник Рот, Федор Филиппович, с которым мне и после случалось
встречаться по службе. Он был то что называют Allemand mauvaise tete. В юности Bursch,
забияка, дуелист в молодости, бессмертный гусар в Прусской службе; затем командир
Кубанской казачей бригады на Кавказе и сподвижник Засса в его лихих наездах, Рот не
отличался особенными умственными способностями, не имел времени приобрести
основательных научных сведений, смутно вспоминал, что он протестант и имел очень
шаткие понятия о своих правах и обязанностях человеческих и служебных. Взамен всего
этого у него были качества, которые приобретали ему любовь, особливо молодежи: он
быль честен и справедлив по своему; храб и склонен к сумасбродным предприятиям,
страстно любил женщин, несмотря на свои далеко не молодые лета; был отличный
наездник и Черкесский щеголь; высокого роста, прекрасно сложенный и с резкими
чертами лица. Г. Анреп был очень доволен его назначением. Когда Немцы докуривали
сигары и начинали говорить на своем природном языке, Bruderschaft водворялся вполне,
иногда даже во вред службе и вопреки справедливости. Как Анапский комендант, Рот был
подчинен начальнику 1-го отделения Черноморской Береговой Линии, контр-адмиралу
Серебрякову. Эти два лица, сходных только в нравственных принципах, находились в
постоянной и непримиримой вражде, которая могла кончиться кровавой катастрофой.
Однажды (в 1842 г.) я посетил отряд Серебрякова на Гостогае. Когда мы пришли к нему
завтракать, Серебряков похвастался свежим сливочным маслом, которое ему из гор
прислал с Черкесом один Армянин. Соскабливая верхний слой масла на кусок хлеба, он
спросил: «где тут была собачка?» Переводчик его Армянин Богос Рафайлов, его ame
damnee, сказал ему несколько слов по-армянски. Серебряков покраснел и несколько раз
фыркнул в усы. Когда, мы остались один, он [213] спросил меня: «знаете-ли что сказал
мне Богос, когда я искал собачку, чтобы дать ей хлеба с маслом? Он поймал мою мысль и
сказал: я уже ее кормил этим маслом. От самых верных лазутчиков я имею сведения, что
Рот подкупил несколько горцев убить меня или отравить. Можете вообразить, как
приятно мое здесь положение!»
Интересно однако же, что в Анапе тоже самое говорил мне и Анрепу Рот о Серебрякове.
Видок сказал бы: сhercher la femme! И действительно, яблоком раздора была очень
хорошенькая Черкешенка Сала, которую Рот взял в плен в один из набегов и держал в
своем доме, а Серебряков требовал ее в Новороссийск, конечно для своего гарема. Вражда
дошла до дого, что Серебряков, человек умный, имел безрассудство донести Анрепу
рапортом о покушении Рота на его жизнь. Конечно это осталось без последствий, когда
Серебряков успокоился и взял назад свое донесение. Я распространился об этом только
потому, что этот эпизод довольно верно выражает характеристику времени и деятелей на
Кавказе.
Наконец, 5 Октября прибыла эскадра Черноморского флота с егерскою бригадою 13-й
пехотной дивизии, назначенной в состав отряда. Все приготовления кончены, и Анреп
решил выступление 8-го Октября.
По самым тщательным распросам оказалось, что от устья р. Мдзымты к устью р. Соче. где
укр. Навагинское, существует два пути: 1) по берегу моря и 2) по середине земли Убыхов
большим обходом. Последний путь удаляется от моря верст на 35, и он более чем втрое
длиннее первого. Край, чрез который он проходит, довольно населен и имеет общий
характер горных стран. Горы покрыты густым лиственным лесом. Самая дорога возможна
для проезда туземных арб, но, по трудности спусков и подъемов, горцы редко ею
пользуются; верховые же, большею частою при тихом море, ездят по прибрежнему пути.
Внутренняя дорога поднимается верст 20 по берегу Мдзымты, потом идет по одному из ее
притоков, переваливается через водораздел и спускается по притоку Соче, к тому месту,
где находится аул Хаджи-Берзека, главного лица у Убыхов и нашего закоренелого врага.
Это направление нашего движения вполне соответствовало цели экспедиции, т. е.
наказанию Убыхов; но для этого нужно было иметь твердые пункты для складов в тех
местах, где дорога отходит от Мдзымты и где выходит к р. Соче. Для этого не было ни
времени, ни средств. Пуститься же безостановочно по этому пути [214] было бы более чем
рискованно. Это расстояние отряд мог пройти в десять дней, а как мы должны были
ожидать сильного сопротивления, то этот срок марша легко мог удвоиться. На такое
время мы не могли поднять с собою провианта и зарядов. Перевозка больных и раненых
поставила бы нас в крайнее затруднение при недостатке вьючных лошадей и рук для
носки не могущих ехать верхом. Самый состав отряда имел большие неудобства для
такого движения: на 11 баталионов пехоты, из которых 6 были в первый раз на Кавказе,
мы имели 3 т. милиционеров, из которых более 2 т. Абхазцев, ненадежных для боя и
крайне стеснительных при движении. Несмотря на неудобства и даже опасности этого
пути, г. Анреп долго сохранял решимость избрать его для движения, и только
продолжающиеся жары и санитарное состояние отряда заставили его в последние дни
решиться на движение по берегу моря, хотя и это направление имело своего рода
неудобства и даже опасности.
По берегу моря нет никакой дороги; но когда море спокойно, между водой и горами,
упирающимися в море, образуется полоса, шириною от 5 до 10 сажен, покрытая мелкими
камнями, округленными прибоем. При морском ветре и когда делается прибой, эта полоса
берега суживается и, наконец, совершенно исчезает под волнами, которые разбиваются о
прибрежные скалы. Тогда этот путь делается совершенно непроходимым. Береговые
отроги гор перерезаны множеством горных ручьев и речек, образующих узкие и крутые
ущелья, поросшие лесом. Известно было через лазутчиков, что Убыхи сделали множество
прочных завалов по прибрежным горам, справедливо соображая, что нашему боковому
прикрытие придется их брать с бою, без чего движениe отряда невозможно. Хаджи-Берзек
и другие лица, имеющие вес в народе, умели разжечь фанатизм Убыхов, к которым
собрались искатели приключений из Абадзехов и Шапсугов. Старый Хаджи при всех
принес присягу, что скорее позволит на себя надеть женские шаровары, чем пропустит
Русских в свой край.
С другой стороны, береговой путь имел для нас большие выгоды. Расстояние тут только
28 верст, и мы могли иметь содействие нашей эскадры; больные и раненые могли быть
отправляемы немедленно на суда и находить там удобное помещение и медицинскую
помощь. Это значительно облегчало наше движение и давало возможность иметь в бою
части в большем составе.
7-го числа погода была тихая; море, как зеркало; днем легкий юго-восточный, а ночью
береговой ветерок обещали постоянную [215] погоду. Барометр стоял очень высоко.
Контр-адмирал Станюкович, начальник эскадры и один из лучших адмиралов флота,
ручался за трое суток хорошей погоды. С ним условились, чтобы его эскадра старалась
идти сколько можно ближе к берегу и обстреливала береговые завалы впереди нашего
авангарда. В искреннем и разумном содействии адмирала и всех моряков нельзя было
сомневаться.
По диспозиции назначены были по два баталиона в авангард под начальством г. м.
Муравьева, в арьергард под начальством подполк. Данзаса и в правое прикрытие под
начальством полк. Хлюпина, в то время уже командира Тенгинского полка. Остальные
войска были в колонне, под начальством гвардии капитана Лауница, который в то время
был уже произведен в полковники, но приказ уже не застал его в живых.
Выступление назначено в 3 часа утра, чтобы без шуму, до света, пройти верст 10 по земле
Хамышейцев, где нельзя было ожидать серьезных действий. Ночь была безлунная и очень
темная, но никакого замешательства не произошло; только Абхазская милиция не заняла
своего места в колонне. Я разослал офицеров искать ее, а сам ожидал в таком месте, где
она непременно должна была проходить. Но прошло полчаса, а ее не было; новые
посланные прибежали мне сказать, что она уже на месте и что отряд уже двинулся.
Оказалось, что 1500 человек пеших Абхазцев прошли от меня в 15 саженях, а я этого не
подозревал. Вековой навык к разбойничьим похождениям заставил горцев приспособить
так свою одежду, обувь и оружие, что при ночных движениях, никакой шум или бряцание
им не изменяют.
Первый переход мы сделали в 13 верст. До р. Хамыш почти не было перестрелки; она
усилилась только по вступлении отряда в землю Убыхов. Движение правого прикрытия
по горам было крайне затруднительно. Там мы имели человек 20 раненых; убит
Цебельдинский князь Заусхан Маршани. Его милиционеры начали неистово выть и
визжать. Владетель Абхазии сказал, что эта милиция без князя не может драться и будет
только лишним бременем для отряда. Г. Анреп отпустил их по домам.
Мы ночевали на берегу моря и без воды, которая в речках и ручьях оказалась
горькосоленою. С флота нам привезли столько воды, сколько возможно было уделить.
Жара была сильная; скалы обращенные на Юго-запад раскалились днем и усиливали
духоту. У нас было более 800 человек упавших от изнеможения. [216] Большая часть их
конечно была на другой день опять в строю, остальные отправлены на корабли.
Когда я, осмотрев и поставив правое прикрытие, пришел в свой шалаш, ко мне явился
подполковник Барахович, только что прибывший на барказе из укр. Св. Духа. Он привез
преданного нам Джигета Дишануху Аранба. Последний сказал, что в пяти верстах позади
нас ночует сборище Джигетов, тысяч до восьми. По его словам, Джигеты не намерены
действовать против нас, но не скрывают, что если нам придется отступать, они загородят
нам дорогу и соединятся с Убыхами. Обстоятельства становились очень серьезными; я
счел нужным обо всем доложить Анрепу и просил, чтобы он уговорил владетелей
Абхазии и Мингрелии отправиться на пароход. Пользы от них никакой не было, а в случае
если кого нибудь из них убьют, его милиция будет также парализована, как и
Цебельдинская, и тогда наши боевые средства значительно сократятся. Владетель
Абхазии, не отличавшийся храбростью, легко позволил себя убедить; но князь Дадьян
очень просто сказал мне: «Нет, Григорий Иванович, где мои милиционеры, там и я. Если
бы г. Анреп заставил меня отправиться на пароход, я счел бы это за кровную обиду для
себя и для всего нашего дома». Конечно он остался при отряде. Часов в 11 ночи я
возвратился в свой шалаш и только что успел роздать диспозиции на следующий день,
меня начала трепать лихорадка.
На рассвете началась в правом прикрытии сильная перестрелка. Его пришлось подкрепить
двумя батальонами Виленского полка. Отряд двинулся, но часто должен был
останавливаться, чтобы дать времени правому прикрытию проложить себе дорогу или
выбить неприятеля из завалов. В этот день мы прошли 8 верст. Уже солнце было к Западу,
когда я увидел, что цепь прикрытия идет по самому гребню и в большом беспорядке. Я
едва мог найти начальника прикрытия и то не на горе, а внизу. Картина была
трогательная. Полковника Хлюпина два солдата вели под руки, при нем был его полковой
квартирмистр, прапорщик Романовский и горнист, через которых он распоряжался своею
частью не видя ее. А когда-то это был отличный боевой офицер; но, с приемом полка, как
это часто бывает, в него вселился чорт стяжания: он рассчитывал, и очень верно, что
теперь имеет 100 т. асс. годового дохода.
Я бросил лошадь казаку и побежал на гору, взяв с собою Романовского и трубача.
Прикрытие было в крайнем беспорядке: солдаты бессмысленно бежали вперед, офицеров
не видно, никто не [217] распоряжался. С величайшим трудом удалось остановить это
бессмысленное движение. Тут были два батальона Литовского и Виленского полков.
В первый раз мне случилось видеть стадный инстинкт нашего солдата. Запыхавшись и
беспрестанно стреляя не целясь, люди бежали один за другим. Когда я силой останавливал
кого нибудь и спрашивал, куда бежишь, он, запыхавшись, говорил: “не могу знать", и
только что я выпускал его из рук, опять пускался бежать и стрелять. К счастью начинало
смеркаться, и горцы прекратили свои действия. Дойдя до конца бокового прикрытия, я
нашел там столпившимися два или три батальона; остальное пространство до арьергарда
не было совсем прикрыто, так что Данзас должен был послать на гору из арьергарда один
батальон, чтобы сколько нибудь прикрыться. Оказалось, что батальоны столпились,
потому что дошли до узкой, но с отвесными берегами балки, через которую нельзя было
перейти. Романовский, человек молодой и смелый, нашел дерево, сломленное бурей и
лежащее поперек ущелья. В темноте он решился перелезть по этому бревну, но оступился
и полетел вниз. Мне удалось сделать эту переправу с несколькими солдатами и занять
противоположный берег. Остальной батальон должен был спуститься на берег и таким
образом обойти балку.
Я возвратился к г. Анрепу довольно поздно и нашел его в лихорадке, которая вслед затем
и у меня началась. Теперь мне совершенно непонятно, как у меня достало сил, чтобы
выдержать эти три дня беспрерывной деятельности и пароксизмов. Помню только, что
тогда это казалось легким и естественным. Молодость, молодость! В этот день у нас было
человек 150 раненых и убитых, но за то слабых почти не было.
На рассвете началась сильная перестрелка против 4 батальона Тенгинского полка,
занимавшего позицию по правую сторону узкой балки. Батальон был в очень слабом
составе; но на него можно было положиться: им командовал майор Хромов, который
впоследствии женился на моей сестре, Елисавете. Вельяминов сказал бы: «отгрызётся
дражайший». Но, на всякий случай, я послал ему на подкрепление два казачьих полка
(каждый в 500 человек), когда огонь усилился и оттуда несли двух офицеров и несколько
солдат раненых. Отряд еще не двигался, и я отправился на гору к Тенгинцам. Гора круто
спускается к морю уступом, который имеет около 15 саж. вышины. За этим уступом идет
довольно ровное место, покрытое редкими, но высокими деревьями и постепенно
возвышающееся к Северо-востоку. За этою отлогостью, имеющею с версту ширины,
возвышается более крутая гора, которая, кажется, [218] составляет водораздельную
линию. Она покрыта густым лесом. Несколько ручьев, спадающих с этой горы, образуют
глубокие, но узкие ущелья, которые разобщали наше правое прикрытие, и особливо
Тенгинцев, бывших в голове. Я нашел их занимающими невыгодную позицию и всех
лежащими. Меня заставили сделать тоже самое, чтобы напрасно не подвергаться
выстрелам неприятеля, занявшего завал в близком расстоянии. Нечего было и думать.
Ударили в барабан атаку. Тенгинцы крикнули ура!, и через минуту завал был в наших
руках, но положение наше от того не улучшилось. На близкий ружейный выстрел оттуда
был другой завал, куда горцы отступили. Как местность легко возвышается, то можно
было видеть, что позади этого второго завала есть еще несколько других. Старым
Кавказцам нечего было подсказывать: не останавливаясь на первом завале, они двинулись
вперед и заняли один за другим еще четыре завала. Там позиция их имела все выгоды
местности, а для прикрытия их левого фланга поставлен был казачий полк. Все это было
сделано в каких-нибудь полчаса времени. Между тем сильная перестрелка, кипела по
другую сторону балки, где было два батальона Литовского и Виленского полков. Как
цепь, так и резервы лежали, когда Убыхи решились сделать против этой части отчаянную
атаку, которая, если бы удалась, могла разрезать отряд на две части. Горцы собрались
большой массой в лесу, на горе, и оттуда двинулись, молча и не стреляя, с такою
стремительностью, к которой способны только горцы. Как говорят, их было до 5 т.
человек, и их вел сам старый Хаджи Берзек. Нет сомнения, что они опрокинули бы наши
два батальона к морю, но судьба и Тенгинцы спасли дело. Заняв пять рядов завалов,
Тенгинцы выдвинулись почти на версту вперед Литовцев и Виленцев; не успели они
занять свою позицию, как увидели, за балкой, густую толпу горцев, бежавших с горы и
уже миновавшую их. Хромов немедленно занял правый берег узкой балки и открыл
убийственный батальный огонь во фланг и в тыл неприятелю, который не воображал
иметь сзади себя Русские войска. В это же время Литовцы и Виленцы продолжали
батальный огонь против неприятеля, ничем не прикрытого от их выстрелов. Убыхи
остановились, замялись и, поражаемые с трех сторон, показали тыл. Отступление, под
жестоким огнем, было еще более гибельно. Литовцы и Виленцы крикнули ура! и
преследовали бегущих до самого гребня горы. При этом они сами попали под выстрелы
Тенгинцев и козаков и потеряли несколько убитых и раненых. На горе обе части
соединились, но они уже были верстах в двух от отряда. Неприятель мог возобновить
атаку, но он об [219] этом и не думал. Потеряв много людей, Хаджи Берзек уехал домой,
сказав: «ну, я сделал что мог; пусть делают что хотят». Это было как бы сигналом для
разброда остальной его партии. Горцы быстро переходят от исступленной отваги к упадку
духа.
Когда я спустился к берегу моря, то с удивлением узнал, что отряд давно уже двинулся, но
арьергард стоял еще на месте ночлега. Какой-то Донской казак дал мне свою лошадь, и я
пустился догонять передние войска, которые уже успели отойти версты две. Я нашел там
печальную картину. Отряд двигался без бокового прикрытия и потому наткнулся на
завалы, сделанные горцами на самом гребне прибрежных высот. Оттуда посыпался град
пуль, и в одну минуту у нас было более 90 убитых и раненых. В числе убитых был
гвардии капитан Лауниц, ехавший рядом с Анрепом. Я нашел Иосифа Романовича с
сигарою во рту, приказывающего какому-то капитану сводного линейного батальона взять
эти завалы с двумя ротами его батальона. Он говорил так спокойно и учтиво, что мне даже
стало на него досадно. Отошедши несколько шагов, я сказал капитану: «Вы возьмете эти
завалы; не отступайте, потому что за вами будет Литовский баталион, которому приказано
открыть батальный огонь по отступающим». К счастью, к этой мере не нужно было
прибегать. Капитан (имя его, к сожалению, забыл) сделал свое дело скоро, хорошо и без
большой потери, хотя завалы были гораздо сильнее, чем их горцы обыкновенно делали.
Они состояли из двух рядов плетня, в вышину человеческого роста, с насыпанной между
ними землей.
Но где же авангард, спросил я, когда все пришло в свой порядок? «Муравьев ушел и,
сколько я ни посылал ему приказаний, не остановился», сказал г. Анреп; «теперь он
вероятно верстах в двух отсюда». Я предложил Анрепу послать офицера с приказанием
Муравьеву возвратиться к отряду. Вызвался Нижегородского драгунского полка поручик
Джемарджидзе, молодой человек лет 23-х, красавец и отличный офицер. Он поскакал по
берегу, но не успел отъехать ста сажень, как несколько пуль убили лошадь; его самого
выручил посланный бегом взвод пехоты. Нечего было делать: выставлен новый авангард,
хотя этим очень ослаблялись наши боевые силы. Отряд продолжал движение. Не успели
мы пройти с версту, как г. Муравьев приехал один на Азовском барказе. Он уже успел с
своим авангардом придти в укр. Навагинское и занять гору, на которой предполагалось
строить башню. Он вышел из барказа с обнаженной шашкой и с парой пистолетов за
поясом, очень нетвердым шагом и в весьма [220] возбужденном состоянии. На учтивый
вопрос Анрепа: где его авангард и зачем он так удалился от отряда? Муравьев не
церемонясь сказал, что он ходит не Немецким, а Муравьевским шагом, хотя, правду
сказать, хвалиться тут нечем: в это время шаг его был совсем неверен. Вслед за тем он
разразился ругательствами против меня и, хватаясь за пистолет, сказал, что приехал
размозжить мне голову. А я ехал рядом с Анрепом, но он меня вероятно не видел. За что
был этот гнев, так мне и до сих пор осталось неизвестным. Пройдя несколько шагов,
Муравьев пустился один вперед с обнаженною шашкой и продолжая свои бравады.
Г. Анреп послал за ним батальон; к счастью, ему скоро надоело идти, он сел в барказ и
возвратился в укр. Навагинское. В первый день по выходе из укр. Св. Духа, Муравьев
командовал авангардом и все время находился при нем. Вечером он сказался больным и
ночевал на барказе, где пробыл и весь второй день; 10 Окт. он опять вышел на берег, но
видно нервы ему изменили, и он ушел с своим авангардом. Не думаю, чтобы он не знал,
что на Кавказе бежать вперед безопаснее, чем назад: неприятель, занятый боем с главным
отрядом, не успевает занимать позиции против передних войск, идущих скоро и без
всяких тяжестей. Поэтому-то и авангард Муравьева дошел до укр. Навагинского почти без
выстрела.
Нам оставалось пройти устье довольно широкой долины Хоста (если не ошибаюсь).
Местность была очень удобна для обороны и позволяла даже действовать массой
конницы. С нашей стороны приняты были все меры, но они оказались бесполезными:
неприятель был там в незначительных силах, а за этой долиной и перестрелка
прекратилась. В 4 часа пополудни мы пришли в укр. Навагинское. Я помню очень
хорошо, что подъехал верхом к флигелю, в котором мне отведена комната, но как меня
сняли с седла и уложили в постель, совершенно не помню. Я проснулся в 11 часов утра
следующего дня. Разбудил меня пароксизм лихорадки. Последний день обошелся нам
недешево. Мы имели 300 человек раненых и убитых, всего же в три дня 512 человек, в
том числе и контуженные.
Я ни разу не упоминал о действиях нашей артиллерии. Это потому, что, по характеру
местности, она не могла принять почти никакого участия в бою. Морская артиллерия
имела, как говорится на Кавказе, только моральное действие. Нельзя однако же не отдать
справедливости братскому сочувствию эскадры. Корабли держались на самом близком
расстоянии от берега, барказы и катера содержали беспрестанное сообщение с отрядом и
перевозили убитых, [221] раненых и заболевающих, которые на кораблях находили
радушный прием и пocoбиe.
На другой и на третий день Муравьев избегал встречи со мною. Вероятно ему было
стыдно своей выходки. Желание размозжить мне голову прошло вместе с возбужденным
его состоянием. Лагерь расположился очень удобно; но с правой стороны и за горою, где
предположено строить башню, лесистая местность вызывала горцев на беспрестанную
перестрелку, причем у нас ежедневно было по нескольку убитых и раненых.
Предположено было вырубить лес на дальний ружейный выстрел. Можно было ожидать
сильного сопротивления. Накануне этого дня Муравьев пришел ко мне и сказал: «Завтра
нам обоим нужно быть на коне, а у меня и у вас будет пароксизм. Хотите, я пришлю вам
своего доктора? Он сделает так, чтобы завтра у нас не было лихорадки». Я согласился и
через полчаса ко мне явился доктор Красноглядов с 5-ю пилюлями порядочного размера.
Я их проглотил не долго думая, и через полчаса сидел глухой и с сильнейшим шумом в
ушах. Красноглядов опять пришел с одной пилюлей на ладони. «Не угодно ли вам
принять и эту?» «Если нужно, то приму. Но сколько вы мне дали гранов хинины? —
«Довольно». — «Однако». — «40 гранов». — «А это что еще за пилюля»? — «Генерал
Муравьев принимал, да вот одна осталась». Это было более, чем наивно. Конечно я
отказался от этой оставшейся пилюли. Должен однако же сказать, что на следующей день
пароксизма у меня не было, и я, совершенно здоровый, целый день был на коне.
До рассвета мы заняли лес, который предположено было вырубить. Войска сделали
сильные засеки, но горцы подползали на близкое расстояние, стреляли с деревьев и много
раз бросались в шашки. В это время заложена башня, подвозились материалы, и для
прикрытия сообщения с укреплением вырыта траншея от башни в крепостной ров. Эти
работы продолжались и в следующий день; ночью войска отступили, зажегши засеки. В
эти два дня мы имели до 100 чел. убитых и раненых.
Санитарное положение отряда было неудовлетворительно. Нельзя было и думать о
серьезном движении в землю Убыхов, а сожжение нескольких ближайших покинутых
горцами аулов не имело никакой цели, а могло стоить значительной потери в людях.
Поэтому г. Анреп решил кончить экспедицию этого года постройкой башни. Флоту было
дано знать, что 12 Ноября отряд будет готов к посадке на суда, для перевоза в Черноморие
и Севастополь. Но страшное затруднение предстояло в перевозке лошадей, которых при
[222] отряде было 2500 милиционерских, артиллерийских, всякого рода казенных и
офицерских. Перевозка, может, потребовала бы огромного количества транспортных
судов и то едва ли могла быть сделана в такое позднее время года и на открытом рейде.
Муравьев предложил отправить всех лошадей ночью по берегу моря. Счастливое
обстоятельство благоприятствовало этому более чем смелому предприятию. В начале
Ноября у горцев рамазан. Они ничего не едят днем, но за то обжираются ночью. Все
распоряжения были сделаны в возможной тайне. По сигналу все лошади выведены на
берег моря 10 Ноября, часов в 9 вечера, и г. Муравьев двинулся с ними по берегу,
сохраняя возможную тишину. Плеск моря от небольшого прибоя и темная ночь
способствовали сокрытию этого движения. Можно себе вообразить, с каким нетерпением
мы ожидали известия из укр. Св. Духа и из Гагр. Десятка два - три горцев могли
остановить и даже уничтожить эту беззащитную конницу. К счастью, у горцев не было
даже караулов. Муравьев проехал рысью до укр. Св. Духа без выстрела, отдохнул там
полчаса и двинулся в Гагры. Здесь, перед рассветом, говорят, было несколько выстрелов с
гор, но без потери. Конная колонна благополучно пришла в Абхазию. Это была большая
услуга г. Муравьева отряду, и такое предприятие было совершенно в его характере. 12
Ноября прибыл флот, началась амбаркация, и 15-я эскадра снялась с якоря.
Экспедиция этого года была кончена. Все предположения были выполнены, исключая
движения внутрь земли Убыхов, оказавшегося невозможным, по огромному числу
больных в отряде. Замечательно, что милиционеры, туземцы, страдали не менее наших
солдат, но легче переносили болезни. Устройство лазаретов не оставляло желать ничего
лучшего; хинная соль покупалась в изобилии; пища больных и их содержание были даже
роскошны. Г. Анреп сам, почти ежедневно, посещал лазарет. Не смотря на то, болезни все
усиливались. Литовцы и Виленцы, хотя прибыли в укр. Св. Духа гораздо позже Тенгинцев
и казаков, но имели не менее больных, по непривычке к климату, неумению себя держать
и, должно признаться, от малой заботливости своих офицеров. Тенгинцы болели, но не
падали духом. До самой полуночи в их лагере слышны были песни и веселый говор. Это
была последняя экспедиция, которую я делал с Тенгинцами. Весною их перевели на левый
фланг, где произошли неприятные события, и военные действия приняли небывалые на
Кавказе размеры.
(Продолжение будет).
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив,
№ 1. 1884
(См. выше стр. 199.)
Я уже сказал, что в 1839 г. предполагалось соединить два большие отряда под
начальством генерала Граббе, взять Ахульго и занять аул Чиркей. Отряды действительно
соединились под Ахульго; но взять его оказалось гораздо труднее, чем думали. Впереди
его была каменная башня, Сурхаеве, а к ней можно было подойти только но узкому
гребню, между двумя обрывами. Сделано было несколько неудачных приступов, прежде
чем решились разбить башню ядрами и гранатами. Войска делали человечески
возможное, но они били лбом в каменную стену. По взятии башни, нужно было еще
штурмовать самое Ахульго. Вступили с Шамилем в переговоры. Заключили перемирие, и
Шамиль дал своего сына в заложники. Но пepeмиpиe нарушено нами ранее срока. Ахульго
взято штурмом. Шамиль бежал, а сын его остался в наших руках или, лучше сказать,
оставался, потому что теперь он Турецкий паша, и в войну 1877—1878 г. командовал
против нас конницей в Азиатской Турции, вместе с Мусою Кундуховым, бывшим у нас в
чине генерал-майора.
По взятии Ахульго, ген. Граббе не предпринимал уже ничего против Чиркея и распустил
отряд. В этой экспедиции мы потеряли до 5.000 человек убитыми и ранеными. Граббе
сделан генерал-адъютантом, но войска потеряли к нему доверие....
За Кавказом ген. Головин делал с отрядом движение в Самурский округ и выстроил укр.
Ахты, близ р. Самура, для обеспечения Кахетии с этой стороны от вторжения Лезгин.
Несколько [332] аулов было взято и уничтожено, но вообще военные действия были
незначительны.
Зимою 1840—1841 г. Шамиль опять начал поднимать голову. Дагестанские общества,
одно за другим, покорились ему; в Чечне начиналось волнение. В 1842 г. предполагались
решительные наступательные действия. Войска на Кавказской линии усилены целою 14
дивизиею из Крыма; туда же переведен и Тенгинский полк, а оборона Черномории
предоставлена собственным средствам казаков.
Не смотря на это усиление, мы все-таки были везде слабы, благодаря кордонной системе,
с давнего времени въевшейся в нашу плоть. Каждый год строили новые укрепления и
покидали прежние убедившись в их бесполезности; прорубали просеки, истребляли леса,
которые через несколько лет опять заростали. Это была Сизифова работа, которой и конца
не было видно. Граббе это понял, но уже поздно: слишком далеко мы ушли по этому
ложному пути. События показали это до очевидности. Несколько успешных действий в
Дагестане, несколько малых укреплений доставшихся в руки Шамиля, воспламенили весь
край. Зимой 1841—1842 г. укрепления в Чечне и Дагестане одно за другим уничтожались
горцами. Шамиль опять стал всесильным в этом крае и в одно время угрожал Тифлису,
Темир-Хан-Шуре и Грозной. Г. Граббе решился идти с большим отрядом в Ичкерию, где,
в ауле Дарго, Шамиль устроил свое пребывание. Между укреплением Герзель-аул и Дарго
вековой лес простирается на несколько десятков верст. В Дарго не было никаких
укреплений, но лес составляет самую сильную крепость для горцев. Все старые Кавказцы
не ожидали никакого успеха от этой экспедиции: поймать самого Шамиля невозможно,
раззорить Дарго бесполезно, потому что само по себе оно не имеет никакого
стратегического значения; между тем потеря могла быть значительна при проходе через
лес, в котором горцы могли заранее сделать завалы и испортить дороги. Упрямство и
громкие фразы взяли верх над благоразумием и опытностью. Граббе двинулся в Дарго. По
мере углубления в лес, препятствия, а с ними и предприимчивость горцев росли. Потеряв
много людей и видя невозможность достигнуть цели, Граббе приказал идти назад; но тутто и началась главная драма. Оказалось, что горцы, позади отряда, сделали множество
завалов и испортили дорогу. Нужно было прокладывать путь штыками, а между тем
неприятель наседал на ариергард и на боковые прикрытия. Граббе отступил в
совершенном беспорядке, потеряв более 4.000 убитыми и ранеными. Возвратясь в
Грозную, он донес [333] Государю почти в следующих словах: «Войска Вашего
Императорского Величества потерпели в Ичкеринском лесу совершенное поражение. От
генерала до солдата все сделали свое дело. Виновен во всем один я. Повергаю себя
вашему правосудию».
Положим, что это была правда, но расчет был основан на фразе и на характере Николая
Павловича. Этот расчет был верен. Государь признал нужным подождать возвращения с
Кавказа военного министра князя Чернышова, которого еще прежде предположил послать
туда с полною властью сделать на месте все распоряжения и перемены, какие окажутся
нужными. Необходимо было Государю видеть положение дел на Кавказе не одними
глазами местных начальников, взаимно враждовавших; но можно очень сомневаться в
том, что выбор лица был им хорошо сделан. Князь Чернышов совершенно не понимал
Кавказа, а ехал туда проконсулом с огромной массой самонадеянности.
Зима 1841—1842 г. прошла для меня в служебной работе, в которой недостатка не было, и
в пароксизмах лихорадки, которая возвращалась недели через две и более, не смотря на
приемы хинина и на строгую осторожность. Г. Анрепа она тоже не покидала. Часто, после
пароксизма, он советовался со мною, не отказаться ли ему от Береговой Линии. Зимою к
нему приехала его жена с детьми, но это мало оживило наше штабное общество: они жили
прилично, но расчетливо и совершенно по-немецки. По прежнему я в общественных
удовольствиях не участвовал, а проводил свободное время с Майером и своими
сослуживцами. Зимою шли приготовления к экспедиции 1842 года. Предполагалось
выстроить укрепления на Варениковой Пристани и Гостогае и устроить дорогу от
Андреевского поста к переправе через реку Кубань. Последнее возлагалось на
Черноморское казачье войско, что очень не нравилось наказному атаману ген.-лейт.
Завадовскому. Руководителем работ к нему назначен барон Дельвиг, который и составлял
проект и смету дамбы, мостов и переправы. Постройка укреплений и действия в земле
Натухайцев поручена была контр-адмиралу Серебрякову, который давно порывался к
сухопутным подвигам.
Я уже сказал, что, мало по малу, мы так округлили свое положение, что имели под рукою
и независимо от Кавказского начальства все учреждения для успешного хода своего
управления. Та же система, и с теми же не всегда мягкими усилиями продолжалась и при
Анрепе. В Петербурге нам ни в чем не отказывали, и это давало начальнику Береговой
Линии такой авторитет, что [334] делало его почти самостоятельным. Впрочем г-ну
Граббе было и не до того, а Тифлисский штаб, при всем желании, немного мог против нас
сделать. Полемика продолжалась по-прежнему.
В экспедиции 1841 г. Анреп произведен в ген.-лейтенанты и назначен ген.-адъютантом.
Надев аксельбант, он дружески пожал мне руку и сказал, что этим он мне обязан. Я не по
летам был молод и неопытен в делах человеческих. Сознаюсь откровенно, что я тогда
ценил его ниже его достоинства. Теперь, чрез 36 л. (1878 г.), вспоминая былое, я не могу
понять, почему я не поверил его искренности. Возможно, что виною этой недоверчивости
был отчасти известный стих Пушкина, который не верил многому, и в том числе
«бескорыстию Немца в службе». Анрепа уже нет на свете; приношу искреннее покаяние
перед его могилой. Впоследствии я встречал множество Русских, которые далеко его не
стоили.
В начале 1842 г. по Кавказу разнесся слух о грозном прибытии военного министра.
Говорили, будто, отпуская его. Государь сказал, что предоставляет ему полное право
сменять или удалять всех, кого признает нужным, без всякого исключения. Последнее
относили к главным лицам и особенно к Граббе и Головину. Все знавшие за собою
грешки трепетали. Мы получили официальное уведомление, что военный министр
прибудет в Анапу в первых числах Апреля. Это заставило нас только отложить
выступление отряда Серебрякова; но я должен сказать, что от начальника до последнего
офицера на Береговой Линии никто не трепетал от приезда страшного гостя.
В начале Апреля мы прибыли в Анапу. Военный министр должен был придти на
пароходе, кажется, из Одессы. Море было очень бурно, и гость наш опоздал несколько
дней против маршрута. Он зашел в Севастополь и там ожидал улучшения погоды.
Воспользовавшись этим, г. Анреп с легким отрядом сделал рекогносцировку для выбора
места на р. Гостогае, где должно было строить укрепление. 13 Апреля отряд выступил из
Анапы, а 14 возвратился, вполне достигнув цели при незначительной перестрелке, в
которой у нас было человек пять раненых. Распоряжался контр-адм. Серебряков разумно
и с опытностью, которой он конечно обязан был памяти Вельяминова. В отряде был
Донской Немчинова полк, составленный почти исключительно из офицеров и казаков, в
первый раз участвовавших в военных действиях. Донцы не пользовались уважением
горцев; но я всегда был уверен, что в том виноваты исключительно начальники, не [335]
умеющие употреблять этих казаков. Суворов атаковал казаками укрепленный город
Кобрин и полевые укрепления при Рымнике и Фокшанах.
Только что отряд поднялся на Керчигеевский хребет (за которым на далекое расстояние
простирается открытая, волнистая местность), человек пять конных горцев подскакали
близко к цепи, чтобы показать свое удальство. Серебряков, улучив минуту, послал сотню
Донцев обскакать и взять этих смельчаков. Лошади были свежие; казаки пустились с
большим одушевлением. В глазах всего отряда продолжалась эта травля, и кончилось тем,
что горцы были изрублены, и Донцы с торжеством привезли их оружие. Между убитыми
горцами был один в панцыре, с колчанной саблей, луком и стрелами. Этот случай, сам по
себе ничтожный, одушевил казаков. Еще несколько таких действий, в которых заранее
можно было быть уверенным в успехе, высоко подняли дух Донцов и родили в них
самоуверенность. Полк Немчинова служил в Анапе четыре года и сделался грозою горцев.
Я уверен, что тоже самое можно сделать с каждым Донским полком; нужно только
постепенно и осторожно развивать в них боевой дух, а не пускать их в первый же раз в
такое дело, где бы они обожглись. Не знаю как теперь, когда вступление в войска и выход
из оного сделались свободными; но в мое время Донские казаки были только неопытны,
офицеры же сверх того были не образованы, склонны к пьянству и к незаконной наживе
на счет своих же подчиненных. Разумеется, были исключения.
В Анапу стали съезжаться разные лица для встречи военного министра. В том числе
приехали Траскин и Завадовский. Последний собирался просить, чтобы с Черноморских
казаков сняли обязанность строить дамбу и мосты к Варениковой Пристани на счет
войскового капитала. В разговоре об этом Анреп старался убедить его, что это сообщение
будет полезно для развития торговли и промышленности в Черномории. Завадовский с
своим резким хохлацким акцентом сказал: «Конечно, ваше п-во, Роман Хведорович; но
кто же по сему шляху буде ходыты?» Такой неожиданный вопрос поставил моего Немца в
большое затруднение. Оказалось, что ведь в самом деле по этой дороге ходить некому, по
крайней мере до полного покорения Закубанского края. Единственное значение этого
сообщения в настоящее время могло быть только как укрепленной переправы через
Кубань для наступательных действий против Натухайцев. [336]
Этот разговор мне передавал генерал Анреп; сам же я в это время лежал в пароксизме
лихорадки. Он был так силен, что я целый день просидел дома. На досуге мне пришло в
голову написать докладную записку от г. Анрепа военному министру о присоединении
Мингрелии и Гурии к Черноморской Береговой Линии и образовании из этих двух
провинций 4-го отделения, простирающегося до самой границы Азиатской Турции. Я сам
был доволен своим произведением. На двух или трех листах с полной уверенностью были
изложены военные, политические, торговые и карантинные соображения, по которым эта
мера была совершенно необходима. Признаюсь, мне вспоминалось слово Раевского: «Моn
cher ami, quand on n’a pas de bonnes raisons, on en donne de mauvaises» (Милый мой друг, за
неимением веских доводов, представляешь слабые). Я бы взялся в нескольких строках
опровергнуть все эти доводы, сказав, что все они справедливы на бумаге, на деле же все
распоряжения в Мингрелии и Гурии несравненно скорее могут делаться из Тифлиса, чем
из Керчи, куда вся корреспонденция идет через Тифлис и Ставрополь. Надобно впрочем
сказать, что этот край был в забросе у Тифлисской администрации, так как в нем не
производилось никаких военных действий. Положение народа, между безжалостным
грабительством местной аристократии и нашей безучастной бюрократией, было печально.
В этом отношении передача этого края в Береговую Линию была для него конечно
благодетельна. На другой день я прочел записку г. Анрепу. Ему очень понравилась мысль
округлить свою область и сделать ее действительно одною из самых интересных на
Кавказе; но он боялся испортить свои отношения к корпусному командиру. Я предложил
ему сначала завести разговор с князем Чернышовым на этот предмета и сделать так,
чтобы Чернышов усвоил эту мысль, как свою собственную. Для этого записка будет иметь
вид памятной, а не представления. Если это удастся, Чернышов вероятно и не упомянет о
том, что инициатива в этом деле принадлежит г. Анрепу. Чтобы не возвращаться к этому
предмету, я должен сказать, что наша затея вполне удалась: Чернышов, из Кутаиса,
послал это предположение Государю. Весь его авторитет состоял в том, что он сделал это
представление из Кутаиса, проехав Мингрелию в несколько часов. Высочайшее повеление
сообщено нам в Керчь с фельдъегерем, который поскакал с ним же в Тифлис, где старый
Головин еще писал своеручно опровержение нашей записки. Я [337] случайно видел этот
интересный автограф, написанный хорошим слогом, но в тоне полемическом. Так
например, против каждого параграфа нашей записки опровержение начиналось так: «Г.адъют. Анреп, или, лучше сказать, генерального штаба полковник. Филипсон, говорит...».
Может быть, это зло; но это роняет достоинство Головина. К счастью, возражение не
было представлено и осталось в портфеле его преемника.
Наконец, пароход привез нам жданного гостя. Князю Чернышеву отведены были две
большие комнаты в пашинском доме, где квартировал комендант. Это было единственное
нарядное помещение в Анапе. Князь встретил Анрепа очень любезно, что с ним не часто
случалось: он был высокомерен и с старшими генералами нередко обращался грубо. На
другой день он желал видеть войска отряда. Я это предвидел, и как Серебряков совсем не
знал пехотной службы, то мы заранее сделали две репетиции. Я написал ему на бумажке
все командный слова, начиная с отдания чести до конца церемониального марша, и
сказал, что если военный министр отдаст какое-нибудь неожиданное приказание, то я сам
прибегу к нему с этим приказанием. Признаюсь, я был очень непокоен за хороший исход
этого оригинального смотра. Оказалось, что и князь Чернышов разделял это сомнение. Он
был пешком; я конечно старался держаться близ его. Когда Серебряков скомандовал
перемену дирекции, князь обратился ко мне и сказал: «mais pour un marin, il ne se tire pas
mal d’affaire» (А ведь для моряка это не дурно). Нечего и говорить, что истый гвардеец
упал бы в обморок от нашего церемониального марша. Пешие казаки особенно
отличились. Князь Чернышов не утерпел, чтобы не заметить этого Анрепу, который очень
просто отвечал, что здешним войскам, обремененным работами и походами, при весьма
неблагоприятных климатических условиях, нельзя и думать о некотором улучшении
фронтового образования. Вообще Анреп, как при этом, так и во все время пребывания
князя Чернышева на Береговой Линии, держал себя с большим достоинством и тактом.
Кажется, князь и сам оценил это: ему вероятно ново было попасть в край, где он не видел
лакейства и где его никто не трепетал. На другой день он отправился с г. Анрепом на
пароходе; у меня был сильный пароксизм, и я отправился из Анапы только утром
следующего дня и на другом пароходе.
Осмотр Береговой Линии продолжался пять дней. Военный министр был всем доволен и в
самом лучшем расположении [338] слушал рассказы подполковника Бараховича об его
подвигах и особливо о том, как он, в одном десанте, при свалке с Турками и горцами,
откусил нос Турку. Казак, кончая свое повествование, сказал: «3вините, ваше сиятельство;
зробить то я зроблю, а казать не умею, бо я не архитектор». Князь Чернышов спросил его:
давно ли видел свое семейство? — «Та вже ма быть годыв четыре. Махонький сынишка
по одному году, того ще и не бачив». Военный министр приказал Вревскому (Павлу
Александровичу) записать его детей и объявил, что дочь будет принята в Смольный
монастырь, а двое сыновей в морской кадетский корпус. Таким образом хитрый казак
достигнул своей цели буфонством, которое сделало бы честь хорошему актеру.
Князь Чернышов вышел на берег в Редут-Кале и чрезвычайно любезно благодарил Анрепа
за все что у него видел. Я прибыл на рейд Редута накануне вечером, на другом пароходе.
На берегу думали, что приехал военный министр, поднялась возня и тревога. На пароходе
приехал полковник Дружинин и торопился ехать назад, чтобы успокоить ген.-лейт.
Брайко, Тифлисского военного губернатора, выехавшего встречать и провожать министра
до Тифлиса. Почтенный старик, всеми уважаемый за доброту и благородство, целую ночь
просидел одетый во всю форму и в перчатках, боясь опоздать к встрече. На другой день
рано утром Дружинин опять приехал на пароходе. У него был озноб. Когда я ему это
сказал, он нервно отвечал: «Да какая лихорадка! Там на берегу все дрожат; я все смеялся,
а вот видно и сам заразился».
Известно, что опасения многих главных лиц, по обе стороны Кавказа, сбылись: Граббе и
Головин должны были оставить свои места, хотя для этой перемены выждали время и
дали благовидный предлог. Граббе при этом показал не только твердость характера, но
упрямство, имевшее вид бравады. Князь Чернышов недели две разъезжал по его краю; а
он, под разными предлогами, даже с ним не хотел и встречаться.
У нас на Береговой Линии приезд князя Чернышова имел следствием только образование
4-го отделения линии и разрешение некоторых наших представлений, которые оставались
в Тифлисе без движения. За Кавказом и на Кавказской линии князь предложил новую
систему: заняв все выходы из гор укреплениями, оставаться в оборонительном
положении. Это значило еще усилить кордонную систему и передать в руки Шамиля всю
инициативу действий. Запирание укреплениями выходов из гор едва ли могло придти в
[339] голову кому-нибудь из знающих Кавказ и горцев. Последствия это доказали.
Мы возвратились в Анапу, откуда отряд Серебрякова выступил 23 Апреля и приступил к
постройке укрепления на указанном месте, на Гостогае.
Горцы были в большом сборе. 20 Мая мы поднялись по долине этой реки, по местности,
покрытой перелесками и чрезвычайно плодородной. Вообще пространство отсюда до
Анапы было житницею горцев. При самой первобытной обработке земля давала огромные
урожаи всякого хлеба. При рытии рва укрепления, я видел пласт чернозема в два аршина
толщины. Народонаселение по долине было довольно густо и зажиточно. В этот раз мы не
жгли аулов, хотя все время горцы не переставали вести перестрелку, в которой мы имели
небольшую потерю. 28 Мая генерал Анреп сделал рекогносцировку к Варениковой
Пристани, чтобы выбрать места для укрепления. Я уже говорил, что в 1839 г. я составил
глазомерный очерк местности, на сколько мог видеть с дерева, и что составление проектов
дамбы и переправы высочайше возложено было на полковника Шульца и барона
Дельвига. Когда уже они приступили к действиям на месте, Государь еще раз взглянул на
мой очерк и, поставив карандашем точку и букву А., сказал военному министру, что
вероятно вот тут будет лучшее место для укрепления. Через полчаса после этого,
фельдъегерь мчал уже точку А. на Вареникову Пристань и конечно, на расстоянии этих
2000 верст немало выбил зубов ямщикам и загнал почтовых лошадей. Об его собственных
костях не беспокоился никто, начиная с него самого, потому что большая часть прогонов
осталась в его кармане. «Свежо предание, а верится с трудом».
Из Варениковой Пристани мы возвратились прямою дорогою в Анапу, откуда г. Анреп
отправился в Керчь, а я на пароходе по Береговой Линии.
Убыхи вероятно решились отмстить нам за прошлогоднее поражение. Они решительно
атаковали Головинское укрепление и едва его не взяли. Ночью они подползли к
укреплению и стремительно бросились по капители восточного бастиона. Гарнизон был
готов, но артиллерия мало принесла пользы в темную ночь, а неприятель был в больших
силах. В нескольких местах перерубили палисады во рву, и шайка бросалась на бруствер,
не обращая внимания на наш огонь, от которого много горцев осталось во рву. В это же
время были фальшивые атаки на два соседние бастиона и заставили держать резерв в
готовности. Когда неприятель ворвался в [340] восточный бастион, защитники его
должны были отступить направо и налево по банкету. В это время горцы, полагая, что
дело кончено, бросились грабить ближайшие здания: церковь, офицерский флигель,
артиллерийскую казарму. Поручик Завадский, очень хороший и опытный офицер, потеряв
более половины своей команды, отступил из восточного бастиона к южному, но нашел его
уже занятым горцами. Не зная что делается в других местах и имея не более 20 человек,
Завадский бросился к западному бастиону и там наткнулся на воинского начальника,
майора Берсенева. «Все пропало, майор», сказал Завадский в отчаянии. — «Ну хорошо;
прикажите своей команде примкнуть к резерву. После получите от меня приказание».
Завадский говорил: «Берсенев сказал эти слова так хладнокровно, что я начал надеяться,
что не все еще пропало». В резерве оказалось человек 150 с двумя горными единорогами
перед пороховым погребом. Берсенев стоял впереди и рядом иepoмонах Макарий с
крестом и в эпитрахили. Горцы распространились по казармам, грабили и спокойно
уносили свою добычу через восточный бастион, но не зажигали строений, боясь взрыва
порохового погреба. Об остатках гарнизона никто из них не думал. Так прошло часа три.
Когда стало светать, майор Берсенев сказал: «пора, с Богом!». Отец Макарий благословил
воинов, из которых каждый знал, что от этого последнего усилия зависит их участь.
Завадский в тишине послан по банкету к южному, другой офицер с 40 человеками к
северному бастиону. Им велено открыть сильный огонь и крикнуть ура! когда услышат
два пушечных выстрела. Майор Берсенев приказал сделать эти выстрелы картечью по
диагонали укрепления к восточному бастиону, и все три команды с громким ура!
бросились туда в штыки. На горцев напала оторопь. Они даже и не пробовали
защищаться, а пустились бежать через восточный бастион. Конечно число их значительно
уменьшилось: кто повел раненых, кто уносил добычу. Укрепление было опять занято, но
многие горцы не успели выскочить из строений и были там убиты. Человек десяток засело
между кирпичами разобранного порохового погреба; они не сдавались и все были
заколоты. В этом деле у нас убито и ранено 1 офицер и 60 нижних чинов. К счастью,
горцы не проникли в лазарет, где было человек 60 больных не могших встать с постели.
Горцы говорили после, что у них была очень большая потеря. Во рву и внутри укрепления
собрано более 120 трупов.
Я прибыл на пароходе на другой день после события. Берсенев еще не сделал донесения.
Зная, что он тоже «не архитектор», [341] я остался в Головинском сутки и составил сам
описание этого геройского дела, опросив подробно всех офицеров и многих нижних
чинов. Показания всех были согласны. Все приписывали свое спасение майору Берсеневу
и иepoмонaxy Макарию. Первый получил орден Св. Георгия 4 класса, второй Св.
Владимира 1 степени с бантом, офицеры щедро награждены, нижним чинам Государь
пожаловал 40 знаков отличия военного ордена.
Здесь я должен сказать несколько слов об иеромонахе Макарии Каменецком, личности
очень оригинальной. До поступления в монахи, он был мещанином одного из городов
Костромской губернии и промышлял шерстью. Он был грамотен не более, как насколько
это нужно для его обиходу. Узнав о требовании иepoмонахов на Абхазский берег, он
перешел в Балаклавский монастырь Св. Георгия, посвящен там в иеромонахи и послан в
укр. Головинское. Здесь он был в своей сфере. Иеромонахам Береговой Линии дозволено
Синодом есть всегда мясное, крестить и венчать браки. Макарий вошел в общество
офицеров, которые постоянно проводили время у него, ели и играли в карты. Отец
Макарий держал банк и постоянно получал жалованье за всю свою паству. Не смотря на
то, он был бескорыстен. Все, что приобретал, уходило на гостеприимство и на пособие
нуждающимся офицерам и нижним чинам. Данного кому в долг отец Макарий никогда не
получал и не спрашивал. Сам он вел жизнь трезвую, пьянства и безобразия у себя никому
не позволял. Никакой церковной службы он не пропускал и при этом был очень строг:
тому же мaйopy Берсеневу, во время обедни, он послал причетника сказать, что если он
будет продолжать разговаривать во время службы, то он прикажет его вывести из церкви.
В случае тревоги или нападения, отец Макарий из первых являлся на сборный пункт в
эпитрахили и с крестом. Никто не видал, чтобы он суетился или терял голову в опасных
случаях. Всегда он находил случай сказать ободряющее слово своим спокойным и почти
веселым тоном. Офицеры и нижние чины его очень любили и уважали. В 1845 г.
(кажется), он еще раз также отличился при нападении горцев, был посвящен в игумены и
потребован в Петербург. Государь его очень обласкал и хотел сделать преподавателем и
наставником в кадетских корпусах; но это не состоялось, потому что отец игумен оказался
малограмотным, и очень не твердым в богословии. Его сделали настоятелем какого-то
монастыря в Костромской губернии. Отец Макарий был лет 42-х, среднего роста, с
живыми глазами и жиденькой темнорусой бородкой. [342] Я уверен, что, в случае общего
бедствия, где народ должен бы сам себя защищать, Макарий играл бы важную роль; в
обыкновенное же время и в Костромской эпархии едва-ли он долго останется настоятелем
монастыря, а, может быть, кончил уже и гораздо хуже.
После Головинского, Убыхи обратились к Навагинскому укреплению, но ограничились
только стрельбой из двух или трех орудий поставленных в опушке леса с Ю.-З. стороны.
Канонада продолжалась двое суток, не сделав почти никакого вреда, но содержала в
постоянной тревоге гарнизон, очень ослабленный болезнями. Я пришел на пароходе во
время этой канонады. По многим признакам видно было, что горцы в большом сборе;
можно было опасаться, что они решатся на приступ. Поэтому я поспешил в Бомборы,
чтобы сообщить начальнику 3-го отделения о необходимости скорее подкрепить
Навагинский гарнизон. Муравьев был в отпуску; его должность исправлял подполковник
Плацбек-Кокум, господин огромного роста, с резкими чертами лица и длинными рыжими
усами. Он был известен тем, что командовал ротою лейб-гренадерского полка, в которой
произошли беспорядки и она была раскасирована. Воинскими доблестями он не славился.
Он сказал мне, что не может отправиться в Навагинское, потому что у него лихорадка.
Как будто у кого-нибудь другого ее не было! Я пошел на пароходе в Сухум, взял там роту
16-го батальона и высадил в Навагинском, а адмирала крейсерующей эскадры просил,
чтобы приказал одному из военных судов держаться на траверсе реки Сочи для
содействия гарнизону в случае нападения. Но Убыхи на него не решились: простояв
вблизи укрепления еще несколько дней, сборище разошлось.
В Сухуме я высадил Тржасковского и Лисовского, которым поручено составить по
возможности полное описание, первому — Мингрелии и Гурии, второму — Сванетии.
Эти провинции, долженствовавшая войти в состав 4-го отделения, были нам почти
неизвестны. Сведения об них мы не надеялись получить ни от Тифлисского штаба, ни от
полковника Брусилова, который прежде заведывал этим краем, а по представлению
Анрепа назначен начальником 4 отделения Черноморской Береговой Линии. Это был
человек светский, некогда красавец, волокита, теперь молодой старик, бренчащий саблей
и вспоминающий о своей бурной молодости. Личность впрочем довольно бесцветная. Он
был в милости у Тифлисского штаба, который для него сделал довольно жалкую
школьничью проделку: в высочайшем повелении сказано только о Мингрелии и Гурии, но
[343] не упомянуто о Сванетии, которой половину составляет Рачинский округ
Мингрелии и называется Дадиановскою Сванетиею; не смотря на то, корпусный штаб,
вопреки здравому смыслу, не включил ее в состав 4 отделения, а подчинил лично
Брусилову, под непосредственным начальством корпусного командира. Штабс-капитаны
Тржасковский и Лисовский были в штабе Береговой Линии, первый — старшим
адъютантом дежурства, другой — для особых поручений. Оба они люди способные,
образованные, твердого характера и трудолюбивые. Оба знали Грузинский язык,
прослужа более 10 лет в том крае. Записки, которые они представили в 1843 г., составляли
целый фолиант, заключавший в себе верную картину этого края и множество данных, на
которые администрация обыкновенно мало обращает внимания. Поездка Лисовского в
Сванетию происходила при оригинальных обстоятельствах. Край этот считался в
возмущении, и начальство собиралось усмирить его вооруженной силой. Это нисколько
не помешало Лисовскому посетить все главные ущелья и населенные места и составить
глазомерную карту. Сванеты живут в вершинах Ингура, в крае горном, почти
недоступном и где совсем нет дорог, а во многих местах по тропинкам нельзя проехать
даже верхом. В таких случаях Лисовский нанимал одного из гигантов-сванетов, который
сажал его верхом к себе на шею и носил целый день за один рубль серебром. При этом
Лисовский был всегда в офицерском сюртуке и нисколько не скрывал своих действий.
Но в чем же состояло возмущение, которое собирались усмирить? Стоит того, чтобы
войти в некоторые подробности и показать, до какой степени мы мало знали этот край и
до каких нелепостей могло довести нас наше высокомерное равнодушие. В настоящее
время у нас часто говорят о том, что нужно руссифировать окраины России и
ассимилировать разные народности, входящие в состав Империи. Прежде это делалось, а
теперь говорится; поэтому и явились два таких мудрых слова.
В 1828 году отряд генерала Емануэля был в Карачае. К нему явилась какая-то знатная
женщина с большой свитой. Это была княгиня Гиго-ханум-Дадишкилияни. Она назвалась
матерью владетеля Сванетии, малолетнего князя Циоко, объявила желание поступить с
своим народом в подданство России и просила окрестить ее сына язычника. В отряде
Емануэля не оказалось никаких сведений о Сванетах, и из объяснений Гиго-ханум
увидели, что этот народ живет за Кавказским хребтом, т. е. вне района подчиненного
командующему войсками Кавказской линии. Емануэль [344] донес об этом корпусному
командиру. Барон Розен прислал княгине подарки и пригласил приехать с сыном в
Тифлис. Ко времени ее приезда получено от Государя повеление окрестить Циоко,
наименовав Михаилом, принять присягу на верноподданство и выдать князю Михаилу
грамоту, в которой он назван наследственным владетелем Сванетии и его роду присвоен
титул сиятельства. На этот раз тем дело и кончилось. Гиго-ханум, женщина огромного
роста, энергическая и честолюбивая, довольна была подарками и грамотою с золотою
печатью. Сванеты, как и прежде, жили спокойно в своих горах; Русская администрация не
имела у них представителей. В 1837 году на Кавказе ждали государя Николая Павловича.
Это стало известно и Сванетам. От них прибыла в Кутаис депутация, во главе которой
был князь Татархан-Дадишкилиани. Этот назвался тоже владетелем Сванетии, просил его
окрестить и дать грамоту. Государь в Кутаисе не останавливался и из Тифлиса приказал
исполнить просьбу Татархана, удостоил его быть восприемником, назвал Николаем,
прислал богатые подарки, но грамоты не дал, потому что грамота на владение дана уже
его старшему брату Михаилу. Татархан, как видно, человек практический, удовлетворился
этим; но когда все это узнала Гиго-ханум и увидела подарки, которые были гораздо богаче
полученных ею, бес зависти и честолюбия ослепил ее, и она стала интриговать против
Татархана. Я уже говорил, что князь Михаил (Циоко) умер в 1841 г. в нашем отряде, в укр.
Св. Духа. После него остался сын Константин, почти мальчик. Гиго-ханум стала
показывать грамоту с золотою печатью, которую до сих пор скрывала от всех и старалась
составить партию, которая бы признала Константина действительным владетелем
Сванетии и тем поставила Татархана в роль его подвластного. В сущности оказалось, что
Татархан не совсем младший брат Циоко, как признало наше правительство, но его
родной дед. Это был старик лет 90, бодрый и энергический, имевший в горах большую
славу. У него было дворов 700 подвластных, и кроме того вся вольная Сванетия, до 5 т.
душ, готова была соединиться с ним по первому его слову. У Циоко было до 150 дворов
подвластных. Сванетия разделялась на три части: Дадиановская, княжеская и вольная. В
княжеской Сванетии первенствовала фамилия князей Дадишкилиани, но ни один из
членов этой фамилии не имел каких-нибудь политических прав над другими. По общим
горским обычаям, особым уважением и почетом пользовался Татархан, как по летам, так и
по своему личному характеру. Вольные Сванеты были или язычники, или [345] самые
плохие христиане; остальные две части были христиане. Они имели каменные церкви
глубокой древности. Там сохранялись книги и предметы богослужения, которым Сванеты,
народ вообще бедный, придавали огромную цену и никому не показывали. Язык Сванетов
не похож ни на один из языков соседних народов; но богослужение производится у них на
Грузинском языке, который большая часть мужчин знает. Жилища их состоят из
каменных замков глубокой древности, в которых помещается семейство владельца с
прислугой, домашним скотом и запасами. Над замком возвышается каменная башня в 4 и
5 ярусов. Сванеты огромного роста, сильны и неутомимы, хорошо вооружены,
миролюбивы, но готовы оказать отчаянное сопротивление для обороны своих почти
неприступных гор. Образ жизни их совершенно первобытный. Женщины не красивы, но
ростом и силой мало уступают мужчинам. Главное богатство их скотоводство: зерновой
хлеб родится плохо в этих высоких местах. Торговли и промышленности почти не
существует, несколько Армян и Грузин удовлетворяют неприхотливым потребностям
Сванетов обоего пола. Из Сванетии есть перевал через Кавказский хребет в верховья
Кубани. На самом перевале есть пещеры, которые называются Базарьян-Турбин. Вероятно
в этих местах происходила когда-то меновая торговля Сванетов с Карачаевцами; впрочем
отношения соседей не всегда были мирные. Другой перевал ведет из земли Сванетов в
верховья Дала, через отрог хребта, всегда покрытый снегом. Несколько тропинок ведут
через черные горы в Мингрелии; все они очень трудны, а для полевой артиллерии и
невозможны.
Возвращаюсь к смутам, вызванным интригами Гиго-ханум и кончившимся трагически.
Татархан несколько раз унимал свою строптивую сноху и наконец, выведенный из
терпения, собрал сильную партию, подошел к ее замку Эцери и вызывал ее, через
посланных, на суд народный. Она заперлась в замке с одними женщинами и стреляла по
всем приближающимся для переговоров. Сам Татархан со сборищем был в верстах трех
оттуда. Неизвестно, он ли приказал или без него распорядились обложить замок
хворостом и зажечь. Женщины стали выбегать или бросаться в пламя; сама же Гиго-ханум
взошла на верхний этаж башни и с распущенными волосами, в каком-то диком
исступлении, кричала на распев страшные клятвы и ругательства, пока дым не задушил
ее. Внука ее Константина с ней не было. Когда он узнал о трагической смерти бабки, он
ускакал в Кутаис, где рассказал, что Татархан взбунтовался против Русского
правительства и [346] хотел убить его, владетеля Сванетии. Старшим в Кутаисе был в то
время командир Донского казачьего полка, полковник Буюров, старик довольно
ограниченный. Он собрал свой полк и двинулся в Рачинский округ. Отойдя верст 50 от
Кутаиса, он встретил своего урядника, который был там с командою худоконных казаков
и отрапортовав своему полковнику, что все обстоит благополучно. «Как благополучно? А
Татархан?» — «Никак нет, ваше высокоблагородие, ни об каком Татархане неслышно.» —
«Струсил подлец, узнавши, что я иду!». И с тем возвратился в Кутаис. Но тогда, уже было
получено из Тифлиса распоряжение о составлении довольно значительного отряда, под
начальством ген.-лейтенанта Симборского.
В это время Лисовский, кончив свою рекогносцировку, приехал в Кутаис, для собрания
некоторых сведений и приведения материалов в порядок. Четвертое отделение Береговой
Линии еще не было открыто, и Лисовского приняли там почти за иностранного агента и
эмиссара. Симборский, старый артиллерист, человек честный и неглупый, был самый
мелочной педант, всего более боявшийся компроментировать свое начальническое
достоинство. Он не хотел воспользоваться сведениями, которые мог ему сообщить
Лисовский о Сванетии и выслал его из Кутаиса. Отряд его далеко не дошел до Сванетии и
удовлетворился тем, что к нему явилась депутация с принесением покорности и выдала
аманатов. Чтобы кончить этот длинный эпизод, скажу, что тот же самый Константин
Дадишкилиани, в последствии, изменнически убил Кутаисского генерал-губернатора
князя Гагарина и был по военному суду казнен.
Остаток лета я провел в Керчи или в отряде Серебрякова. Военные действия были там
незначительны. 25 Июля кончена постройка и вооружение Гостогаевского укрепления,
отряд перешел к урочищу Варениковой Пристани на Кубани и заложил там укрепление.
Несмотря на деятельную жизнь, беспрестанные разъезды и строгую осторожность,
лихорадка у меня беспрестанно возобновлялась. Майер присоветовал мне, хотя на время,
уехать подалее из этого климата. Я решился ехать в Пензу, к своей матери. Мне разрешен
был отпуск на 4 месяца с производством содержания. Я отправился прямо из отряда в 20-х
числах Октября. За экспедицию 1842 г., по представлению ген. Анрепа, я получил орден
Св. Владимира 3 ст. Проезжая через Воронежскую губернию, я заехал к своему старому
другу князю Гагарину, жившему тогда в имении второй [347] жены своей, урожденной
княжны Щербатовой, Павловского у. в с. Михайловке. Было рано утром; я застал всех
спящими. Нет нужды и говорить, с какой искренней радостью встретились крестовые
братья. Двенадцать лет разлуки как будто слились в одно мгновение. Но пробыв вместе
пять дней и высказав все, что у нас было на душе, я не без грусти заметил, что жизнь
бросила нас не по одной дороге и к прежнему нашему облику прибавила несколько черт
совсем несходных.
....Я застал князя Гагарина сельским хозяином и Павловским предводителем дворянства.
Имение его жены оказалось до крайности расстроенным. Он погрузился с головою в
хозяйственные хлопоты и в жалкую тогда деятельность предводительства.
3-го Ноября я приехал в Пензу. Старушка, мать, сестры и моя добрая нянька были очень
обрадованы моим неожиданным приездом...
В первый раз мне случилось рассмотреть вблизи нашу провинциальную жизнь, со всею ее
дикостью, пустотою и грязью. Вероятно Пензенская губерния была не из худших в
России. Губернатор, тайн. сов. Александр Алексеевич Панчулидзев, более 30 лет был в
этой должности. Управление его было строгое, но патриархальное. Вся губерния говорила
об нем, что Александр Алексеевич, хотя конечно.... того.... но за все 30 лет никого
несчастным не сделал. «Того» имело много значений и в том числе следующее: когда
какой нибудь чиновник уже слишком изворуется или разопьется, к нему является
жандарм с приглашением от губернатора на чай. Чиновнику это лестно, но в тоже время
он как-то корчится и пожимает плечами. Губернатор встречает его ласково, приглашает в
кабинет и там наедине колотит его своим березовым чубуком по спине и мягким частям.
После этого чаю, Александр Алексеевич предупреждает своего дорогого гостя, что
вперед, если он не исправится, выгонит его из службы, и провожает ласково до передней.
Одним словом — отец, а не начальник! «Ни одного чиновника под суд не отдал».
Но настоящий хозяин в губернии был винный откупщик. Вся администрация была на его
жалованье. Главные, нужные ему лица получали деньгами и натурой; мелочь получала
только натурой. Положение было определено с большою точностью. Так например,
уездный землемер, который конечно никакого отношения к откупу не имел, получал по
ведру пенного вина каждый месяц, а в двунадесятые праздники по штофу ратафии и по
бутылке откупного рому. Чиновники Казенной Палаты, государственных имуществ и
[348] особливо полиции были конечно более облагодетельствованы откупом. За то же вся
губерния была или пьяна или опохмелялась.
Дворянские и городские выборы производились тоже патриархально. Всем заранее было
известно, кого и в какой должности желает иметь его превосходительство Александр
Алексеевич. Храбрецов, которые бы решились противоречить воле начальника губернии,
находилось мало и то разве между отпетыми или с перепою. Панчулидзев пригласил меня
на бал, который он давал дворянству, съезжавшемуся на губернские выборы. Огромные
залы губернаторского дома были полны, освещение и костюмы дам были великолепны; но
для меня, как чужого в этом крае, не было ни одного знакомого лица. Не скажу, чтобы
каррикатурист не нашел богатых сюжетов для своей кисти в этой пестрой толпе. Хозяйка,
особа всеми любимая и уважаемая, показалась мне утомленною и болезненною....
В конце Декабря мы поехали с семьей в нашу Чертовку, чтобы оттуда отправиться к
Казанским родным.... Приближался срок моего отпуска. Я пригласил матушку переехать
ко мне в Керчь с двумя младшими сестрами и моею доброю нянькою. В конце Февраля я
возвратился в Керчь, натерпевшись не мало от всех дорожных невзгод. Выехав в зимнем
экипаже, я должен был переменить его в Воронеже на летний и, пройдя по всем степеням
весенней распутицы, встретил в Черномории весну и расцветшие пионы в степи. В Керчи
я нашел все по старому. Явился к г. Анрепу и выслушал его рассказ об ужасном
происшествии, бывшем без меня.
Запасы строений и строительных материалов для Береговой Линии делались обыкновенно
в Декабре или Январе месяце. Это поручение имел постоянно инжен.-подполковник К-ий.
Назначение цен зависело всегда от меня, и я старался смело и произвольно урезывать все
исчисления ловкого и незастенчивого инженера. Торги на всю поставку производились в
Таганроге, в присутствии градоначальника; но там уже все заранее было улажено: цены на
торгах состоялись выше назначенных и, по частному приглашению К-ского, подряд
оставался за г. Вальяно по назначенным ценам и даже ниже. Может быть, при других
людях и обстоятельствах, цены могли бы и еще удешевиться; но я должен сказать, что они
были испорчены чрезвычайно дорогими подрядами, заключенными Ставропольским
штабом на 1837 и 1838 г. Эти цены, постепенно уменьшаясь, дошли вообще до 75 % и
менее прежних. Не смотря на то, [349] я знал, что их можно еще значительно сократить,
но не умел, да и не имел времени это сделать; а другого расторопного инженера не было
для этого поручения, крайне сложного по военным потребностям и при необходимости
все доставлять на срок, в открытые рейды восточного берега Черного моря на парусных
судах Ростовской и Херсонской постройки. Затем мне оставалось утешаться, что К-ский
гораздо более обкрадывает подрядчика, чем казну. Действительно, г. Вальяно, после
нескольких крупных подрядов для Береговой Линии, раззорился и умер. Зимой, проект
построек и заготовлений на 1843 г. делался без меня. Рассмотрение проекта и назначение
цен г. Анреп взял непосредственно на себя. Эта работа измучила честного и щепетильного
Немца, а тут еще К-ский явился с новым предложением. Под благовидным предлогом
большей прочности и безопасности от огня, он предложил в укреплениях Береговой
Линии возводить здания из Керченского камня, вместо дерева. Ноздреватый известняк
выламливается в окрестностях Керчи; из него легко выпиливают четырехугольные бруски
в 14 вершк. длины и 5—6 вершк. ширины и толщины. При правильной фигуре этих
брусков и мягкости камня, строения из них возводятся очень быстро и легко. В Керчи из
него строятся все дома. Но перевозка камня обойдется гораздо дороже дерева. Здания
будут прочнее, только при условии не допускать материала дурного качества. К-ский
подал Анрепу записку, в которой ловко и рельефно выставил выгоды такой замены; но в
конце концов оказывалось, что цены всего подряда должны были более чем удвоиться.
Это остановило Анрепа. Тифлисский штаб конечно не пропустил бы такой сметы, да и в
министерстве встретилось бы большое затруднение в ассигновании суммы. К—ский
решился на отважный шаг: наедине при докладе, он предложил Анрепу просто и ясно
15,000 руб. сер., если он исходатайствует замену леса камнем и ему даст заготовку.
Честный Немец растерялся и приказал К—кому завтра же подать прошение об отставке.
Анреп рассказывал мне это с нервною дрожью, но прошло несколько дней после ужасного
происшествия, прошения не было, обе стороны успокоились, а когда сумма была
ассигнована, К-ский уехал в Таганрог с прежними сметами. Но достойный сын
крещенного Жида понял, что ему нельзя оставаться на Береговой Линии и что он в
последний раз уже имеет Таганрогское поручение. Поэтому он устроил так, что на торгах
предложены цены в полтора раза дороже исчисленных, и что г. Вальяно сделал, по
частному приглашению, самое незначительное уменьшение. Не смотря на то, К-ский
заключил с ним контракт [350] и прислал на утверждение г. Анрепу под предлогом
краткости времени и невозможности достигнуть лучших цен.
Это было уже не воровство, а грабеж. Г. Анреп приказал написать ему, что по
назначенным ему делам он должен считать этот контракт утвержденным и если будет
какая переплата, то она отнесется на его собственный счет. Если же ни он, ни г. Вальяно
на это не согласны, то он К-ский должен объявить контракт неутвержденным и
немедленно возвратиться в Керчь.
Между тем я в Керчи нашел другого надежного подрядчика. Это был купец 1-й гильдии
Митров, человек очень капитальный и оригинальный. Петр Васильевич Митров был
второй из пяти братьев. Они были староверы. Еще бывши крепостными, они занимались
чумачеством: возили соль из Крыма. Околотивши денжонок, они выкупились, заплативши
барину 10,000 рубл. асс. за себя и семейства. Как видно, это была семья честная и строгой
нравственности. Братья жили дружно и вместе продолжали чумачество, увеличивая
размеры своего дела. Соляной пристав их очень полюбил. Однажды, как рассказал мне
Петр Васильевич, пристав сказал ему наедине: «Петр, я получил указ о введении нового
акциза на соль. Я его придержу дня три, а ты закупай соль на сколько у вас хватить денег.
Через три дня соль будет втрое дороже». Своих у них было тысяч двенадцать, да пристав
дал взаймы десять тысяч. Эти деньги они скоро воротили втрое и начали жить. «Дай Бог
ему царство небесное», прибавил старик Митров, «никогда мы не забудем его
благодеяния». Многое можно читать между строками в этом наивном рассказе; но кто
бросит камень в этих людей взросших в этой мутной среде и всосавших понятия и
принципы с молоком матери? Безусловная правда — Бог. Петр Васильевич был бодрый
старик лет 55. У него было своих 15 мореходных судов, и его обороты солью
простирались на многие сотни тысяч рублей. Сам он был малограмотен, конторы никакой
не имел; всем распоряжался сам, а если нужно написать, заставлял сына Ваню, мальчика
лет 14, учившегося в гимназии. Жил он очень просто и был у сограждан в большом
уважении, но как раскольник, никакой общественной должности не занимал. Его считали
в большом капитале. Старший брат его был в Одессе, другой в Херсоне, третий в Ростове
на Дону. Все четверо жили в согласии и вели дела за одно. Пятый брат Степан жил в
Таганроге, но с братьями не ладил и был в плохом положении. Я знал только Петра и
Федота (Ростовского), младшего [351] из пяти, писанного красавца лет 45. Оба они меня
поражали здоровым толком и большой смышленностью в торговых делах. Петр
Васильевич долго отказывался от моего предложения взять на себя инженерный подряд на
том основании, что «наше дело соляное; отцы и деды им занимались, а это дело не нашего
ума». Когда я ему расчитал, какие он может иметь выгоды, он слушал внимательно и
сказал: «Это все так, да ведь надо сдать». Когда я объявил, что сдача ничего не будет
стоить, он как будто с испугом сказал: «Нет, Григорий Иванович!, мы этого не желаем.
Эдак, примерно, я поставлю в какое нибудь укрепление тысячу брусьев; бунт большой, но
сверху будут лежать на подбор самые худшие брусья. Вы придете, посмотрите и скажете:
вишь, старая собака Митров, какой скверный лес поставил». Кончилось однако же тем,
что Петр Васильевич взял поставку по сметным ценам, выполнил ее исправно, но на
следующий год отказался.
Абхазская лихорадка, покинувшая меня в Пензе и Казани, опять возвратилась; но
рецидивы были гораздо реже и пароксизмы не так сильны. Я считал себя здоровым; за то
бедного Иосифа Романовича Анрепа она совсем измучила. Несколько раз он собирался
оставить свое место, но все откладывал. Жена заставила его решиться.
Начальником Береговой Линии назначен свиты Его Величества г.-м. Будберг, родной брат
мадам Анреп от разных отцов.
Наш новый начальник имел с прежним только общее, что был Остзейский Немец. Это был
маленький человек лет под 50, живой, юркий и вспыльчивый. Когда-то он переломил себе
ногу; ее сростили неправильно, и от того часто открывалась рана. Будберг поехал в
Петербург, приказал себе снова переломить ногу в том же месте. После этой вторичной
операции, он едва заметно прихрамывал, но ходил много и скоро, почти бегом. Александр
Иванович Будберг был человек не гениальный, но далеко не дюжинный. Он был хорошо
образован и имел приятные светские манеры, без всякой щепетильности. Он умел быть
начальником и хорошим товарищем. Не смотря на то, что ему было далеко за 40 лет, он
был холост. Долго он был адъютантом графа Дибича, которого смерть (в 1831 г.) застала
Будберга в чине полковника. В это время он был сделан флигель-адъютантом, а по
производстве в генерал-майоры, оставался в свите Его Величества. Он имел много
поручений в Европе и в России, в которой хорошо знал особливо военное ведомство. В
Петербурге у него было много [352] связей. Он оставался всегда Остзейским бароном, но
умел ловко устранять этот вопрос. С А. И. Будбергом я сошелся еще лучше, чем с его
предместником. Он имел ко мне тоже полное доверие; но в его отношениях ко мне было
менее солощавого, а более молодого, искреннего и откровенного. Я с благодарностью и с
особенным удовольствием вспоминаю об этом времени. Я старался удалить от него все
дрязги администрации, и он мог тем полезнее употребить свою деятельность на более
существенные предметы. Говорят, что после меня он сделался раздражительным и
тяжелым для подчиненных; но это вероятно потому, что приемник мой, Н. И. Карлгоф,
человек впрочем очень почтенный, по принципу не хотел ничего принимать на себя, и все
служебные мелочи и дрязги легли на А. И. Будберга.
Сделав несколько поездок по Береговой Линии и осмотревшись в этом новом для него
крае, Будберг сразу хорошо поставил себя относительно всех главных лиц своего
командования. Анапский комендант, хотя и барон, но понял, что ему нельзя долее
продолжать открытую войну против своего начальника, Серебрякова. Последний
убедился, что должен умерить свой воинственный пыл, хотя ему вполне было
предоставлено предпринимать военные движения в размере его средств. Вообще дела в
первом отделении шли очень хорошо. Натухайцы делались все более ручными; меновая
торговля шла в больших размерах. В Анапу на торговую площадь приходило ежедневно
по нескольку сот горцев с разными своими произведениями. Несмотря на то, о покорности
Натухайцев не могло быть и речи. Очевидно, этот вопрос должен был решиться не на
южной, а на северной стороне гор и в связи с другими народами племени Адехе.
Новороссийск хорошо обстроился и принял вид красивого города. Болезненность в
войсках, при большей свободе и лучших условиях жизни, значительно уменьшилась.
Торговля стала развиваться. На рейде было несколько военных судов; стали приходить и
частные суда, особливо Турецкие кочермы. Привоз последними товаров из Турции
конечно не совсем был согласен с таможенными правилами, но начальство Береговой
Линии смотрело на это всегда снисходительно, и г. Будберг еще более других.
Привозимые товары состояли из табаку, кофе, сахару и ситцу, правда, Английского
изделия. Все это составляло ничтожную сумму пошлин, а давало войскам удобства,
которые были неизлишни при их тяжкой службе. Впрочем нам было разрешено покупать
в Одессе (где в это время было порто-франко) товары, необходимые для [353] офицеров и
нижних чинов войск Береговой Линии и беспошлинно вывозить их на казенных судах.
Конечно смысл этого разрешения сделался очень растяженным, и в числе вещей,
необходимых для войск оказались и предметы прихоти и роскоши.
Во втором отделении положение дел и войск мало изменилось. Укрепления, по
возможности, улучшались и принимали вид красивый и опрятный; но в них, по прежнему,
гнездилась лихорадка со всеми ее гибельными последствиями. Правительство ничего не
предприняло для улучшения быта войск; но оно было бессильно против вредного
климата, особливо в южных укреплениях. Вместо графа Оппермана начальником второго
отделения назначен полковник Альбрандт. Это был человек лет под 40, хорошо
образованный, любимый всеми товарищами, очень храбрый и решительный, но, может
быть, слишком восторженный. В сражении под Ахульго он потерял руку. Ему отрезали
выше локтя, но так дурно, что операцию пришлось возобновить. Он выдержал эту муку с
необыкновенной твердостью, но и впоследствии часто страдал. Он был вдов и имел двух
сыновей-малюток. За рану ему дали 57 руб. прибавочного жалованья из инвалидного
капитала. Это заставило его оставаться на службе, в надежде (как он говорил), что удастся
потерять еще руку или ногу, и тогда деткам дадут что нибудь более 57 рублей. Грустная,
грустная история! Альбрандт не долго был начальником второго отделения Черноморской
Береговой Линии. Дальнейшая судьба его мне неизвестна. В 1860 г. я знал его брата,
генерал-майора корпуса путей сообщения и начальника Кавказского округа этого
ведомства. Это был человек строго честный, ученый, очень добрый, но тоже
восторженный и притом поэт, от чего было впрочем мало пользы для округа. В
Геленджике была тогда другая оригинальная личность — полковник Витковский,
назначенный туда комендантом еще в 1840 г. Это был добрый старик лет под 70, человек
образованный, служившей всегда в саперах. Высокого роста, с густыми, кудрявыми,
серебряными волосами на голове, Витковский был неукротимого нрава и деспот с
подчиненными, а особливо в семействе. Он только что женился в третий раз на девице лет
18, которую измучил ревностию и капризами. В Геленджике у него был фактотум,
поручик Левицкий, молодой человек способный, усердный и деятельный. При посещении
Геленджика начальником штаба генер. Коцебу, Витковский представил ему, при почетном
карауле, Левицкого, как отличного офицера, который исполняет у него двенадцать
должностей. «А прикажу, так и молебен отслужит», прибавил он в [354] заключение.
Коцебу сказал ему несколько ласковых слов. Левицкий был в восторге; но только что
Коцебу отошел от караула, ординарец передал Левицкому приказание коменданта идти на
гаубт-вахту. — «Что там случилось?» — «Не могу знать, ваше благородие, приказали
шпагу вашу отнести под знамя». По отъезде Коцебу, получив свою шпагу, Левицкий
пошел к Витковскому спросить, за что он был арестован? «Ни за что, дяденька; да я уж
слишком много насказал начальнику штаба о твоих заслугах, так и посадил тебя, чтобы ты
не зазнался». — «В таком случае, справедливо было бы, кажется, арестовать виновного, а
не меня». — «Думал я об этом, дяденька; да коменданта некому было бы караулить.
Дружба дружбой, а служба службой. Садись-ка, да принимайся за дело». После
Геленджика, Витковский был произведен в ген.-майоры и назначен комендантом в
Александрополь (Гумры). Там, между многими другими выходками самодурства, он дал
предписание инженерному майору и плац-адъютанту жениться на его двух дочерях от
первого брака, только что вышедших из Смольного монастыря. Невесте майора он дал в
приданое коляску, а невесте плац-адъютанта 1200 р. асс. — «Вы люди бедные», сказал он
последней, «можете ходить и пешечком, а инженер денег наворует, так и пусть возит свою
жену в коляске». В 1846 г. Витковекий вышел в отставку. Я его видел проездом через
Ставрополь. Он нисколько не изменился.
В третьем отделении все шло по старому; возились с Убыхами, с Цебельдинцами,
Абреками, с Абхазскими интригами и особенно с владетелем, которого, правду сказать,
очень избаловали: он ровно ничего не делал для водворения порядка в своем крае, и все
грабежи и убийства в Абхазии сваливал на других, а мы его же награждали. Такое
отношение к владетелю было отчасти вынуждено нашею слабостью в Абхазии.
Санитарное состояние войск не улучшилось. Особенно в Сухуме, по прежнему,
свирепствовали лихорадки. Нужно впрочем сказать, что в Гаграх мы, на этот раз, нашли
лазарет пустым: не было ни одного больного. Покорность Джигетов, постройка башни в
ущельи и улучшенное довольствие войск сделали счастливую перемену в этом месте,
считавшемся гибельным и куда ссылали почти на верную смерть. Из Сухума мы съездили
в Марамбу и посетили Редут-Кале, куда должен был приехать новый корпусный
командир, генерал Нейдгардт, для обозрения Береговой Линии.
Замена Головина Нейдгардтом, а Граббе Гуркою была последствием посещения Кавказа
военным министром. Кавказ от этого [355] не выиграл. Они ехали поправлять дела в крае,
которого совсем не знали, учить других, сами не учившись. Оба были предубеждены
против всего, что до них делалось на Кавказе, и оба были совершенно не в силах
улучшить это положение дел.
А. И. Нейдгардт был давно известен как военный ученый и человек опытный в
Европейской войне и в администрации. В кампании 1831 г. он был ген.-квартирмейстром
армии, после того был ген.-квартирмейстром главного штаба Его Величества и наконец
командиром 6 пехотного корпуса. Здесь он обратил на себя особенное внимание
страстною деятельностью по части фронтовой службы. Педантизм он доводил до крайних
размеров. О Владимире Осиповиче Гурко нет надобности много распространяться. Это
был человек дюжинный. При хорошем образовании, уменьи себя держать с достоинством,
глубокомысленно молчать, а иногда кстати говорить громкие фразы, он был скромный
воин в поле и мог быть более полезным для кабинетной должности.
Старик Головин очень скромно покинул Кавказ. Алексей Петрович Ермолов навестил его
в Москве и потом рассказывал в своем обществе: «Был у старика Головина. Он хорошо
поместился в том же доме, где жил его предместник барон Розен. Жаль только, что не мог
нанять больше, как на год; Нейдгардт дал задаток»... Слова эти конечно стали всем
известны. Предсказание почти в точности сбылось: Нейдгарт и двух лет не остался на
Кавказе.
В 1843 и 1844 г. дела в восточной половине Кавказа шли очень плохо, хотя туда была
переведена из Крыма еще одна дивизия 5 пехотного корпуса. Я не буду говорить о
подробностях действий в этом крае, мне мало известных и к нашему краю ни какого
отношения не имевших. Расскажу только один эпизод, дающий понятие о делах и людях.
Г. Гурко двинулся с 15 батальонами из Грозной в Чечню и Северный Дагестан, где
Шамиль хозяйничал совершенно как дома. Кончилось тем, что Гурко признал
невозможным держаться в поле и с отрядом своим заперся в крепости Темир-Хан-Шуре.
Это крепкое сидение продолжалось там так долго, что недостало продовольствия; войска
ели конину. Гурко несколько раз посылал с лазутчиками к Нейдгардту убедительную
просьбу о помощи, которой все ждали с нетерпением. Наконец, в одну ночь поднялась
большая ружейная пальба на аванпостах. Привели горца, который счастливо выдержал
огонь наших войск и неприятеля, чтобы принести г-у Гурко конверт от корпусного
командира и маленькую [356] посылку. Все ждали хороших вестей и ошиблись. В
конверте было предписание г. Нейдгардта ввести во всех войсках утвержденный им
образец деревянной солонки, которую каждый солдат должен иметь в ранце... Но помощь
явилась с другой стороны. Начальник левого фланга, г. м. Фрейтаг собрал каких-то 7 или
8 батальонов, пришел с ними из Грозной и избавил от блокады своего командующего
войсками, сидевшего в Темир-Хан-Шуре с 15 батальонами. Это было только начало
спасительных действий г. Фрейтага. В 1845 г. ему суждено было спасти своего
главнокомандующего, а в следующем году опять генерала Гурко, уже совсем уезжавшего
с Кавказа. Может быть, за эти-то действия он и сам должен был покинуть этот край, где
был одним из полезных и замечательных деятелей.
Г. Нейдгардт встретил Будберга очень приветливо; мне не сказал ни слова. С ним был
генерального штаба подполк. Бибиков, мой товарищ по Военной Академии. Он рассказал
мне много Тифлисских сплетней и показал черновую Головина об утверждении
четвертого отделения, о чем я уже выше говорил. Из рассказов Бибикова и из того, что
черновая Головина находилась в дорожном портфеле, я понял, что Нейдгардт
предупрежден против меня. Я старался держать себя как можно дальше.
Первое место посещенное корпусным командиром было Сухум. Там оставалось только
две роты гарнизона; остальные были в Цебельде. Сухум конечно произвел неприятное
впечатление на Нейдгардта, привыкшего находить везде педантическую чистоту и
праздничный вид. Здесь было все гнило, ветхо, уныло и болезненно. У нас, со времен
Раевского, шла бесконечная переписка об ассигновании суммы на осушку вокруг
крепости болот, которых миазмы губили несчастные войска и жителей города. Отказ был
всегда из Тифлиса. К счастью, г. Нейдгардт лично убедился в необходимости и
неотложности этой меры; но возобновилась только переписка, а разрешение последовало
уже при князе Воронцове.
В Бомборах встретили на берегу полковник Гогенбах, за отсутствием Н. Н. Муравьева, и
владетель Абхазии со множеством своих князей и дворян. Сцена была оригинальная и
красивая. В укреплении все было прибрано и вычищено. Мошенник - смотритель
провиантского магазина, давно состоявший под следствием за неявку огромного
количества провианта, особенно угодил Нейдгардту. Он сделал из своего магазина
картинку. Строение и бунты были украшены разными фигурами из опорожненных
боченков и путевых принадлежностей, кругом [357] место расчищено, выметено, усыпано
песочком, а из воткнутых в этот день деревцов с листьями образованы аллеи... Нейдгардт
был очень доволен и приказал записать имя смотрителя. Начало привело его в хорошее
расположение духа. Он пошел вдоль бруствера. На бастионе стояли три орудия.
Гарнизонный артиллерист, подпоручик из сдаточных, отрапортовал от своей части и
предупредил корпусного командира, что лафеты только что окрашены. Действительно,
орудия и лафеты блестели, как с иголочки. Нейдгардт заметил, что к его приезду не нужно
было красить лафеты. «Никак нет, ваше в. п—во; теперь Июнь, а в этом месяце всегда
красят лафеты гарнизонной артиллерии». Это он солгал: до того они по крайней мере
десять лет не были крашены, да и не зачем было красить. Лафеты были до того гнилы, что
из орудий нельзя было сделать более одного выстрела. К счастию в Бомборах давно уже
не приходилось стрелять. Об этом и о негодности ружей у нас несколько лет велась резкая
и настоятельная, но бесполезная переписка. Вероятно, она была в Тифлисе доложена г.
Нейдгардту, потому что он сказал Будбергу: «Александр Иванович, а ведь артиллерия-то
у вас не так дурна, как я ожидал». В это время мы были на бастионе. Я подошел к одному
орудию, вывернул из гнилого обода кусок дерева и бросил гнилушки с запачкаными
краскою перчатками. Все это было сделано молча. Нейдгардт тоже молча посмотрел на
меня и пошел дальше. И об этом возобновилась переписка, но кончилась только в 1854 г.,
когда мы сами уничтожили все укрепления Береговой Линии.
Погода была прекрасная; море как зеркало. Обзор Береговой Линии до Анапы
продолжался трое суток, довольно бесцветно и без особенных случаев. Из Анапы мы
проводили корпусного командира прямо к Поти. Г. Будберг принял в свое начальство
сформированное уже четвертое отделение Береговой Линии, и на возвратном пути из
Сухума отправился в Цебельду и Дал чрез Багадское ущелье, чтобы ознакомиться с краем.
Я на другом пароходе пошел прямо в Керчь, где меня ожидали кипы бумаг.
В Августе приехала в Керчь моя мать с младшей сестрой. Квартира у меня была очень
просторная, но теперь она наполнилась нашим семейством и немалочисленным
крепостным штатом. Мать моя была женщина не глупая и добрая; но сороколетняя возня с
крепостными, в замужестве, развила в ней до болезненности самолюбие и
раздражительность, от которых страдали сестры и особливо прислуга. Нужно впрочем
сказать, что крепостные люди ее любили и находили крутое подчас с ними обращение
[358] естественным. Женщина, пятьдесят лет служившая ей горничной, Матрена
Озоновна, более других терпевшая от неровности характера своей госпожи, не покинула
ее и после освобождения крестьян, не получала никакого жалованья и в 1874 г. закрыла ей
глаза. Сестры были очень добрые девушки и держали себя скромно и совершенно
прилично. Младшая, Любовь, была миловидна, хотя ряба, с умными и прекрасными
глазами. В маленьком городке, как Керчь, знакомства составляются скоро; в штабе же
было много офицеров и чиновников. Наша жизнь устроилась так, что мы редко оставались
одни. Меня лично увольняли от всех светских условий: было некогда. В моем кондуитном
списке г. Анреп, на вопросы усерден ли к службе? написал: «усерден свыше сил». Это
было не совсем правда; я действительно очень много работал, но это меня нисколько не
тяготило: я, что называется, втянулся. Лишением для меня было отсутствиe Майера,
который проводил лето в Карасане с семейством Раевского. За то наша штабная семья все
прибывала. В распоряжение начальника Береговой Линии назначены были начальники
артиллерии и инженеров для заведывания этими частями на Береговой Линии,
полковники Радожецкий и Клименко. Первый был старый артиллерист, участвовавший в
отечественной войне и литератор. Его «Записки Артиллерийского офицера» имели в свое
время успех. Он был человек не без способностей и не без образования, хотя, по старому
обычаю, говорил и писал «лаблатория». Он недолго оставался в этой должности; на его
место назначен был полковник Бабушкин, человек пожилой, очень добрый и всеми
уважаемый. Он долго командовал батареей и был в немилости у Артиллерийского
Департамента. Когда-то он получил в батарею холостые заряды в большом количестве. По
его представлению, ему разрешено было порох из лишних зарядов передать в пехоту для
того же употребления. При ревизии его отчетов, ему сделали запрос, куда он дел
рогожные пыжи от зарядов, переданных в пехоту? Вещи эти никакой ценности не имеют и
верно были брошены; но Артиллерийский Департамент восемь лет мучил его запросами,
сделал несколько замечаний и выговоров и едва согласился на удержание из его
жалованья двойной стоимости пыжей, т. е. двух или трех рублей ассигнациями. Этот
департамент славился тогда своей мелочной придирчивостью. Рассказывают, что
полковник Амосов, один из известных тогда артиллерийских офицеров, подал генералфельдцейхмейстеру записку, по личному приказанию Его Высочества. Когда записка
поступила в департамент, сей последний [359] запросил Амосова, почему он не счел
нужным представить об этом деле департаменту? Амосов отвечал, что он всегда считал
артиллерийский департамент местом нужным, но представил записку, минуя его, генералфельдцейхмейстеру, по личному приказанию Его Высочества. Говорят, эта острота дорого
стоила Амосову.
Полковник Клименко назначен был на место полковника Постельса, который получил
назначение начальником инженеров Кавказского корпуса. За этого полезного деятеля
Тифлисский штаб должен бы добром помянуть генерала Раевского. Клименко был
инженер старого времени, добрый, толстый и обжора. На г. Будберга он произвел
неприятное впечатление своим проектом возобновления Юстиниянова храма в Пицунде.
Это величественное здание, над которым пронеслось 13 веков, так сохранилось в
живописных развалинах, что его легко можно было реставрировать в прежнем стиле. В
проекте Клименко ему дан был вид какой-то нелепой житницы. Будберг сказал: «это не
архитектор, а каменьщик». Проект переделан в Петербурге и, по представлении Будберга,
учреждена при этом храме духовная миссия.
Между отъездом Постельса и назначением Клименко прошло несколько месяцев.
Подполковник К—ий приехал из Таганрога, и я поручил ему, как старшему из инженеров,
вступить в эту должность и объявил, что с будущего 1844 г. заготовление инженерных
материалов и постройки в Таганроге будут возложены на бывшего с ним в последние два
года инженер-поручика Ната. Конечно, это очень не понравилось К-скому, хотя я
постарался густо позолотить пилюлю. В конце осени, я поручил ему составить проект и
соображение цен на заготовление, причем он, с своей цинической усмешкой, заметил, что
все прежние сметы и соображения подлежат радикальному изменению, от которого
можно ожидать значительного уменьшения суммы подряда. Я конечно поддержал его в
этом благом настроении, вызванном уверенностью, что не ему уже придется пользоваться
барышами. Жидовская натура явилась тут во всем блеске. Недели через две, К—ский
принес мне толстую тетрадь, написанную его рукой и содержащую в себе все
соображения и исчисления, сделанные совсем на новых основаниях, которые ему конечно
были давно известны, но до сих пор он не считал нужным об них говорить. Общая сумма
заготовки уменьшилась от этого не много более чем на треть. При докладе мне всех
подробностей исчисления, я вынужден был сделать возражение: до такой степени
сбережения, особливо в морской перевозке, были значительны. К—ский, с своей
таинственно-цинической [360] улыбкой, отвечал, что все исчисления верны, и ошибки
никакой нет. Я оставил его тетрадь у себя, чтобы рассмотреть еще на досуге, приказал у
себя на квартире переписать ее, проверил и, когда К—ский пришел с докладом, приказал
ему написать на его имя предписание отправляться в Таганрог и приступить к
заготовлениям согласно сделанному им самим изменению, а поручику Нату принять от
него дела инженерного отделения штаба. Это его очень озадачило, но возражать было
нельзя: его собственноручная тетрадь была у меня. Конечно, и при этом исчислении, он в
убытке не остался; но можно вообразить себе, что у него оставалось в кармане в
предшествовавшие пять лет? В 1845 г. он вышел в отставку, женился на девице
Коваленской, молодой особе, которую он мучил ревностью, скаредностью и
деспотическим обращением. В Таганроге говорили, что у него 400 т. рубл. капиталу. Я его
там видел в 1851 г.; он был богатым помещиком, но жил свиньей, как разворовавшийся
Жид. Вскоре он умер в больших мучениях, не видя около себя ни одного любящего лица.
Чтобы отдохнуть от воспоминания об этой грязной личности, скажу несколько слов о
человеке, ему диаметрально противоположном. Антон Антонович Нат, инженер-поручик,
был прислан в распоряжение начальника Береговой Линии в 1840 г. вместе с другими
офицерами этого ведомства. Он был родом из Финляндии, воспитывался в Инженерном
Училище и совершенно обрусел. Это был человек замечательно добрый, честный и
благородный. При хороших умственных способностях и общем образовании, он был
одним из лучших инженеров. При этих достоинствах он был скромен, даже до
излишества, так, что его трудно было узнать и оценить. С самого приезда на Береговую
Линию, он подружился с своим земляком, Сальстетом, а впоследствии женился на
падчерице последнего, девице Свентоховской. Действительно, в обществе этих честных и
добрых людей от многого можно было отдохнуть.
1844-й г. был последним годом моей службы на Береговой Линии. Он прошел без
особенных событий; только в начале года Будберг был произведен в генерал-лейтенанты с
назначением генерал-адъютантом. Это была общая для нас радость, и мы ее
отпраздновали пиром на весь мир. Будберг умел привязать к себе своим ровным и
ласковым со всеми обхождением, при полном соблюдении своего начальнического
достоинства. В мелочи администрации он не вмешивался, и дела наши шли хорошо, хотя
в Тифлисе, по прежнему, нас не долюбливали. [361]
В начале 1845 г. был назначен на Кавказ главнокомандующим и наместником граф М. С.
Воронцов. 31 год тому назад он одержал победу над Наполеоном, при Красине, за что
получил Георгия 2 степени. После того он был 21 год Новороссийским генералгубернатором и имел репутацию либерального вельможи. Его назначение на Кавказ всех
обрадовало. Ожидали многого. К сожалению во многом ошиблись.
Начальником главного штаба армии был назначен ген.-лейт. Гурко. Если бы он
удовольствовался кабинетною работою, как его предместник, то избегнул бы дурной
славы за свои вмешательства в военные действия. На его место никто не был назначен.
Наказный атаман Черноморского казачьего войска, г.-лейт. Заводовский, как старший,
принял титул временно-командующего войсками Кавказской Линии и Черномория.
Вскоре после того я был произведен в генерал-майоры (30 Апреля) с назначением
начальником штаба войск Кавказской Линии. Эта высочайшая милость была
исходатайствована графом Воронцовым и многим в Ставрополе и Тифлисе не
понравилась.
Пришлось оставить Береговую Линию и добрых товарищей, с которыми делил я труды,
радость и горе. Семилетняя служба на Береговой Линии оставила мне самые живые и
приятные воспоминания. Штабные захотели проститься со мною за хлебом-солью. На
обеде был г. Будберг и до 40 офицеров всех ведомств. Были тосты и спичи. Когда Будберг
ушел, прощание обратилось в шумный кутеж на распашку. Не было конца тостам и речам,
которые были только искренни, а нам казались тогда и умными, и красноречивыми. Мы
разошлись далеко за полночь и не совсем верными шагами. С того времени прошло 36 лет
(1881 г.); но и теперь, 73-летний старик, я с тем же удовольствием вспоминаю молодое,
искреннее чувство, с которым мы расстались. Со многими из тогдашних товарищей мне
не пришлось встретиться. Майер женился на Софье Андреевне Дамберг, имел двух
сыновей-близнецов, из которых одного, Григория, я крестил. В 1846 году Майер умер.
Вдова его долго была директрисой Кушниковского института девиц (в Керчи). Мы с нею
встречались друзьями и в Керчи, и в Петербурге, где она жила с Раевской.... Сыновья ее
воспитывались в горном институте и вышли хорошими горными инженерами.
Сальстет тоже женился на вдове лекаря Свентоховского, в доме которого он долго
квартировал. Это был поступок, какого следовало ожидать от честного Шведа, но он едва
ли ему доставил много семейного счастья. С ним мы опять встретились в 1855 г. [362] Он
был полковником генерального штаба и назначен, по моему представлению,
градоначальником г. Ейска. В этой должности он пробыл несколько лет, честно трудился,
произведен в г.-майоры, овдовел и там умер, оставя двум дочерям только небольшой
садик, в котором сам работал. До последней минуты жизни он сохранил детскую доброту
и прямодушие, которое не все умели ценить.
Нат, как я уже сказал, женился на его падчерице. Она была красавица, добрая жена и мать,
и хорошая хозяйка. С Натом мы встретились опять в 1855 г. Я был тогда наказным
атаманом Черноморского казачьего войска, а Нату поручено было составить и выполнить
проект заграждения входа из Черного моря в Азовское. Государю угодно было поручить
мне наблюдение за этими работами. Этого поручения с меня не сняли и в то время, когда я
был назначен командующим войсками правого крыла. Конечно работал один Нат; я редко
мог приезжать в Керчь и в Ставрополе утверждал только подписанные Натом отчеты по
этому миллионному делу. Я имел к нему неограниченное доверие и конечно не имел
причины в том раскаиваться. Кончив работы, Нат, произведенный в г.-майоры, назначен
состоять при Инженерном Департаменте. Там он прожил несколько лет в тени и при
скудном содержании. Нат был отличный инженер и человек хорошо образованный. Его
скромность доходила до излишества. Немногие умели его ценить, и в числе этих немногих
был Тотлебен, его товарищ по Инженерному Училищу. После смерти Ната он
позаботился, чтобы похоронить его на счет казны и по возможности устроить положение
его вдовы и четырех детей, которым отец не оставил ничего, кроме честного имени. Слава
Богу, что, хоть редко, но еще являются такие чудаки! Платон Александрович Антонович
оставался на Береговой Линии до ее упразднения в 1854 г. Он много и разумно работал,
но в тень не прятался. Крымская война застала его полковником. По заключении мира, он
покинул военное поприще, и я встретил его уже в Петербурге в 1865 г., когда он, уже г.лейтенант, назначен попечителем Киевского учебного округа. Надобно было ему иметь
особенную гибкость, практический смысл и твердость воли, чтобы 14 лет оставаться в
этой должности, при всех переменах лиц, систем и взглядов в Министерстве Народного
Просвещения.
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив,
№ 2. 1884
Нареченный мой братец, Александр Иванович Панфилов, тоже пережил Береговую
Линию и в 1854 г. на военных судах увозил гарнизоны и жег укрепления, которые при нем
занимались [363] и строились. В Синопском сражении он принимал деятельное участие и
получил Св. Георгия 3 степени. В защите Севастополя он был начальником отделения
обороны и провел 11 месяцев на 4-м бастионе. Его беззаветная, не шумливая храбрость и
энергия доставили ему общее уважение. По заключении мира, он был некоторое время
последним главным начальником Черноморского Флота и портов и видел уничтожение
этого славного и до сих пор не замененного учреждения. Я встретил Панфилова в
Петербурге членом Адмиралтейств-Совета и адмиралом. Он нисколько не изменился. Это
был моряк одного типа с Лазаревым, и ему недоставало только способностей и
образования сего последнего. Я его похоронил в 1870 г. После него остались вдова и две
дочери, да честное имя. Это был тоже, слава Богу, чудак. Мир душе его!
Михаил Аргирьевич Цакни тоже пережил Береговую Линию, на которой начал службу в
линейном батальоне. Я его снова встретил в 1855 г. в Екатеринодаре. По назначении меня
командующим войсками, я взял его дежурным штаб-офицером. Он был мне верным и
полезным сотрудником в поле и в кабинете. Когда я был назначен (1860 г.) начальником
главного штаба армии, он был помощником командующего войсками и за атамана
управлял Черноморским казачьим войском. Преемник мой, Карцев, хотел было, по моему
совету, назначить его г.-интендантом вместо Колосовского. Это назначение не состоялось.
Цакни более года жил в Крыму без дела и потом был назначен помощником к тому же
Колосовскому. Еще год ходил Цакни аккуратно каждый день в интендантство, читал
газеты и журналы. Ив. Григ. Колосовский хорошо понял, что Цакни не будет помогать
ему в его делах.... Через год, когда Цакни выслужил срок к полному пенсиону, он вышел в
бессрочный отпуск и поселился в Керчи, где я его встретил в 1880 году, мирным
гражданином, членом клуба, старым холостяком и дядей нескольких племянниц. Тоже
чудак своего рода!...
Судьба многих других. моих сослуживцев на Береговой Линии мне неизвестна. Могу
сказать только, что все они были люди честные, добросовестные работники и вероятно
кончили очень скромно свою служебную карьеру. Прощаясь здесь с ними, я не могу не
сказать несколько слов о нашем общем начальнике А. И. Будберге. Он оставил Береговую
Линию, кажется, в 1852 г., и на место его был назначен вице-адмирал Серебряков, умный
и хитрый Армянин, со всеми отличительными чертами своей национальности. Будберг,
генерал-адъютант и генерал от кавалерии, не имел [364] постоянного назначения, а
исполнял иногда дипломатические поручения по указанию Государя. В одном из этих
поручений, в Молдавии, он, кажется, не удержал живости своего характера, и тем обратил
на себя негодование канцлера князя Горчакова. Он женился на дочери министра финансов
Царства Польского, Фурмана, нажил множество детей и умер в Петербурге, где я его
довольно часто видел. Он жил скромно на Васильевском острову, в четвертом этаже, и
оставил детям ничтожное состояние. Тоже, слава Богу, чудак!
5-го Мая 1845 года я вступил в должность начальника штаба войск Кавказской линии и
Черномория. Новая моя резиденция, город Ставрополь, порядочно изменилась с тех пор,
как я был там в первый раз, десять лет тому назад. Город очень расширился, особенно в
нагорной части. Огромный пустырь, за домом командующего войсками, на половину
застроился. Явились большие дома, каменные и деревянные, казенной архитектуры.
Губернские присутственные места поместились в новых огромных зданиях, для них
построенных. Даже городской острог потерял свою прежнюю патриархальную
наружность: его заменило огромное каменное здание, со всем тюремным комфортом и с
титулом городской тюрьмы. Вообще видно было, что торговля и промышленность
усердно разрабатывали единственный местный источник обогащения — казну. В
Ставрополе и прежде не было и теперь почти нет коренных местных жителей, а есть
подвижное служащее население или люд, которые кормятся Кавказскою войною. Только
им было на руку крайнее усложнение в последнее время администрации военной и
гражданской. Впрочем грязь в городе осталась та же самая, да не переменился тоже и
характер гражданской администрации.
Для штаба войск утверждены новые обширные штаты; для дежурства выстроены новые
дома, для генерального штаба куплен большой дом генерала Петрова. Напрасно бы я стал
искать тех двух холодных комнат, в которых помещался в мое время генеральный штаб, и
того дома, в котором был свален его архив. Все было чисто, чинно, просторно и
роскошно. Все било в глаза и, только осмотревшись, можно было иногда пожалеть о
временах старого Вельяминова. Утверждением новых штатов и нынешним устройством
штаба обязаны ходатайству Траскина и тому авторитету, который он имел в Военном
Министерстве. Довольно неожиданно очутившись в захолустье, он захотел устроить там
свое министерство [365] и устроил. Бюрократия, с его времени, страшно развилась,
расходы казны упятерились. Но все это капля в море сравнительно с Тифлисской
администрацией.
Г.-лейт. Николай Степанович Заводовский встретил меня разумно и приветливо. Он был
роста выше среднего, с лицом типически-малороссийским; держал себя совершенно
прилично. Ему было за 60 лет. С первого же раза он мне сказал, своим резким хохлацким
акцентом, что во всем надеется на меня, потому что сам он временный, простый и неписьменный. Все это была неправда. Титул временно-командующего он носил при мне
четыре года. Он был человек неглупый и очень хитрый; образовании не получил, но, что
называется, натерся; кой-что читал с пользой и во всяком случае был выше обыденного
уровня наших генералов. Он притворялся простаком и не-письменным, а на самом деле
был смышлен и в бумажных делах опытен. Его житейская мудрость выработалась в
долговременной службе, где он сам должен был пробивать себе дорогу. Он хорошо
понимал, что может держаться только безусловною преданностью и угодничеством графу
Михаилу Семеновичу, и он эксплуатировал эту преданность во что бы то ни стало и с
совершенным отрицанием своей личности. Нравственные правила его образовались в
казацкой атмосфере, но наружность была прилична и безупречна. Он с 1828 года был
наказным атаманом Черноморского казачьего войска и не попал под суд, что почти
беспримерно. Он был горячий патриот своего края, называл (в интимной беседе)
Черноморие — угнетенною нациею и заботился о том, чтобы Китайской стеной отделить
его от всей России.....
Происхождение Н. С. Заводовского было очень скромное; он этого никому в глаза не
совал, но и не скрывал. Однажды я спросил его, почему он пишется Заводовским, тогда
как другие пишут эту фамилию Завадовский? — «Нэ, Григорий Иванович, то фамилия
графская, а мой отец был овчаром на войсковом овчарном заводе; с того и назвали его
Заводовским».
Николай Степанович участвовал в кампании 1813—1814 г. и был в партизанских отрядах
г. Чернышова; после этого командовал атаманским полком в Петербурге до своего
назначения наказным атаманом. Когда было утверждено новое положение для
Черноморского казачьего войска, составленное Чернышовым (тогда уже военным
министром), в Черномории многие были справедливо недовольны этим положением,
составленным в кабинете, без серьезного изучения края и его потребностей. В числе
недовольных [366] был и Заводовский. Это вероятно узнал князь Чернышов и, когда
Заводовский явился в Петербург с депутацией благодарить Государя за дарование войску
нового положения, Чернышов, только что возвратившийся с Кавказа, принял его очень
сухо. Когда депутация представлялась Государю, Заводовский, по обыкновению,
прикинулся простяком, и резким хохлацким выговором доложил Государю, что казаки, по
своей простоте, не могли понять благодетельных видов правительства, но князь
Александр Иванович открыл им глаза, вразумил их, объяснил, и им остается только
повергнуть к стопам Его Императорского Величества всеподданнейшую благодарность за
новую высокомонаршую милость. На другой день, Государь благодарил князя, который
не только никому ничего не говорил, но и совсем не был в Черномории. Второй прием
министром депутации был самый ласковый: князь даже удостоил вспомнить прежнюю
службу Заводовского, а этот нашел удобный случай сказать, что считает его светлость
своим высоким учителем в военном деле, имев счастье под его начальством участвовать в
партизанских действиях в Касселе, Гальберштадте и Люнебурге. Этим он купил
особенное расположение князя, которого победным реляциям 1813 г. мало верили.
Заводовский и остальные депутаты получили щедрые награды, и Государь сам представил
их Императрице. Здесь они разыграли дикарей, усердно помолились перед иконой, при
входе в приемный покой, низко поклонились и называли Государыню «матушка-царица».
Хохлацкая простота всегда была для Заводовского раковиной улитки, куда он прятался от
всякой невзгоды или неловкого положения.
Н. С. Заводовский был два раза женат. Вторая жена его, Анна Павловна, вдова,
урожденная Пулло, имела от него двух сыновей и дочь, и от первого брака сына. Жили
они в доме Вельяминова (Т. е. в доме командующего войсками на Кавказской линии и в
Черномории) скромно, но прилично. По Воскресеньям и большим праздникам у них
обедали все власти военные и гражданские, так как Н. С. был в тоже время начальником
Кавказской области с правами ген.-губернатора. Дел гражданских он боялся, и на него
имел особенное влияние его правитель канцелярии, ст. сов. Мартынов, который прежде
был в той же должности у графа Эссена и дал Казаку Луганскому тему для сцены доклада
секретаря недремлящему оку. Впрочем не один Мартынов, а и многие другие гражданские
лица эксплуатировали неопытность Заводовского в гражданских делах. [367]
Очень скоро я убедился, что после Керченской патриархальной простоты, я попал в город,
где есть преосвященный владыко, областной начальник с правами генерал-губернатора,
есть его превосходительство гражданский губернатор, их превосходительства
управляющие палатами: казенной, судебной и государственных имуществ, губернский
жандармский штаб-офицер и проч., и проч., все с женами (конечно кроме архиерея) и с
легионом чиновников, с бесконечными интригами, сплетнями и пересудами.
Ставропольская губерния тем только и отличается от других губерний, что в ней было
менее 120.000 душ жителей, а чиновников было столько, что приходилось по одному на
сто душ. Пропорция небольшая для народа! Противувес этому бедствию составляли и
здесь: простор, плодородие земли, большею частью девственной, и громадные суммы,
которые правительство тратило в этом крае на содержание войск и на войну с горцами.
Кавказская линия состояла (1845 г.) из пяти отдельных частей: 1) Черноморской
кордонной линии, 2) правого фланга, 3) центра, 4) Владикавказского округа и 5) левого
фланга.
Начальником Черноморской кордонной линии был г.-м. Рашпиль, начальник штаба,
исправлявший должность наказного атамана этого войска, человек неглупый и
письменный, но очень пьющий. Линия занималась исключительно казаками;
наступательные действия состояли в движениях за Кубань два или три раза в год, для
снабжения Закубанских укреплений: Афинского и Абинского. Лихих наездов не бывало;
но, надобно отдать справедливость, прорывы горцев были редки и обходились им дорого.
Самым опасным местом было то, где соединялась эта линия с правым флангом и землею
Кавказского линейного войска. Горцы очень искусно пользовались разрозненностью этих
двух войск, вторгались в участке одного и бросались на добычу в пределы другого. Эта
разрозненность двух войск увеличивалась еще тем, что линейцы были Великороссияне и
большею частью раскольники, а Черноморцы — хохлы и православные.
Правый фланг Кавказской линии простирался от границ Черномории до Каменного Моста
на Малке. Это управление состояло из трех главных частей: Кисловодской, Кубанской и
Лабинской кордонных линий. Последняя далеко не была доведена до конца и служила
предметом частых вторжений больших и малых партий горцев. Впереди и с левой
стороны Лабинской линии и даже позади ее было несколько обществ мирных горцев,
которые составляли главную язву этого края. Они беспрестанно возмущались и снова
[368] покорялись, но постоянно служили укрывателями или участниками в набегах немирных. Вторжение этих партий и их успех в наших пределах большею частью были
удачны, но самая трудная задача для горцев была при возвращении в свои пределы: тогда
весь край был уже в тревоге; казаки скакали на перерез или наседали на отступающего
неприятеля. Все зависело от уменья угадать направление горцев и от быстроты движения.
Со времен Засса, наши действия приняли характер одинаковый с действиями горцев. Это
имело много неудобств, но развило единичную сметливость, ловкость и наездничество
линейных казаков. Их лошади были большею частью из горских табунов; их одежда,
вооружение, посадка на коне и все приемы были полным подражанием Черкесам.
Кисловодская кордонная линия имела главною целью охранять минеральные воды. Там
давно уже не было серьезных вторжений, благодаря прикрытию Кубанской и Лабинской
линий с западной стороны, откуда только и можно было ожидать вторжения партий.
Начальником правого фланга был (1845 г.) г. м. Петр Петрович Ковалевский, из
семейства, в котором люди посредственные составляют редкое исключение. Он был
человек очень хороший, способный, образованный, но, по своей тучности, может быть,
немного тяжелый для такой подвижной службы. Он был артиллерист, хорошо учился, в
первых чинах состоял при г.-адъют. Шильдере и участвовал во всех его опытах, затеях и
изобретениях, так что однажды, при представлении Государю изобретенной Шильдером
подводной лодки, едва ли не находился в ней под водой. В нем было много честного,
симпатичного и молодого, хотя ему было за 40 лет. Он был и навсегда остался
холостяком. Впоследствии времени (1855 г.) он был тяжело ранен при неудачном штурме
Карса и умер от раны. При других обстоятельствах он мог быть хорошим боевым
генералом. На правом фланге он должен был следовать системе скакания из одного конца
в другой, чтобы везде встретить или проводить неприятеля, который, при этой системе
обороны края, имел всегда инициативу действий.
Центр Кавказской линии составляла Большая Кабарда и часть линии по Малке и Тереку
до Моздока. Это был самый покойный уголок Северного Кавказа. Нельзя догадаться о
пользе этого отдела, если только не предположить, что он сделан для симметрии, а все
управление учреждено для того, чтобы дать приличное положение князю Владимиру
Сергеевичу Голицыну. На Кавказе я его не видел, но хорошо помню, когда в 1824 году, т.
е. 21 год тому назад, он посетил в Могилеве на Днепре моих товарищей, [369]
Никифоровых, бывших тогда в юнкерской школе и воспитывавшихся в Зубриловке,
имении его отца. Это был высокого роста, ловкий, блестящий фл.-адъютант императора
Александра I. Он был тогда полковником. Его приезд в главную квартиру 1-й армии
наделал много шуму и скандалу. Он обыграл на два миллиона графа Мусина-Пушкина,
адъютанта главнокомандующего, и был уволен от службы, а Мусин-Пушкин переведен
тем же чином в Финляндию, в Петровский пехотный полк. При этой игре в карты и на
билиарде, ставки были и десятками тысяч рублей, и сотнями душ крестьян. Князь
Голицын был очень остроумен, прекрасно светски-образован, и об нем рассказывали
множество анекдотов, особенно о времени пребывания его с Государем в Париже.
Военных способностей он не имел, строгими правилами нравственности не отличался.
Долги заставили его вторично вступить на службу. По всему сказанному выше, он попал в
свою стихию, в плеяду пройдох, вращавшихся вокруг князя Воронцова, и тем более, что
он был как-то родственник или старый друг княгини Воронцовой. Он жил в укр. Нальчике
и занимался служебными делами шутя. В последние годы он сделался стар и толст.
К Югу от центра было управление Владикавказского округа, состоявшего из Малой
Кабарды, Осетии и части Военно-грузинской дороги к Югу от ст. Николаевской.
Должность начальника округа занимал старый друг моей юности, Петр Петрович
Нестеров. Я, кажется, имел уже случай говорить о нем. В то время (1845 г.) он был
полковником, женат и имел сына Гришу. Это был человек с хорошими военными
способностями, большой мастер жить с людьми, плохой и чрезвычайно ленивый
администратор. Ему часто приходилось делать военные движения в землю Осетинских
обществ, смежных с Чечнею. Эти предприятия не всегда были удачны, часто стоили
немало крови, не вели ни к какой положительной цели, но в реляциях являлись с
большими украшениями. Это был порок общий всем на Кавказе, от главнокомандующего
до последнего офицера. Поэтому я об этом более говорить не буду. Понятно, что где все
лгут, новому человеку трудно получить верное понятие о положении края, пока не
научится переводить с Кавказского языка на человеческий.
К Востоку от центра и Владикавказского округа был левый фланг Кавказской линии, до
Каспийского моря и северного Дагестана, подчиненный уже прямо главнокомандующему.
Начальником левого фланга был Роберт Карлович Фрейтаг. Об нем издавна говорили, что
он «Немец, каких Русских мало». Князь Гагарин, [370] бывший его товарищем в Киеве,
произносил эту фразу иначе, что давало ей другое значение. Мне кажется, и то, и другое
не совсем верно. Это был человек умный, предприимчивый, большой мастер жить с
людьми, но ленивый и в администрации беззаботный. Он был тогда командиром 2-й
бригады 19-й пехотной дивизии, а прежде командовал знаменитым Куринским егерским
полком. Его любили все подчиненные и особливо прикомандированные гвардейские
офицеры, которые пользовались его открытым гостеприимством, ласковым приветом и
готовностью представлять к наградам за дело и без дела. Этот край был театром
беспрестанных военных действии против Шамиля и подвластных ему обществ. Я уже,
кажется, сказал, что последние неудачные действия Граббе, где мы теряли по 4 и 5 т.
человек, придали им размеры Европейской войны; но дела вперед не подвигались, потому
что в Тифлисе не знали края и не в состоянии были сделать разумного плана для его
покорения. Не знаю, понимал ли это Фрейтаг; кажется, нет; по крайней мере он
довольствовался рутинною системою частых набегов и предприятий, которые приобрели
ему на Кавказе и в Петербурге большую славу. Однажды, вероятно в минуту
откровенности, он сказал, что портер и Шампанское прославили его более, чем его
победы. Гвардейские офицеры, в частных письмах, стихами и прозою, воспевали его
подвиги, и составили ему в Петербурге какую-то легендарную известность. Вообще
надобно сказать, что в эту эпоху, левый фланг и Владикавказский округ были
излюбленным краем всех искателей приключений, отличий и наград. Случалось и
нередко, что предпринималась какая-нибудь экспедиция, стоившая немало крови, в виде
угощения какого-нибудь посетителя. Эти походы доставили Русской литературе
несколько блестящих страниц Лермонтова, но успеху общего дела не помогали, а были
вредны коренным деятелям, офицерам постоянных войск, часто несшим на своих плечах
бремя этой беспощадной войны и большею частию остававшимся в тени. Как бы то ни
было, однако же г. Фрейтаг был далеко выдающеюся личностью того времени на Кавказе.
В Европейской войне он мог иметь видную роль. Хотя был он так-называемого
«Турецкого генерального штаба», но все же несравненно более развит и образован, чем
большинство наших генералов. Военные способности его были далеко не дюжинные.
Восточную часть левого фланга составлял Кумыкский округ, которого начальником был
командир Кабардинского полка, полковник Викт. М. Козловский. Его резиденция была в
укр. Хасав-Юрт. Этот начальник имел свой определенный и довольно [371]
самостоятельный круг действий, требовавший деятельности и энергии по соседству с
Лезгинскими племенами. В этих качествах у Козловского недостатка не было. Он был
храбр, хладнокровен, но не отличался ни умом, ни образованием и любил покутить. О нем
было бесчисленное множество анекдотов, офицеры его любили; а у солдат сложилась
легенда, о том, что он знает заговор от пули и холодного оружия. Он был Поляк (Могил.
губ.) и католик, но старался это скрывать. Он мне рассказывал, что, бывши полковым
командиром, ходил всегда по праздникам в православную церковь и крестился по нашему,
т. е. с правого плеча на левое; но вслед затем, под шинелью, он делал католически крест,
т. е. слева направо.
Куринским полком командовал полковник барон Меллер-Закомельский. Штаб его был в
укр. Воздвиженском, на р. Аргуни, выдвинутом вперед к самой опушке лесов,
покрывающих предгорие. Б. Меллера я не встречал, а известен он был более, как ловкий,
чем предприимчивый и храбрый начальник. 1-й бригадой 19-й дивизии командовал г.-м.
Полтинин, который во Владикавказе мирно доживал свой век. Там же и на Военногрузинской дороге расположены были полки этой бригады. Навагинским полком
командовал полковник Бибиков, бывший адъютантом Вельяминова, человек бесцветный.
Он убит в Даргинском походе и заменен полковником б. Ипп. Александр. Вревским, с
которым я уже встречался на Береговой Линии. Полк он получил от князя Воронцова по
особенному случаю. По смерти Бибикова оказались свидетельства в том, что, во время
Даргинской экспедиции, в полку утеряно и испорчено в сражениях множество аммуниции
и оружия, так что целый батальон нужно было заново формировать. Свидетельства были
законные. Нужно было или произвести следствие об их несправедливости, или сознаться в
фактах, несовсем соответствующих донесениям. Барон Вревский предложил уничтожить
свидетельства, если ему дадут этот полк. Князь Воронцов согласился, но требовал еще
условия, чтобы Вревский прекратил свой иск против Волобуева и Закоркова. Иск этот
состоял в том, что купеческий сын Иван Волобуев (за 30 лет известный в Ставрополе под
именем Ваньки Каина) и коммиссионер Закорков нанесли Вревскому личное оскорбление,
от которого он упал, а бывший с ним ф.-а. Т. получил удар по уху, причем у него сбита с
головы фуражка. Происходило это в Железноводске, в квартире Волобуева, куда
Вревский и Т. привлечены были отчаянным женским криком. Там они нашли семейную
сцену: полупьяный [372] Волобуев, замотав на руку косу своей жены, таскал ее по
комнате без милосердия. Следствие об этом произведено толково и добросовестно
командиром Хоперского полка полковником Круковским. По высочайшему повелению,
виновные преданы военному суду. Обвиняемые были богаты; денег не жалели, и суду
было известно, что князь Михаил Семенович, а следовательно и Заводовский, задали
прекратить это дело миром. Когда следствие поступило на рассмотрение Заводовского,
составлен подкупленным обер-аудитором Кузьминым возмутительно нагло неправильный
доклад, листов в пятьдесят. Дежурный штаб-офицер штаба, полковник Кусаков, оставил
его у себя до моего приезда в Ставрополь. Я посвятил несколько дней на рассмотрение
этого дела, прошнуровал доклад обер-аудитора, в своем докладе выставил все
умышленные неправильности, сокрытие фактов и изложение других и явно-пристрастные
суждения, представил его Заводовскому и просил о предании Кузьмина суду. Но я
трудился напрасно. Вревский помирился, Т. не претендовал, а Кузьмин остался на своем
месте. Заводовский просил меня оставить это дело, потому что «Михаил Семенович этого
желает». По его мнению, против такого аргумента нельзя было возражать. С грустью
убедился я, что попал в край, непохожий на Береговую Линию и мне совсем
несимпатичный.
Командиром Тенгинского полка был (1845 г.) полковник Хлюпин, мой старый знакомый.
Начальником 19-й пехотной дивизии был г.-л. Иван Михайлович Лабынцев. Он жил в
заштатном городе Георгиевске, и при нем был только его дивизионный штат. Все войска
были в полном распоряжении кордонных начальников. Лабынцев не мог ими
распоряжаться, но ему предоставлено было заботиться о хозяйственном благоустройстве.
Конечно, он не делал ни того, ни другого, сидел себе в Георгиевске и ругал всех
прохвостами. Понятно, что от таких ненормальных отношений начальствующих лиц
войска терпели, и служба отправлялась неправильно. А между тем был он человек совсем
недюжинный. С первых чинов на Кавказе он служил с особенным отличием, был
хладнокровен в бою, храбр беззаветно и пользовался большим доверием войск. О нем
тоже ходила между солдатами молва, что знает заговор от всякого оружия, потому что ни
разу не был ранен. Он был довольно умен, хорошо грамотен и опытен в Кавказской войне
и в военной администрации. Его недостатки были: скупость и грубый неуживчивый нрав.
Он был холост и жил более чем скромно. Все это конечно не было особенно симпатично
новому главнокомандующему тем более, [373] что Лабынцев не стеснялся выражаться обо
всех с циническою грубостью, хотя не без своего рода юмора и остроумия, что делало ему
много врагов. Когда в одну из критических минут Даргинской экспедиции, ему дано было
6 или 7 батальонов из войск 5-го корпуса для одного серьезного движения, он подошел к
князю Воронцову и своим обыкновенным, т. е. грубым, тоном сказал: «Что вы, ваше
сиятельство, дали мне эту кучу милиции? Позвольте мне взять батальон или два
Кабардинского полка; это будет вернее». Это было при большой свите князя и в
присутствие командира 5 пехотного корпуса, г. Лидерса. В этом несчастном походе
Лабынцев и Козловский на плечах вынесли остатки отряда. Все говорили, что им не
сдобровать; это оказалось верным только для Лабынцева: Козловский умел стушеваться.
Лабынцев в последствии был корпусным командиром в России, произведен в генералы по
инфантерии и выпросился на покой по армии. Он женился, и, кажется, теперь (1882 г.)
еще жив.
Для усиления Кавказской армии, в разные времена, были переводимы из Новороссийского
края все три дивизии 5-го пехотного корпуса с их артиллериею. Из них 1-я бригада 13-й
дивизии была расположена на правом фланге Кавказской линии, 2-я бригада и вся 14-я
дивизия отправлены на левый фланг в состав собиравшегося отряда для движения в
Дарго, под личным начальством главнокомандующего, или для занятия множества
укреплений, на смену там Кавказских войск; 15-я дивизия послана за Кавказ. Г. Лидерс
находился при князе Воронцове, но ничем не распоряжался. Все войска его корпуса, по
полкам, батальонам и ротам, были разобраны по всему Кавказу, в распоряжение местных
кордонных начальников, и их ближайшие начальники могли только заботиться об их
хозяйственном благоустройстве, да и то по мере возможности и с согласия кордонного
начальника, который ни за благосостояние, ни за образование, ни за сбережение войск не
отвечает. Трудно вообразить себе что-либо более анормальное. Войска конечно терпели,
особливо при общей неопытности в крае новом и своеобразном; но все были довольны,
потому что в Крыму было еще хуже, а впереди предстояли военные действия и отличия! Я
сначала думал, что такой порядок установился временно, для обращения всех свободных
средств в состав отряда, которому предстояли решительные действия против Шамиля; но
диспозиция и употребление войск остались те же и по окончании этой несчастной
экспедиции до самого выхода 5-го корпуса с Кавказа. [374]
Штаб 13-й пехотной дивизии был в Ставрополе; начальником ее был г.-л. Степан
Герасимович Соболевский. Счастливый случай доставил мне удовольствие провести
целый год с моим старым полковым командиром, который, 20 лет тому назад, отечески
приласкал меня, 17-летнего юношу. Он нисколько не изменился: все тот же бронзовый
цвет лица, женские черты, но добрейшие глаза и улыбка. В голове ни одного седого
волоса, хотя ему было 60 лет. Здоровье ему не изменило; по прежнему он не знал других
лекарств кроме кислой капусты, которая служила ему панацеей от всех недугов. Его
всегдашнее хлебосольство развилось у него до страсти. Его квартира была против
Армянской церкви, в самой грязной части города. С 10 часов утра его фаэтон,
запряженный четверкой жирных вороных лошадей в-ряд, отправлялся собирать гостей к
обеду, а потом развозил по домам. Редко кто пробирался к нему пешком, а в экипаже
никто не дерзал особливо с тех пор, как патриарх Нерсес, проезжавший через Ставрополь
и желавший отслужить обедню в своей церкви, завяз в грязи и должен был просидеть часа
три в своей карете, запряженной восемью белыми конями. Степан Герасимович, как и все
начальники дивизий, оставался в Ставрополе без всякого дела. В конце 1846 г., остатки
его дивизии выступили с Кавказа в Севастополь. Для Степана Герасимовича началась
опять прежняя жизнь, ученья и смотры без конца, и кормление всех званых и незваных.
Это продолжалось недолго. Однажды, после театра, плотно поужинав у своего знакомого,
он, закормивший на смерть двух адмиралов, умер от удара в коляске, на пути к своей
квартире. Мир душе его! Это был честный и добрый человек.
Одним из полков его дивизии, Белостокским пехотным, командовал полковник Густав
Карлович Ульрих, бывший майором и командиром 2 батальона Таврического полка,
когда, в 1826 г., я туда прибыл прапорщиком. Он был все тот же добрый и честный
человек, всеми любимый; но прежняя наклонность его к спиртным напиткам развилась в
страсть. В том же 1845 г. он должен был сдать полк полковнику Скалону, который не
пощадил его при приеме. Тогда это была обыкновенная история. Говорят, ныне лучше.
Дай Бог! Нехорошо, когда полковой командир делается антрепренёром своего полка; но
едва ли хорошо и то, если комитет, составленный из ему подчиненных офицеров,
получает законное право действовать самостоятельно и до некоторой степени
контролировать своего начальника. Едва ли это не есть теоретическое измышление,
которое происходит от того, что кабинетные или [375] канцелярские законодатели
мечтают основать устройство военных сил на принципах гуманности и отвлеченной
справедливости. Война есть олицетворение права сильного; войска устроены не для
парадов, а для спокойствия, целости и спасения отечества от внешних и внутренних
врагов. Военное ведомство не цель, а орудие, которым достигаются высшие
государственные цели, до того важные, что тут не место сантиментальности. Это орудие
может хорошо действовать только при наименьшем разделении власти и при пассивном
ей повиновении, хотя бы для того пришлось отступить от идеальной нравственности и
даже до некоторой степени нарушить права, которыми законно пользуются все остальные
граждане государства. Кажется, у нас не совсем еще убедились в этой истине, и потому
беспрестанно встречаются в военном законодательстве противоречия, как например:
учреждение полковых комитетов, распоряжение в ротах артельным хозяйством
выбранными ротою нижними чинами, а в то же время предоставление полковому
командиру увольнять от службы офицеров без объяснения причин; устройство военного
суда с военными судьями, прокурором и защитниками, суда, который ведает все
преступления лиц военного ведомства, в том числе и такие, которые не имеют никакого
отношения к его военному званию. В довершение всего, никакой коренной закон не
определяет, какому именно суду подлежит обвиняемый гражданин: общему ли
уголовному или военному? Наконец, и в сем последнем находятся две формы суда: по
общему военно-уголовному учреждению или по полевому уголовному уложению, это
вполне зависит от военного начальства. Таким образом, личный произвол вносится не в
военное ведомство, где он может иметь извинение, а в гражданский быт, где он подрывает
чувство законности, и без того у нас мало развитое, и заставляет сомневаться в
правосудии правительства. Расскажу случай, в котором эта несообразность ярко
высказалась.
В 1845 г. взвод Белостокского полка с полусотнею Хоперского казачьего полка составлял
гарнизон укр. Эрсакон, построенного на середине сообщения Прочного Окопа с укр.
Надежинским, в расстоянии около 35 верст от обоих. Это маленькое укрепление было
окружено жилищами мирных горцев, разных племен, которые, как известно, были хуже
немирных. Поэтому Эрсаконское укрепление должно было соблюдать все военные
предосторожности и, в случае нападения неприятеля, должно было расчитывать только на
свои собственные силы, потому что подкрепления можно было ожидать только из
Прочного Окопа, с которым Эрсакон имел сообщение один или два раза в году, когда
приходила оттуда [376] колонна с годичным продовольствием для гарнизона. Командиром
взвода пехоты и воинским начальником был Белостокского полка прапорщик Белый,
молодой человек очень ограниченного ума, малограмотный и совершенно не знающий ни
края, ни обычаев Кавказского военного быта. Казаки были под его командою, хотя
начальник их, сотник Кузин (из пленных Черкесят, воспитанный известным откупщиком
Кузиным) был старше чином. Кузин подчинялся Белому, который очень ревниво охранял
свои права воинского начальника. Однажды приехал в Эрсакон один из Нагайских князей,
человек довольно значительный и коротко известный всему гарнизону. Белый принял его
дружески в своей квартире, а вслед за тем призвал в другую комнату Кузина, урядника и
трех казаков и объявил им, что этот князь изменник и что он получил секретное
предписание истребить его при первой возможности. Кузин просил показать ему это
предписание. Белый резко отказал, сказав, что не имеет права показывать секретное
предписание и строго приказал убить князя, принимая по военным обстоятельствам и как
воинский начальник всю ответственность на себя. Казаки исполнили это приказание.
Горец, снявший оружие и не ожидавший измены, был изрублен топором; а чтобы другие
горцы об этом не узнали, Белый приказал изрубить его дорогого коня и бросить в р.
Эрсакон, а оружие роздал казакам, не оставив себе ничего. Все это делалось днем и на
глазах всего гарнизона. Лично против этого горца Белый не имел никакой злобы, а
напротив принимал его к себе и угощал очень дружелюбно. Через несколько месяцев
пришла из Прочного Окопа колонна под командою майора Белостокского полка. Бывший
в гарнизоне юнкер, Поляк, донес майору об убийстве мирного князя; майор донес своему
полковому командиру, этот своему дивизионному начальнику, тот корпусному
командиру, а г. Лидерс главнокомандующему. Кордонное начальство и командующий
войсками ничего не знали, как вдруг г. Заводовский получил предписание князя
Воронцова о предании военному суду по полевому уголовному уложению Белого, Кузина
и участвовавших в убийстве урядника и трех казаков. Известно, что такая форма суда
учреждена собственно за преступления, совершенные в военное время в виду неприятеля,
где улики на лицо и суд должен постановить приговор в 24 часа. Прежде всего является
вопрос: считались ли наши военные действия против Кавказских горцев войною, и в
таком случае был ли Кавказский край объявлен на военном положении? Оказывается, что
последнего никогда не было ни на бумаге, ни на деле, а правительство [377] во всех
дипломатических сношениях старалось положительно выставлять, что военные действия
на Кавказе суть домашнее дело, в которое никто вмешиваться не может, и что по
Адрианопольскому миру султан уступил России край населенный горцами от Кубани до
Абхазии. В этом была своя смешная сторона. Султан уступил то, что ему никогда не
принадлежало; но серьезных возражений в Европе не было, а мы считали всех Кавказских
горцев Русскими подданными и только приводили оружием к повиновению тех, которые
не хотели признавать нашей власти. Наконец, в данном случае, убийство произведено над
мирным горцем, который и не думал отрицать своего подданства. Но во все эти
соображения военный суд не мог вдаваться; он видел только, что главнокомандующий
желает взыскать с виновных скоро и с особенною строгостью, и потому, в 24 часа,
постановил: Белого и Кузина расстрелять, урядника и трех казаков, участвовавших в
убийстве, сослать в Сибирь на каторжную работу.
Такой приговор глубоко возмутил меня, когда поступил на рассмотрение командующего
войсками Кавказской линии. По законам военного времени всякое приказание начальника
должно быть исполнено подчиненным, если бы даже последний видел явный вред для
службы: исполнение приказания начальника снимает всякую ответственность с
подчиненного. Поэтому, наказанию подлежал только прапорщик Белый, как воинский
начальник. В показаниях перед судом Белый выказал крайнее тyпoyмиe, которое в
обыкновенном суде возбудили бы вопрос о невменяемости. Он упорно стоял на том, что
исполнил по мере сил долг верноподданного, истребив одного из врагов своего Государя.
По военным законам мирного времени, подчиненный должен исполнить только законные
приказания своего начальника, в противном случае он является ответственным за свои
действия. Поэтому Кузин и казаки подлежали бы наказанию, как пособники
преступления. Но справедливо ли было бы применить этот закон в этом случае? Могли ли
казаки, которые родились и состарились под звуком пушечных и ружейных выстрелов,
которых деды и отцы легли в этой беспощадной борьбе вообразить, что край не на
военном положении и что самой войны совсем нет и не было? Всю эту путаницу сделало
самовольное, чтоб не сказать самодурное распоряжение князя Воронцова о предании
виновных суду по полевому уголовному уложению. Законного выхода не было.
Заводовский представил все эти соображения главнокомандующему, который
конфирмовал: всех сослать в каторжные работы на разные сроки, а Белого бессрочно. Ну,
в этом [378] возмутительном приговоре едва ли не оказался невольно правым Грек,
Керченский городской голова, сказавший в приветственной речи князю Воронцову, что у
него Аглицкая (вместо ангельская) душа.
Вообще гуманно-либеральный вельможа начал свое правление несимпатично. После
несчастной Даргинской экспедиции, стоивший нам 5 т. человек и позорного отступления,
князь Воронцов принялся преследовать преступления и особенно продажу пороха горцам.
К стыду нашему, последняя производилась нередко. Полки получали порох для обучения
нижних чинов стрельбе в цель, чего никогда не делалось, а порох оставался без
употребления и в значительном количестве. Трудно допустить, чтобы полковой командир
сам занимался торговлею порохом, но он раздавался в роты, где составлял лишнее
обременение при хранении в ротных цейхгаузах. Поэтому порох продавался нередко
казакам и мирным горцам, а через них достигал и до немирных. Впрочем последние и
сами делали порох гораздо лучше нашего, а в западном Кавказе получали из Англии через
Турцию. Как бы то ни было, такое постыдное злоупотребление необходимо было
прекратить; но князь Воронцов употребил для этого утонченные жандармские средства с
подсылами, переодеваниями, ловушками, обысками и безименными доносами. Все это
повело ко многим судебным делам и строжайшим приговорам; а между тем зло было не
так велико, чтобы огромная власть и средства главнокомандующего и наместника не были
достаточны для открытого и законного уничтожения злоупотреблений. Впрочем они не
были уничтожены, несмотря на принесенные жертвы. Когда г. Муравьев (в 1854 г.)
прибыл на Кавказ, он нашел в полках большие негласные запасы пороха, в котором
вообще очень нуждались в России, при начале Турецкой войны 1853—1856 г. Он только
предписал частным начальникам сдать этот лишний порох в артиллерийские склады, и это
было тотчас исполнено. Отчего же, спросят, они этого прежде не делали? А потому, как
объяснил мне один полковой командир, что они опасались ответственности за то, что
цельная стрельба у них никогда не производилась. Казалось бы такое оправдание не
уменьшает, а увеличивает вину частных начальников; но нужно вспомнить, что тогда
Кавказские войска были вооружены старыми кремневыми ружьями, до того негодными,
что учить стрельбе из них в цель было совершенно бесполезно. Порох отпускался по
положению, а не в мере надобности. Были случаи, что для избежания затруднения в
хранении большого количества пороха, его топили в воде. [379]
Вообще в правление князя Воронцова, и особливо в первые годы, смертная казнь
совершалась нередко. Однажды в Тифлисе повешаны были разом девять горцев,
уличенных в разбое, грабеже и убийстве. Во всех этих случаях преступники судились по
полевому уголовному уложению: иначе, в пользу обвиняемых непременно явились бы
смягчающие вину обстоятельства, и они не подверглись бы смертной казни, этому
юридическому убийству, до сих пор позорящему культурные христианские нации. Князь
Воронцов не знал законов, да и не хотел знать. Когда ему однажды доложили, что
отдаваемое им приказание противно закону, он возразил: «Если бы здесь нужно было
только исполнять законы, Государь прислал бы сюда не меня, а Полный Свод Законов».
Он часто прибегал к суду по полевому уголовному уложению, полагая, что форма суда
безразлична, лишь бы суд был правый и скорый.
Припоминаю другой пример подобного незнания, довольно резко выдающийся. Ермолов,
по усмирении Кабарды, устроил там Кабардинский временной суд, где светские судьи,
под председательством Русского штаб-офицера, по возможности руководились
тамошними законами и адатом, т. е. обычаями края. Ермолов сделал это для того, чтобы
отнять у фанатического магометанского духовенства всегда вредное нам влияние на народ
при совершении суда по шариату, т. е. по Корану. Князь Воронцов не хотел знать этого
различия, говоря, что все равно по шариату, или по адату, лишь бы дело было решено
правильно. Конечно, ближайшие к нему лица должны бы были ему доложить о вреде,
который произойдет из его распоряжения, но и они не всегда были виноваты: князь
беспрестанно разъезжал и особенно по восточной половине Кавказа, принимал всех очень
ласково, выслушивал внимательно бесчисленные просьбы местных жителей и тут же
словесно отдавал приказания, которых часто нельзя было и изменить без особенного
неудобства. Таких случаев было множество, и я только для образчика расскажу один.
Приехав однажды в Прочный Окоп, князь был встречен казаками с хлебом-солью. Ему
поднесли два каравая и две солонки, от двух кучек стариков, стоявших отдельно. Это
обратило внимание князя, и он спросил о причине такого разделения станичного
общества. Один из стариков наибольшей кучки отвечал: «Нам, ваше Сиятельство, нельзя
быть вместе; то люди, а мы — псы. Родимся мы, нас никто не крестит, церкви у нас нет,
вера наша запрещена; женимся мы без брака, околеваем без покаяния и святого
причащения». Князю доложили, что большая часть жителей этой станицы и всего
Кубанского полка раскольники, что их молельня запечатана, и [380] им не дозволяется
никакого публичного проявления своей ереси. У князя задрожали губы от волнения. Он
сказал, что в России веротерпимость и тут же приказал, при всех жителях, отпереть
молельню и дозволить богослужение. Можно вообразить последствия. Весть об этом
разнеслась по всей России; из Московской, Калужской, Саратовской и других губерний, с
Дона и с Урала раскольники бросились в Прочный-Окоп венчаться у беглого попа,
который беспрепятственно отправлял богослужение, запрещенное во всей России.
Отменить распоряжения князя никто не имел права, да и самая отмена могла только
усилить народное волнение. Величайшего труда стоило ближайшему начальству
исподволь и со многими несправедливостями возвратить дело к его законному порядку,
причем едва не дошло до кровопролития.
Такие частные разрешения этого вопроса бывали в России и исходили даже и от
верховной власти; но общий закон остался неизмененным, и потому положение
раскольников зависело и зависит (1882 г.) более от станового пристава. На Кавказе это
недоразумение могло иметь в 1845 г. особенное значение. Вообще в линейном казачьем
войске сектантов было более чем православных; особенно в Гребенском и Моздокском
полках казаки были почти поголовно староверы и фанатически держались своего учения.
Почти тоже можно сказать о Волжском, Хоперском, Кубанском и Кавказском полках; но
вместе с теми, это были лучшие, самые храбрые и надежные полки. Лабинский полк был
составлен из переселенцев с линии и из внутренних губерний; кроме староверов, там были
молокане, духоборцы, суботники и даже скопцы. Владикавказский полк и все Черноморие
состояли из Малороссиян, и между ними не было никаких сектантов. В гражданском
населении Кавказской области преобладало православие, но внутри области жили
Ногайцы-магометане (около 80 тыс. душ), Армяне, Калмыки и несколько иностранных
колоний. Соседями были Осетинцы, считавшиеся христианами, Чеченцы и Кабардинцы
— строгие магометане, Черкесы (Адехе) и Абазинские племена, считавшиеся
магометанами, но вполне индефферентные к вере. Область принадлежала к Донской
епархии, и православное духовенство посвящалось в Новочеркасске. Духовенство
казачьих войск подчинено было обер-священнику Кавказской линии, в Тифлисе.
В таком хаотическом состоянии была православная церковь в этом обширном крае, в виду
разноверного и большею частью враждебного нам населения. В 1844 (кажется) году
учреждена была новая епархия, в которую вошло гражданское и казачье население [381]
всего северного Кавказа. Первым епископом Кавказским и Черноморским был назначен
Иеремия, лет 45, человек ученый, строгой монашеской жизни, но желчный, честолюбивый
и склонный к фанатизму. Он принялся слишком усердно и резко за благоустройство своей
епархии и за обращение иноверцев, чем вооружил против себя особенно раскольников,
между которыми были люди почтенные и заслуженные. В Гребенском полку Фроловы и
Семенкины в нескольких поколениях были известны своими военными доблестями и
заслугами. Между ними были полковники и один генерал-майор. Новый епископ стал
принимать крутые и не совсем разумные меры. Доходило дело до соблазнительных сцен,
тем более возбуждавших неудовольствие казаков, что офицеры их были тоже
раскольники, полковые командиры хотя из регулярных войск, но или из иноверцев, или по
рассчету, равнодушно относившиеся к делам веры. Наконец, наказного атамана линейного
войска, г.-л. Николаева, из Донского войска, подозревали, что он сам втайне держится
старой веры. Ясно, что преосвященный Иеремия не понял положения края; но, вместо
того, чтобы объяснить ему и иначе направить его деятельность или, наконец, заменить его
другим лицом, князь Воронцов исходатайствовал высочайший указ об изъятии линейного
казачьего войска из епархии и подчинении его снова обер-священнику. Дело велось в
тайне, и указ неожиданно разрушил только что образованную епархию. Г. Заводовский,
как главный местный начальник, гражданский и военный, принимал в этом пассивное
участие, как слепое орудие князя Воронцова. Вообще он благодушно покорялся
ничтожной роли, которую дал ему новый главнокомандующий и наместник.
Князь Воронцов распоряжался непосредственно всеми военными действиями и обороною
края в восточной половине Кавказа, назначением частных начальников и дислокациею
войск. Часто бывая на этом главном театре войны, князь давал приказания и разрешения,
о которых Заводовский не всегда узнавал на месте, а его штабу они были всегда
неизвестны. Эти распоряжения, даже в мелочах простой администрации, часто были
противны тем, которые частные начальники получали из штаба войск Кавказской линии.
Многим из этих частных начальников, и даже нестарших чинов, князь разрешил писать
ему лично, без законных формальностей. Если прибавить к этому, что князь принимал
всякие доносы, и даже безименные, и для удостоверения в их справедливости
предпринимал, чрез особенных агентов, тайные розыскания, то [382] можно себе
вообразить, какое вредное влияние такой порядок должен был иметь на дисциплину и на
правильный ход администрации.
Весною обыкновенно начинались поездки князя преимущественно на левый фланг и в
Дагестан, а затем в Пятигорск, где он проводил по месяцу и более. Вместе с ним двигалась
его многочисленная свита и большая честь начальствующих лиц, не для надобностей
службы, а чтобы показать и напомнить о себе. Г. Заводовский конечно был его
неизменным спутником. На воды обыкновенно приезжала и княгиня с своими
приближенными.... Тогда образовался какой-то двор с бесчисленными интригами и
сплетнями. Ловкие люди и с податливой совестью пользовались таким положением.
Злоупотребления всегда были на Кавказе, но нередко они находили извинение в
особенностях края и нашего в нем положения. При князе Воронцове они по крайней мере
не уменьшились, несмотря на его старания узнавать тайными путями все, что делается в
его обширном крае и управлении. Его окружала целая плеяда людей с темным
происхождением, с эластическою совестью, но ловких, светски образованных и
эксплуатировавших свою личную преданность. Князь очень часто был жертвою интриг и
лживых изветов своих клевретов и тайных агентов. Для образчика, стоит рассказать, хотя
в нескольких словах, историю полковника Копьева.
Князь Воронцов каким-то секретным путем узнал, что командир Грузинского
гренадерского полка ф.-а. Копьев делает большие злоупотребления, кормит солдат
негодным хлебом и жестоко с ними обращается. Князь, под каким-то предлогом, послал
состоявшего при штабе подполковника Грекулова в г. Гори, полковой штаб, и поручил
ему сделать под рукой секретное дознание. Грекулов, по возвращении, представил князю
образчик негодного хлеба, взятого им в музыкантской команде, из муки, поставленной
Копьевым, имевшим полк на своем продовольствии. Без производства формального
следствия, князь отнял у Копьева полк и предал его суду за злоупотребления в
продовольствии полка и за жестокое обращение с нижними чинами. Копьева привезли в
Тифлис арестованным и заключили, как государственного преступника, в Метехский
замок, где он с особенною строгостью содержался более двух лет. Государь, по первому
донесению князя Воронцова, лишил Копьева звания флигель-адъютанта; а отец его,
старый самодур, перед смертью, проклял сына и лишил наследства. Все эти обвинения в
коммиссии военного суда не подтвердились. Князь представил дело Государю без своего
мнения, так как сознавал, [383] что был вовлечен в ошибку. Кстати сказать, что виновник
этой ошибки, Грекулов, получил полк от Копьева и остался командиром после того, как
его клевета вышла наружу. Однако же нужно же было чем-нибудь кончить это дело:
нельзя же объявить виновным князя Воронцова, наместника и главнокомандующего?
Генерал-аудиториат, рассмотрев дело, постановил приговор: вменить Копьеву суд и арест
в наказание за слабое обращение с своими подчиненными. Приговор был высочайше
утвержден. В 1850 г. я видел Копьева командиром Полтавского полка в 3-м корпусе, но
конечно не флигель-адъютантом. Вскоре после того он оставил службу и умер только в
1881 г. Кажется, не нужно коментария к этому рассказу.
Порядок администрации, установившийся при личном вмешательстве князя Воронцова,
словесными приказаниями и разрешениями на месте, мог иметь иногда свои выгоды, но в
большинстве случаев производил замешательство и неопределенность отношений в
служебной иерархии. Особливо штабу войск Кавказской линии эти неудобства были
чувствительны. Я уже сказал, что, со времени Траскина, военная бюрократия развилась на
Кавказе непомерно. Средства штабов Ставропольского и Тифлисского упятерились, и
общий ход дела нимало от того не выиграл.
Я сказал выше, что, по желанию князя, Заводовский как бы устранился от распоряжений в
левой половине своего края, но штаб его не мог сделать того же. По прежнему,
наблюдение за ходом дел, отчеты в огромных суммах, расходуемых на военные
потребности, наблюдение за выполнением разрешенных предприятий и, наконец,
инспекторская и хозяйственная части в войсках лежали на этом штабе в глазах главного
штаба армии и Военного Министерства. В казачьих войсках, линейном и Черноморском,
военное и гражданское управления подчинены были командующему войсками на правах
корпусного командира и генерал-губернатора. Большая власть предполагала и большую
ответственность по закону и по совести. Как бы в замен тяжелой роли в восточной
половине, князь Воронцов предоставил Заводовскому полную свободу распоряжений в
западной половине его края. Он продолжал именоваться наказным атаманом
Черноморского казачьего войска и ездил туда довольно часто. Военных действий там не
было, об администрации военной и гражданской мало сведений переходило через границу
войска. Нередко мне приходилось натыкаться на порядки и обычаи, которые мне казались
незаконными, а г. Заводовскому [384] представлялись полезными и естественными. Вот
один из бесчисленных примеров.
Однажды я увидел на одном докладе по военно-судному делу собственноручную
резолюцию г. Заводовского: «Казака NN, за третий из службы побег, наказать плетьми 30ю ударами и послать на два года без очереди на службу в Абинское укрепление». Я
доложил Заводовскому, что по закону, этот казак должен быть наказан шпицрутенами и
послан в арестантские роты на срок. «Но, Григорий Иванович, по нашим казацким
правилам, казаки наказываются плетьми, а не шпицрутенами, а посылка в Абинское
укрепление на два года тяжелее, чем арестантские роты». Разумеется таких привилегий не
существует; но обычай этот давний, и никто против не протестует. Вообще в казачьих
войсках от прежних времен сохранилось много обычаев, которые, своеобразно определяя
взаимные отношения казаков в домашнем быту и на службе, имели и имеют вредное
влияние на народную нравственность. Неизбежная и наследственная зависимость простых
казаков от панов, как в служебном, так и домашнем быту, крайне тягостна для народа,
который в нравственном отношении несравненно выше своей аристократии, или, как их в
Черномории называют, панов. Вообще замечено, что чем более в казачьих общинах, по
чему бы то ни было, ослабляется воинская доблесть, тем более в чиновничестве
развивается кляузничество, лихоимство и стяжание всеми, даже самыми
безнравственными, способами. В этой огульной эксплуатации народа и казны, панам на
Кавказе деятельно помогают Греки и Армяне, так как Жидам там запрещено пребывание.
В Черномории все отрасли эксплуатации были тогда в руках знаменитого Александра
Лукича П. Его отец, Грек, был маленький чиновник Керченского магистрата. У него было
23 человека детей от одного брака; из них двое сыновей, Иван и Александр, были
зачислены в Черноморское войско, по особому ходатайству великого князя Николая
Павловича, в 1816 г. и по счастливому для П. случаю. У великого князя была в Керчи
огромная Датская собака; однажды он свистнул собаку, а в две противоположные двери
вбежали собака и П., который в этот день был дежурным чиновником для поручений.
Конечно, это недоразумение было неприятно его высочеству. Он сказал чиновнику
несколько ласковых слов и, узнав, что у него 23 человека детей, пожелал видеть все его
семейство. На другой день, градоначальник Стемпковский представил великому князю
целый строй П. всех возрастов, и на правом фланге тщедушного отца с здоровенной
маменькой. Почтенный [385] патриарх всю жизнь с умилением рассказывал о таком
счастливом событии. Молодые П. служили в войске с отличием, были полковыми
командирами и оставили службу, — Иван подполковником, а Александр войсковым
старшиною, т. е. майором. Оба занялись рыболовством на своих заводах. У Александра
оказались замечательный коммерческие способности и предприимчивость, при самой
эластичной совести. Начав с малого, он быстро расширил круг своей деятельности. В 1845
г. он был винным откупщиком в Черномории, поставлял по контракту для войска
провиант, оружие и аммуничные вещи, содержал во всем войске почтовые станции,
арендовал Ачуевский и все другие войсковые рыболовные заводы и, наконец, получил,
уже при князе Воронцове, монополию меновых дворов для торговли с горцами. Все эти
предприятия взяты им были с торгов в войсковом правлении, и контракты утверждены
атаманом и командующим войсками Кавказской линии. Одним словом, П. стал полным
хозяином в Черномории. Он был очень деятелен и умел приобрести везде сообщников и
заступников. Все власти в войске были у него на жалованьи, по положению, и делали все,
что ему угодно. Г. Заводовский сказал ему однажды: «Братику П., полковым командиром
ты был отличным, а вот за коммерческие твои дела треба б тебя повесить». Но этой
опасности ему не предстояло. Как после оказалось, все свои торговые предприятия он вел
на капиталы самого **, которому доставалась немалая часть прибыли. Как выше сказано,
я этого не подозревал, и наивно приписывал местному патриотизму его старания лично
распоряжаться в Черномории и ревниво устранять всякое постороннее вмешательство.
Понятно, что в Черномории не могло быть протестов против его действий. Казаки
говорили, что П. дает фирманы войсковому правлению, а когда он умер, спрашивали: «кто
ж теперь буде П.»?
Но труднее объяснить его отношения к Тифлисским властям.
Однажды я получил строгое предписание князя Воронцова Заводовскому относительно П.
По контракту, он, как содержатель Ачуевского и других войсковых рыболовных заводов,
имел право требовать из войсковых соляных рыболовных складов до 30 т. пуд. соли там,
где ему будет нужно, и по цене обошедшейся войску, т. е. около 6 коп. за пуд, без акцизу.
Князь Воронцов, принимая в соображение, что урожай соли на войсковых соляных озерах
бывает иногда скудный и что, потребовав 30 т. пуд. разом из какого-нибудь склада, П.
может сделать недостаток соли для народного продовольствия и потом продавать
жителям соль по [386] произвольной цене, строго предписывал требовать, чтоб он, П.,
зимою представлял войсковому правлению ведомость, сколько и из какого склада ему
нужно будет летом соли из общей сложности 30 т. пуд., а войсковое правление должно
ассигновать к отпуску только то количество, которое не оскудит склада для
удовлетворения народного довольствия. Бумага написана была в выражениях довольно
резких, но незаконно и непрактично. Права содержателя рыболовных промыслов
определены законным контрактом, уже несколько лет действовавшим; а количество соли,
потребное в каждом рыболовном заводе, определить заранее нельзя, потому что улов
рыбы ежегодно колеблется в количестве и по разным местам, и потому самая потребность
соли для каждого промысла из ближайшего склада может быть определена во время
самого улова или после него. Я тотчас же доложил эту бумагу г. Заводовскому, который
сказал: «О, поздравляю Александра Лукича с праздником! Но, что же делать? Сообщите
войсковому правлению копию для точного исполнения». Когда я возвратился от
Заводовского, я нашел у себя П. Он уже знал содержание бумаги, хотя Екатеринодар от
Тифлиса далее Ставрополя на 260 верст. Телеграфов тогда еще не было. Значит,
благоприятели известили его из Тифлиса, задержав предписание князя. П. просил меня
отложить на несколько дней исполнение этой бумаги, до его возвращения из укр.
Воздвиженского, где в это время князь находился. Я ему отказал, потому что получил
приказание командующего войсками тотчас исполнить. П. отправился к Заводовскому и
принес мне от него собственноручную его записку, чтобы повременить исполнением до
десяти дней. Но столько времени и не было нужно: через неделю П. привез из
Воздвиженского новое предписание князя Воронцова, где, на основании личных
объяснений с П., отменялось прежнее распоряжение и предписывалось Заводовскому
поставить в обязанность войсковому правлению отпускать откупщику рыболовных
промыслов по его требованию и из указанного им склада до 30-ти тысяч и более пудов
соли. О народном довольствии не упоминалось. Если можно удивляться изменению
распоряжения «на основании личного доклада откупщика» без всякого удостоверения
ближайшего начальства, то прибавка слова «и более» совершенно непонятна. На этом
основании П. мог забрать всю войсковую соль по 6 коп. и продавать жителям и другим
рыболовам по рублю за пуд. Надобно думать, что недешево ему обошлось это слово «и
более», которого конечно нет в контракте. Разумеется, было бы совершенно нелепо
предполагать какие-нибудь корыстные побуждения самого князя Воронцова; [387] но этот
и многие другие случаи показывают, что между окружающими князя были лица не
заслуживавшие его доверенности. Народная молва приписывала такие темные дела
доктору Андриевскому, всегда находившемуся при князе и имевшему на него вредное
влияние.
Из этих немногих рассказанных здесь для образца случаев можно видеть, в какой
несимпатичной среде приходилось мне жить и служить. Я был молод, ретив и серьезно
смотрел на свои служебные обязанности. Заводовский мог мириться с ролью ничтожества,
которую возложили на него князь Воронцов и система управления, им введенная; но меня
возмущала очевидность, что, при этой системе, ни командующий войсками, ни его штаб
не могут иметь никакой инициативы, к которой я привык на Береговой Линии.
Благоразумие требовало ограничиться текущей администрацией и, если нельзя было
сделать много пользы, то по крайней мере стараться помешать злу. Я работал много, но
работа меня не утомляла, тем более, что в своих штабных сотрудниках я находил полное
участие и содействие. Обер-квартирмистром генерального штаба был полковник Павел
Николаевич Броневский, с которым я скоро подружился. Он был из фамилии, в которой
замечательные люди нередки. Это был человек образованный, способный, характера
твердого до упрямства и рыцарски преданный Государю и монархическому началу в
России. В последствии времени он был генерал-майором, командовал особою колонною
при штурме Карса в 1855 г., был ранен и выдержал, без хлороформа, вылущение руки из
плечевого сустава. В продолжении этой страшной операции он курил трубку и упрашивал
доктора не торопиться. После войны он был директором Воронежского кадетского
корпуса. Там его не любили за большую строгость. Вероятно, рана имела влияние на его
характер. Оставив службу, он женился, имел трех детей и жил в своем имении, в Тульской
губернии. К сожалению, я потерял его из виду.
Дежурным штаб-офицером был полковник Кусаков, мой старый знакомый. Он во всех
отношениях был верным помощником начальника штаба, был очень трудолюбив,
несмотря на свою колоссальную толщину, очень опытен и знал основательно все законы и
постановления. Его однако же многие не любили за его строгость в преследовании всяких
беспорядков и злоупотреблений. Вскоре он был произведен в генерал-майоры, и на свое
место рекомендовал мне старшего адъютанта своего дежурства, майора Мошинского. О
последнем я ничего не могу сказать, кроме хорошего. Он оставался во все мое время в
этой должности, и я от души [388] жалею, что семейные дела заставили его, уже после
меня, перейти в провиантскoe ведомство. После Севастопольской войны он был предан
суду за злоупотребления и разжалован в рядовые. Дальнейшая судьба его мне неизвестна.
Между офицерами генерального штаба и другими штабными было мало молодых людей
порядочных во всех отношениях, но никто особенно не выдавался.
Моя мать и сестры оставались в Керчи. Когда я поехал навестить их, моя сестра Елисавета
была только что помолвлена за подполковника Льва Львовича Хромова. Это был молодой
человек менее 30 лет, начавший службу в гвардии, а в то время командовавший
Черноморским линейным № 13 батальоном, стоявшим в Анапе. Это был интересный для
меня этюд. Он был отличный и храбрый офицер, очень хороший начальник, но строгий до
жестокости. Мне кажется, его имя Льва, сына Льва, было не без влияния на образование
его характера. Он был малого роста, но сильный и мускулистый; сросшиеся брови
придавали его лицу выразительность. Основой его характера были тщеславие и
чрезмерное самолюбие. Он не сомневался, что он действительно лев и сын льва. Я знал
другой пример влияния имени на характер. В последствии я встретил и коротко изучил
генерала Рудановского, Леонида Платоновича. Кто-то сказал, что он храбрый сын
мудрого, и это много имело влияния на всю его жизнь. Жестокость Хромова, как и
Рудановского, происходила от их болезни, которая медленно развивалась: это был рак в
желудке.
Осенью 1845 г., мать с остальной сестрой, Любовью, переехала ко мне в Ставрополь, и мы
широко устроились на квартире, в доме Масловского, где квартировал мой предместник.
Волей-неволей я должен был познакомиться с Ставропольским обществом. Это были
исключительно люди служащие. Ставрополь искусственный город, так как и прежде его
областным городом был Георгиевск, а еще прежде Екатериноград. Постоянных туземных
жителей там не было, если не считать купечества, да и то было пришлое.
Начну обзор властей предержащих с apxиepeя Иеремии, о котором я уже имел случай
сказать несколько слов. Это был собиратель епархии, строгой жизни монах, но желчный и
болезненно самолюбивый; большое неудобство в нашей церкви — это назначение
епископами. Большею частью лиц, проходивших карьеру службы от профессора
семинарии или духовной академии, инспектора или ректора. Они действительно бывают
людьми учеными, в их смысле этого слова, но не знают ни мирской, ни монастырской
жизни. [389] Возмутительное раболепство и бесправие духовенства и титулование
владыкою, развивают у архиереев гордость и тщеславие, которые особенно усиливаются
от введенного императором Павлом жалованья духовенства черного и белого орденами.
Очень, очень желательно внесть живую струю в нашу церковь, заразившуюся тлетворным
духом чиновничества. Очень, очень желательно возвратиться к духу древней
православной церкви, где в сан епископа выбирали граждане не ученого монаха, а
достойнейшего, часто даже и из мирян. Преосвященный Иеремия был со мною очень
ласков, пока между нами не пробежала черная кошка. Он желчно изъявил неудовольствие,
что в оффициальных бумагах я писал ему преосвященнейший владыко, милостивый
архипастырь, а оканчивал поручением себя его святым молитвам. Это показалось ему
неуважительным. Виновным себя не признаю, но от души жалею, что это испортило мои
отношения к такому достойному архипастырю.
Гражданским губернатором был г.-м. М. М. Ольшевский, мой старый знакомый. Это был
способный и грамотный человек, усердный и хороший администратор, несмотря на свою
толстоту и болезненность. Вокруг него была толпа родственников и клиентов, о которых
он очень заботился. При проезде князя Воронцова, он произвел, казалось, очень хорошее
впечатление на нового наместника. В его угодливости начальству и всем нужным людям и
в резком тоне со всеми остальными, проглядывал маленький шляхтич Могилевской
губернии. В мое время он недолго оставался губернатором. Заводовскому князь поручил
передать Ольшевскому, чтобы он просил об увольнении его от своей должности, если не
хочет быть уволенным без прошения. Когда я, в разговоре с Заводовским, показал
удивление такому деспотизму, он сказал, что князь «имие хвакты». Возможно, что он сам
и представил эти «хвакты»; но все-таки дело, может быть и справедливое, было сделано
темными, хамскими путями. Ольшевский был назначен Бендерским комендантом и умер в
чине г.-лейтенанта.
Управляющим Казенною Палатою (и следовательно, по тогдашнему и вицегубернатором) был д. с. с. Б—в. Это был второй Пав. Ив. Чичиков, или по крайней мере
его брат; кстати же и имя его было Яков Иванович. Он был не стар и не молод, не толст,
но и не тонок, держал себя и говорил совершенно прилично. В его прошедшем была
история Смоленского шоссе, причем д. с. с. (губернатор) Хмельницкий пропал, а статский
советник Б. уцелел. Он был Смоленский помещик; супруга его лицо бесцветное, а две
дочери, девицы хорошо образованные и миловидные, но [390] обе горбатые, а старшая
еще и карлица. Я был в их доме persona grata, как возможный жених, в чем однако же
скоро пришлось разочароваться. Они жили очень прилично, и в их гостеприимстве были
претензии на роскошь. В служебном мире все были довольны Б—м, но своих темных
выгод он не упускал. Младшая дочь их бежала с подполковником Порожнею,
Черноморцем, находившимся при г. Заводовском, а старшая с каким-то студентом.
Папенька очень не щедро давал им; а когда умер, не оказалось в доме ничего на
похороны. Казак однако же не унывал, и ночью распорол подушку, на которой лежала
голова покойника и вынул оттуда 160 тыс. рубл. кредитными билетами. Как видно,
приобретатель не хотел растаться с ними и на одре смертном!
Управляющий Палатою Государственных Имуществ был д. с. с. Л., человек способный и
умный.... Он был учителем в одной провинциальной гимназии и вышел на широкий путь
служебных почестей женитьбой на отставной возлюбленной какой-то важной особы. В
его управлении было много темных дел, но он очень ловко умел войти в милость князя
Воронцова, который ставил ему в большую заслугу то, что он взял на себя поставку части
провианта для Кавказских войск из туземного хлеба. Понятно, что не так смотрели на это
государственные крестьяне, которые принуждены были поставлять этот хлеб по ценам,
какие угодно было назначить их управляющему. Все это, по истари-заведенному обычаю,
делалось добровольно, наступя на горло.
Губернским жандармским штаб-офицером был полковник Юрьев, человек честный,
смотревший на свои обязанности как на какое-то священнодействие. Он был без усов и
бороды, и не отличался особенною бойкостью ума. Женат был на дочери Реброва,
бывшего правителя гражданской канцелярии при г. Ермолове и, с переменой начальства,
удалившегося от дел в свое благоприобретенное имение в Кавказской области. Как
человек слабого характера и как Кавказский помещик, Юрьев, сам того не замечая, был
орудием практических запевал гражданского ведомства. Супруга его, с вечно
подвязанными щеками, была особа нравственная, но скучная и бесцветная и известна
была у молодежи как la chaste epouse du vertueux gendarme....
На этих словах обрывается рассказ о Ставропольских чинах.
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив,
№ 2. 1884
(См. 1 и 2 книги Р. Архива сего года. Г. И. Филипсон не кончил своих воспоминаний. То
что здесь печатается составляет особую тетрадь, на которой находится его заметка: «Этот
отрывок должен в свое место войти в общие записки». Князь М. С. Воронцов, о котором
Филипсон отзывается здесь с очевидным пристрастием, так много сделал для Кавказа, что
не нуждается в оправдании. П. Б.)
В конце 1847 г. я решился оставить Кавказ, где мне не были симпатичны ни новые люди,
ни новый строй, выведенный князем Воронцовым. Дела наши в восточном Кавказе шли
плохо и до него, но при нем наше положение ухудшилось. После несчастного похода в
Дарго, Шамиль до такой степени усилился, что мог предпринять наступательное
движение в Кабарду и безнаказанно возвратился, хотя был окружен нашими войсками, со
всех сторон собравшимися. Военные действия в этом позорном эпизоде ограничились
только тем, что отряд б. Меллера-Закомельского, пропустив Шамиля через Терек у
Ольховатского аула, сделал несколько безвредных пушечных выстрелов по хвосту его
сборища. После этого безнаказанного посещения Шамиля Кабардинцы естественно
сохранили убеждение в его могуществе и нашем бессилии. Таким образом, в этом крае мы
пришли в положение худшее, чем в каком были десять лет назад. Все огромные жертвы
людьми, деньгами и временем пропали бесследно.
Военными действиями в этой части Кавказа распоряжался непосредственно князь
Воронцов. Заводовский нашел свою выгоду в том, чтобы подчиниться роли полного
ничтожества. Он узнавал только для сведения, и то не все, что делалось в этой половине
вверенного ему края. Предполагалось, что он за то распоряжается самостоятельно на
правом фланге, и в Черномории; но там ровно ничего не делалось, исключая разве
походов для снабжения Абинского укрепления и незначительных набегов частных
начальников. Особенно заботился Заводовский разве о том, чтоб окружить какой-то
Китайской стеною Черноморское войско, где он продолжал считаться наказным атаманом.
Войском управлял нач. штаба г. Рашпиль, но настоящим хозяином в этом крае был
Александр Посполитаки, имевший на откупу все доходные статьи. По [100] управлению
Кавказской областью Заводовский был вполне в руках своего правителя канцелярии и
начальников главных административных отделов, которые в мутной воде ловили рыбу.
По всем денежным делам в военном и гражданском управлении происходили темные
вещи.
Естественно, что, при таком положении администрации, подчиненность и дисциплина
страдали. Частные начальники левой половины Кавказа всегда, а остальные нередко,
писали прямо князю Воронцову и получали от него разрешения; а Заводовский заботился
только о том, чтобы не сомневались в его безграничной преданности князю Михаилу
Семеновичу; о себе же он говорил, что он человек простой, нехитрый, неписьменный.
Можно себе вообразить положение начальника штаба при таком командующем войсками:
я ни в каком случае не мог рассчитывать на его поддержку; а напротив, случалось, что он
же меня выдавал, когда видел, что ему выгодно отказаться от распоряжений, на которые
он согласился.
Не знаю, удалось ли мне выразить хаос, который царствовал на северном Кавказе. Я с ним
мирился при Раевском; но разница была в том, что при Раевском был частный хаос, а об
этом нельзя сказать того же. Там штаб мог удерживать порядок в войсках и обуздывать
злоупотребления, здесь это было невозможно. Все мои усиленные труды повели только к
тому, что я вошел в неприятные столкновения со многими частными начальниками;
между ними были люди, с которыми я более всего желал бы оставаться в прежних,
хороших отношениях. Гг. Фрейтаг и Нестеров жаловались на меня князю Воронцову. Я
должен отдать ему справедливость, он отвечал им: «подайте рапорт, и я прикажу
произвести следствие, а голословной жалобы я не принимаю». Так, по крайней мере,
рассказывал мне Заводовский, в присутствии которого был этот разговор. Несмотря на то,
я знал, что князь Воронцов меня очень не жалует; на участие Коцебу я всего меньше мог
рассчитывать. Главная квартира кипела интриганами и людьми с светским лоском и
образованием и с эластическою совестью. Я там ни разу не был, не выезжал даже в
Грозную и в Пятигорск, куда часто приезжал князь Воронцов. Для всех окружающих
князя я был в полном смысле чужой, а для некоторых неудобный. В таком положении
благоразумие требовало удалиться. Я подал прошение об увольнении меня, по болезни, в
годовой отпуск, с сохранением содержания.
Я быль уверен, что не встретится препятствий к моему увольнению, но ошибся. Отказ
последовал, конечно не из Тифлиса, а [101] из Петербурга. В Декабре месяце мы получили
от Коцебу копию отзыва военного министра главнокомандующему. Государь Император,
предположив усилить Кавказское линейное войско постепенным перечислением в него
государственных крестьян Ставропольской губернии, начиная с правого фланга,
приказывал прислать меня в Петербург, для получения личных приказаний Его
Величества, чем сократится время сравнительно с передачею их в переписке. Военный
министр прибавил, что Государю угодно было назначить именно меня, потому что я
хорошо знаю край и его потребности и что, узнав о предстоящем мне лестном поручении,
я отложу на время испрашиваемый мною отпуск, а что по окончании возложенного на
меня поручения, я могу быть уволен на год для поправления здоровья с содержанием и
без отчисления от должности, на которой я (будто бы) могу принести особенную пользу.
Все это, в отзыве министра, сопровождалось самыми лестными выражениями о моей
службе и достоинствах. Этого, конечно, было слишком достаточно, чтоб окончательно
испортить мои отношения к князю Воронцову.
В Ставрополе это известие сделало большой переполох в гражданском ведомстве. Все
чувствовали, что почва пропадает под ногами. Особенно управлению государственных
имуществ это новое предположение грозило скорым упразднением. Оно не сообщалось в
виде окончательной высочайшей воли; меня требовали только для получения изустных
приказаний Государя; мнения местного начальства не требовалось, но оно сохраняло
надежду выставить вредность предполагаемой меры и отклонить ее принятие. Для этого
составился тесный союз всех главных лиц гражданского управления. Опасность была
общая: дойную корову хотели свести со двора....
Дня через два, пришед к Заводовскому, я нашел его уже во всеоружии против
предполагаемой передачи крестьян в военное ведомство. Он даже употреблял и
выражения, явно ему подсказанные. Вероятно, он знал уже из Тифлиса, что князь
Воронцов всеми мерами будет противиться принятию этой меры. Я потребовал
скорейшего доставления мне всех необходимых статистических сведений о
народонаселении в губернии по городам и селениям и получил их дня через три. Лазарев
был тогда в отсутствии из города, и потому сведения из Палаты Государственных
Имуществ были за подписью одного из советников. Оказалось, что во всей губернии,
разделенной на четыре уезда, было государственных крестьян около 120 тыс. душ. Вслед
затем я получил от возвратившегося из поездки Лазарева отношение с просьбою [102]
возвратить сообщенные мне из Палаты сведения, в которые будто бы вкралась ошибка. По
новой, доставленной мне ведомости показано общее число крестьян около 87 тыс. душ и,
сверх того, под рубрикой причисляющихся, более 10 тыс. душ. Говорили, что первая-то
ведомость была вернее и что многие деревни, много лет назад тому, поселились
самовольно на пустых местах, но в отчетах не показываются и потому платят подати не в
казну. Если прибавить к вышесказанной официальной цифре до 50 тыс. душ городского и
крепостного населения, то во всей губернии окажется до 150 т. душ. И для такого
незначительного населения, едва равняющегося одному уезду населенных губерний в
России, существовала такая сложная губернская и уездная администрация с целым
легионом чиновников! Правда, что крестьяне были вообще не бедны, а много было и
очень достаточных; но это происходило не от отеческой заботливости, а благодаря
большому простору, хлебородности почвы и легкому сбыту хлеба на продовольствие
войск. Последняя статья еще более подняла бы благосостояние крестьян, еслибы
поставщиком в войска муки и круп не был сам управляющей Палатою Государственных
Имуществ. Это было не только с ведома, но и по приглашению князя Воронцова; за
успешное выполнение этих поставок он получал награды по службе! Цены были
действительно выгодны для казны; но были ли они выгодны для крестьян, об этом их не
спрашивали.
Раза три Заводовский собирал нас всех. Шли бесконечные препирания, причем мне
приходилось всегда оставаться одному против общего мнения. Возражения состояли
преимущественно из какого-то винегрета, в который входили слова: торговля,
промышленность, цивилизация, народное благосостояние, будущность и много
расплывчатых раз ложной гуманности и либерализма. Слова расходились в разные
стороны с действиями моих оппонентов. Всю их аргументацию можно бы коротко
выразить: «нам это невыгодно».
Сельское население Кавказской области тянется по Тереку и вблизи Кубани, чрезполосно
с казаками. Мужики старых селений привыкли к климату, к особенностям хозяйства и до
некоторой степени и к военным тревогам. Многие были вооружены и умели действовать
оружием. Они были нисколько не хуже казаков верхних станиц Донского войска. Из сего
последнего 11 полков постоянно служили на Кавказской линии и за Кавказом. Эта
повинность была тягостна для войска и мало полезна для Кавказа. Полки прибывали в
край новый, должны были участвовать в военных действиях, где массы почти не бывают в
деле, а для одиночных [103] действий у казаков нет снаровки и опытности. Долгий мир
сделал то, что уровень воинственности Донцов очень понизился; старых казаков мало, а
офицеров опытных еще менее. К этому нужно прибавить, что большая часть полковых
командиров назначалась из гражданских частей, и брались полки только в чаяньи
негласных выгод. Срок службы полка на Кавказе — четыре года, из которых в первом, а
иногда и во втором году, казаки умеют только безропотно переносить все невзгоды,
болеть и умирать; а только что в остальные два года приспособляются к этому новому
роду войны и жизни, является с Дону другой полк на смену. Нужно, впрочем, сказать, что
многое зависит от уменья главного местного начальника ввести казаков в боевую колею;
но вообще несомненно, что Донские казаки более полезны в Европейской войне, чем на
Кавказе. Здесь, по неволе, как мы, так и горцы, сравнивали их с линейцами, и это
сравнение было не в пользу Донцев.
Уменьшение на 11 полков наряда на службу было бы благодеянием для Донского войска,
которого обыватели далеко не в том положении, какого можно бы ожидать в этом богатом
крае, при изобилии плодородной земли. С другой стороны, усиление туземного казачества
было бы весьма полезно для Кавказской войны и для обороны линии от хищнических
партий. Благосостояние крестьян нисколько бы не потерпело от передачи их в военное
ведомство.
Люди богатые и имеющие значительные участки собственной земли, занимающиеся
торговлею и промышленностью, могли и в войске поступить в торговую сотню или перед
перечислением записаться в купечество. Для городских сословий и для владельцев
крепостных крестьян было совершенно безразлично, относиться ли по своим делам в
губернские присутственные места или в областное правление: их права остаются
неприкосновенными.
На Кавказе есть еще аномалия, о которой я не упомянул. Это Ногайцы, живущие в наших
пределах чрезполосно с казаками и гражданским ведомством. Из них КалаусскоДжембуйлуки прилегают к земле Астраханских Калмыков, Калаусско-Саблищи окружены
землями Вольского и Хоперского полков, Едимкульцы, между гражданским ведомством,
Моздокским и Горским полками, а Трухмяне и Караногайцы кочуют по пескам и
камышам к Северу от Гребенского и Кизлярского полков до Каспийского моря. Только
два первые народа оседлы; два последние кочуют летом по Калмыцкой степи, причем
возникают частые жалобы и пререкания между Астраханским и Кавказским начальством.
Всех этих Ногайцев было тогда до 80 тыс. душ. Они разделялись на [104] приставства под
общим начальством главного пристава, зависимого не от губернатора, а от областного
начальника. Все они безоружны, утратили воинственность, но, как довольно ревностные
мусульмане, сохранили симпатии к горцам. Ближайшие к Тереку и Кубани не прерывали
тайных сношений с немирными горцами, давали убежище воровским партиям и сами в
них нередко участвовали. Вообще это население не надежное и в настоящем своем
положении не имело никакой будущности. Джембуйлуки специально занимались
воровством и конокрадством, причем немногие улусы Калмыков, кочующих на
пространстве 2 милл. десятин степи, служили передатчиками ворованного в
Астраханскую или Ставропольскую губернии. Только Трухмяне и Караногайцы были
особенно полезны, отбывая за повинность перевозку провианта с Серебряковской
пристани в разные места левого фланга. Они были исключительно скотоводы.
Естественно, что весь этот хаос разноплеменности, чрезполосности и подчиненности
разным лицам и ведомствам порождали бесчисленные злоупотребления и беспорядки в
крае, где единство власти и распоряжений делается особенно необходимым в виду
постоянной опасности от воинственных соседей, доведших разбой и хищничество до
крайней степени отваги и ловкости. Притом же, управление таким разнородным
населением стоило слишком дорого: в гражданском ведомстве приходилось по одному
чиновнику на 120 душ населения. Очевидно, что такое положение края образовалось
постепенно и по инициативе разных ведомств, не имевших общих видов и мало знавших о
мерах, принимаемых в других ведомствах. Но, как только какое-нибудь учреждение
введено, оно остается силою своей инерции, даже по миновании случайных обстоятельств
его вызвавших. Чтобы ближайшее начальство представило об изменении или упразднении
установившегося порядка, нужна некоторая доля гражданского мужества и
самоотвержения, которые нечасто встречаются в чиновничьем мире. Большинство
заботится только о том, чтобы удержаться на нагретом месте и в привычной обстановке.
Я не сомневаюсь, что все это хорошо видел Заводовский, но притворялся убежденным в
противном, во-первых потому что ему прежде всего нужно было удержаться на своем
месте, а во-вторых, ему известно было, что князь Воронцов такой перемены не желает. К
тому же он мало знал гражданский порядок, боялся его тонкостей и потому был в полной
зависимости от своего правителя канцелярии Б. и особливо от Л. [105]
Дней десять прошло в совещаниях, спорах и составлении донесения
главнокомандующему. Однажды, придя в кабинет Заводовского, я увидел на его столе
записку губернского жандарма Юрьева, на четвертушке листа, с бланком, и писанную им
своеручно, по особой, вероятно, принятой у жандармов форме. В записке сказано в
немногих словах, что в губернии, между мужиками, происходить сильное волнение,
возбуждаемое опасением быть обращенными в казаки и что можно ожидать беспорядков.
Я бы не обратил на эту записку внимания, если бы в последствии не увидел такой же
записки на столе кн. Воронцова и в кабинете Его Величества.
Наконец, в последних числах Января 1848 г., я выехал из Ставрополя в Тифлис. По
обыкновению, я ехал день и ночь, на перекладных и без конвоя. Санная дорога
установилась, погода была ясная. Проезжая по Кабардинской площади, я в первый раз
любовался Кавказским хребтом, которого вершины, покрытые свежим снегом
ослепительной белизны, видны были на огромном протяжении. Во Владикавказ я приехал
вечером и остановился у Нестерова. Он был женат и жалел, что не мог показать мне
своего Гришку, сынка лет 3-х, общего баловня. Жена его дочь местного чиновника. Его
женитьбу называли безрассудством. Слишком немногим приходило в голову, что это
единственное честное средство исправить зло, сделанное увлечением молодости, посреди
захолустной скуки и недостатка образованного женского общества. Нестерова я видел в
последний раз и с удовольствием вспоминаю, что мы провели с ним несколько часов в
дружеской беседе, напоминавшей нам обоим наши старые и искрение отношения. Вскоре
он назначен был начальником левого фланга, где впал в психическую болезнь,
прекратившую его жизнь. Он был человек с душой и один из лучших на Кавказе
генералов, несмотря на лень.
Я в первый раз ехал по Военно-Грузинской дороге и через Кавказский хребет. Грозные
картины Дарьяла произвели на меня подавляющее действие; но когда глаз начал
привыкать к бесчисленному множеству черных скал, нагроможденных друг на друга,
когда ухо привыкло к неумолкаемому реву Терека, мне показалось, что в этой гигантской
природе недостает разнообразия и следов человеческой работы.
Со станции Казбек я повернул в лево, на новую дорогу, которую князь Воронцов стал
устраивать через перевал на Гудомакарское ущелье, в обход перевала чрез Гуд-гору, где
часто бывают завалы, прекращающие сообщение иногда на две недели и более. По новому
направлению больших завалов быть не может; [106] но, говорят, могут быть каменные
обвалы с нависших над нею гор мягких пород. Самая дорога еще далеко не вполне была
разработана; в одном месте подъем был так крут, что проезд был возможен только в
легких санях и на дружных лошадях. До спуска в Гудомакарское ущелие дорога идет по
хребту, на высоте вероятно, не меньшей 9 т. футов, и потому проезжающие подвержены
гибельным мятелям. Кажется, эта дорога впоследствии совсем покинута. Я проезжал в
тихую, звездную ночь и без всяких неудобств спустился к ст. Гудомакары, на одном из
притоков Арагвы. Я был уже в Грузии, ниже линии вечных снегов: это заметно было по
вызвышению температуры. Но, проезжая до самого Пасанаура ночью и по густому
хвойному лесу, я не мог любоваться красотами Грузии, столько раз воспетыми и
имеющими какое-то притягательное свойство для северных жителей, особливо для
молодежи.
По старой Военно-Грузинской дороге я еще не ездил и потому хотел от ямщика узнать,
которая лучше. Ямщик мой был Грузин пожилых лет и хорошо говорил по-русски. Вместо
ответа он мне рассказал народную легенду: «Когда Бог сотворил Кавказский хребет, то
дал людям Военно-Грузинскую дорогу для сообщения. Черту стало завидно, и он указал
людям другую дорогу, по Гудомакарскому ущелью». Чертов подарок, действительно, не
хорош; но и на старой дороге видно много следов потраченных миллионов и полувековых
работ.
Несмотря на жаркое Грузинское солнце, я доехал до Тифлиса по зимней дороге. В этом
году зима в Грузии была особенно снежна и сурова, отчего много погибло скота и овец. Я
остановился у Н. И. Вольфа, генерал-квартирмейстера Кавказской армии. Он был также в
немилости при Тифлисском дворе, и потому своим посещением я не мог ему повредить.
В тот же день я явился к Коцебу и к князю Воронцову. Последний принял меня более чем
ласково, вышел ко мне на встречу, подал руку и сказал с своей обыкновенной улыбкой и с
видимым удовольствием, что он очень рад меня видеть. Когда, возвратясь, я сказал
Вольфу о приеме князя, он задумался и сказал только: плохо!
На другой день я опять был у Коцебу. Он мне сказал, что князь делает очень серьезный
вопрос из перечисления крестьян в казаки и хочет всеми силами восстать против этой
меры. Князь приказал мне присутствовать при докладе этого дела начальником главного
штаба, и мы вместе с ним отправились в дом, [107] построенный Ермоловым и в котором
последовательно жило столько поколений его преемников. Все они перестраивали дом и
пристроивали по своему вкусу, но, сколько ни старались, не успели стереть с него
первоначального стиля. Он был прост и без мещанских затей. Как у Сабакевича вся
мебель была на него похожа, так и дом Ермолова напоминал живо своего строителя.
Доклад продолжался часа два. Князь высказал все те же аргументы, которые слышал я и в
Ставрополе. Коцебу лавировал; я не делал никаких возражений, потому что моего мнения
не спрашивали. Князь поручил мне редакцию своего отзыва военному министру с
подробным изложением его мнения, для всеподданнейшего доклада.
Часа в три пополудни вошла в кабинет княгиня, которой князь меня представил. Она
произвела на меня неблагоприятное впечатление. Ее манеры были фальшиво-сладки и
столько же тривиальны, сколько манеры ее супруга были просты, достойны и
благосклонны. Князь, более Англичанин, чем Русский, был один из красавцев-стариков,
которые особенно часто встречаются в Англии. Это был истинный вельможа. Его
наружность и приемы были обворожительны, и мне приходилось не раз жалеть, что я не
мог удовольствоваться первым впечатлением. Во время первого доклада я вспомнил слова
П. X. Граббе. Кажется, он менее моего поддался первому впечатлению; по крайней мере в
его журнале, кажется 1812 года, о Воронцове было сказано: «Природа была довольно
скупа, но основательное Английское воспитание многое дополнило». Я не возмусь в
нескольких чертах обрисовать нравственный его характер. У князя Воронцова было много
поклонников, но были и люди, для которых он был не без причины несимпатичен; я был в
том числе. Князь Воронцов с честью и славой делал отечественную войну 1812— 1814
годов; за сражение под Краоном он получил Георгия 2-й степени. Это сражение не имело
особенной важности. Мы приписываем себе победу, потому что удержались на позиции,
благодаря стойкости Русских войск и выгодности позиции. Тактических распоряжений
тут почти не требовалось; но нет сомнения, что граф М. С. Воронцов, командовавший
войсками в этом сражении, показал тут, как и во многих других сражениях, ту спокойную
личную храбрость и хладнокровие, которое его всегда отличало. Через 31 год после
Краона, на возвратном пути из Дарго, он был в такой опасности от горцев, что должен
был вынуть шпагу: но он сделал это с досадным спокойствием и с улыбкой, которая его
никогда не покидала. Через несколько дней после того, когда расстроенный голодный
отряд, обремененный множеством [108] раненых, уничтожив все тяжести и потеряв
большую часть лошадей, не имел возможности двигаться далее по Ичкеринскому лесу и
должен был беспрестанно отбиваться от сильного и дерзкого неприятеля, князь М. С.
Воронцов, еще прежде приказавший уничтожить свои вьюки и отдать все белье на
перевязку раненым, объявил, что он тут погибнет со всем отрядом, но не покинет ни
одного больного или раненого. Я не малейше не сомневаюсь, что он сдержал бы свое
слово, если б отряд не был выручен генералом Фрейтагом, прибежавшим с пятью
батальонами из Грозной.
С 1815 по 1819 г. граф Воронцов оставался во Франции с своим сводным гренадерским
корпусом, который по возвращении в Россию был расформирован, потому что больше
был похож на Французское войско, чем на Русское. Я этим не хочу сказать, что он
сделался тем хуже других корпусов, но он стал резкой аномалией в Русских войсках.
Кстати припомнить, что офицеры этого корпуса принесли с собою страсть к образованию
политических, тайных обществ, которые были тогда в большой моде во всей Западной
Европе. Я не знаю, да едва ли кто-нибудь другой знал политические убеждения князя
Воронцова. У нас в России его называли либеральным вельможей. Вероятно, его
политически характер сложился под двойным влиянием Английской аристократии и
Русского боярства. Нет, не друг свободы, кто ставит свой произвол выше закона, кто не
уважает ничьих прав, кто основывает управление огромным краем на системе шпионства
и доносов.
Князь Воронцов очень деятельно занимался служебными делами, легко работал, но
законов не знал и не хотел знать. Уже одно заведение перед домом желтого ящика, куда
бросали доносы, показывает и его характер и то, как мало у него было чувства законности
(Какая может быть речь о законности в управлении обширным краем, при чрезмерном
обилии несогласованных законов, которое равняется отсутствию их? П. Б.). Физически он
был деятелен и подвижен не по летам. Каждый день ходил пешком или ездил верхом по
нескольку верст. Домашний быт его был правильный, совершенно приличный его
положению, без всякой мещанской роскоши. У него собирались по вечерам два и три раза
в неделю. Княгиня старалась соединить Грузинское общество с Русским.
Князь Михаил Семенович был в Грузии в 1801—1805 годах двадцатилетним, гвардейским
поручиком; понятно, что, явясь через 40 лет главнокомандующим и наместником, он не
знал ни края, [109] ни нашего в нем положения. C 1823 по 1845 год он был
Новороссийским генерал-губернатором, где не имел никаких отношений к войскам, если
не считать кратковременного эпизода осады Варны в 1828 г. Из этого понятно и то, что он
не знал ни общего строя военного ведомства в России, ни особенностей Кавказских войск
и Кавказской войны. А между тем он должен был везде руководить, все решать и всех
направлять. Как истый Британец, он имел более сочувствия к гражданскому, чем к
военному ведомству. Это дало повод, во время Даргинской экспедиции, генералу
Лабынцеву сказать с его обычною, солдатскою грубостью: «Нам нужен
главнокомандующий, а прислали нам генерал-губернатора».
Граф Воронцов дебютировал на Кавказе несчастною Даргинскою экспедициею, стоившею
огромных жертв и потерь, а ему принесшею княжеское достоинство. Ни цель, ни образ
действий не оправдывают этого предприятия. Его исход можно было предвидеть. Князю
это предсказывали еще до начала движения; он говорил, что Государь поставил это
предприятие непременным условием. Едва-ли такое оправдание прилично
верноподданному и главнокомандующему. Впрочем, я очень сомневаюсь, чтобы Государь
Николай Павлович, посылая в край главнокомандующего и наместника с огромною, почти
монархическою властью, требовал от него непременного исполнения предприятия, на
которое можно решиться хорошо осмотревшись на месте и убедившись не в его
возможности, а в его пользе и лучшем способе исполнения.
Чтобы покончить с этой далеко неполной характеристикой князя М. С. Воронцова, скажу,
что в Новороссийском крае всем известно было нерасположение князя к Русским людям и
пристрастие к иностранцам, в том числе и к Татарам. Нужно-же было, чтобы на Кавказе
судьба послала ему начальника главного штаба, который никого не любил кроме Немцев!
Однажды потребовалось определить права князей и дворян на земли в Малой Кабарде.
Чернь хотела, чтобы это дело было разобрано по шариату, а князья и дворяне по адату.
Князь Воронцов сказал золотое слово: «Не все-ли равно, лишь бы суд был правый? Пусть
разберут по шариату». Ермолов был другого мнения. Он в 1821 году учредил
Кабардинский временный суд, именно для того, чтобы устранить суд по шариату, т. е. по
закону Магометову, уравнивающему все сословия и дающему большее влияние
духовенству, нам по преимуществу враждебному.
Вот уже 24 года как князь М. С. Воронцов покоится в своей великолепной гробнице: вот и
я уже достиг лет, в которые он действовал на Кавказе.... [110]
Вслед за его назначением, c ним и за ним потянулись из Петербурга и со всех концов
России сотни гражданских и военных маменькиных сынков и искателей приключений.
Многие из этих новых гостей Кавказа разочаровались, но очень много и осталось. Всех их
нужно было пристроить. Явилось множество новых мест, должностей и управлений. На
бумаге это было благовидно, на деле очень дурно. При Ермолове гражданское управление
в Грузии сосредоточивалось в канцелярии главноуправляющего; там было три отделения,
которыми заведывали чиновники очень невысокого класса. При князе Воронцове
управление наместника состояло из нескольких департаментов, которыми заведывали
тайные советники и сенаторы. В главном штабе было более 125 офицеров разных чинов,
переписка распложалась неимоверно. Нужно было иметь вдесятеро более энергии, чем
было у Ермолова, чтобы давать инициативу всей этой крайне-сложной машине. У князя
М. С. Воронцова ее не было. В главной квартире было бесчисленное множество людей
праздных, интригующих, весело живущих и успевших уверить себя и других, что они
делают дело и приносят пользу. Расходы на войну и на администрацию увеличились
непомерно и тяжело легли на государственный бюджет. Число войск на Кавказе
беспрестанно увеличивалось, а дело покорения Кавказа вперед не подвигалось. Но пора
кончить это длинное отступление и возвратиться к рассказу.
Дня через два я набросал черновое донесение и пошел прочитать его Коцебу. Он высказал
несколько замечаний и обещал дать знать, когда князь назначит доклад. Прошло, однако
же, дня три: меня не звали. Я бродил по Тифлису и окрестностям, в то время покрытым
снегом. Было порядочно холодно, ночью ртуть падала ниже 0°, но днем солнце очень
грело. Старый город, т. е. Грузино-Армянский, утопал в вонючей грязи; новый город имел
особую физиономию, не лишенную красоты и оригинальности. Но я должен сказать, что
вообще Восток мне не был симпатичен; может быть потому, что я познакомился с ним
когда мне было уже почти 40 лет.
По какому-то случаю у Коцебу был бал, и он меня пригласил. Накануне я был
представлен мадам Коцебу, урожденной графине Мантейфель. Это была долгая,
некрасивая блондинка, лет под 30. Общество на балу было очень многочисленное и
блестящее, но для меня совершенно чужое.
На другой день я решился снова напомнить о себе. Разговаривая о своем деле, я просил
Коцебу доложить князю, что я исполню как могу его приказание, но должен
предупредить, что я буду писать совершенно противное моему личному убеждению. Это
подало [111] повод к продолжительному объяснению, причем я высказал опасение, что
Государю угодно будет узнать мое личное мнение, и тогда мне придется высказать его со
всею откровенностью. Поэтому, мне казалось бы, что поручение в Петербург отвезти
донесение главнокомандующего лучше меня мог бы исполнить всякий казачий урядник,
которого личного мнения по этому вопросу Государь, конечно, не спросит. Я не
сомневаюсь, что Коцебу доложил об этом князю; но на следующей день он принял меня
также ласково, как и в первый раз, и ни слова не сказал о моем мнении.
При чтении проекта донесения, вышедшего и без того довольно длинным, представились
князю новые соображения. Пришлось просить переделать. Это повторялось несколько раз.
Время шло, я и конца не видел моему пребыванию в Тифлисе. В продолжение этого
времени я бывал у князя на вечерах и несколько раз обедал. Княгиня постоянно
спрашивала меня о погоде. Оказалось, что тот же метеорологический разговор она вела
обыкновенно и с Н. Н. Вольфом, который был в немилости.
Наконец, редакция донесения была окончательно утверждена, и для подписи князь
назначил день. Мы явились в кабинет князя с г. Коцебу. Я прочел вслух переписанное
донесение, и князь его подписал. В кабинете был барон ***, занимавшийся личной и
секретной перепиской князя. Вошла княгиня и села, как на обычное место, за другим
столом, в двух шагах от мужа. Барон *** положил перед ней большую стопу бумаги. Она
обернулась и сказала: Michel, passez-moi les plumes (Миша, дай мне перьев). После этого
она начала подписывать бумаги, а барон *** едва успевал принимать их и засыпать
песком. Это продолжалось с полчаса. Генерал Коцебу после сказал мне, что она
подписывала именем князя все бумаги по военному и гражданскому управлениям (Князь
Воронцов страдал глазною болезнью, вследствие чего все свои распоряжения и письма
диктовал доверенным лицам. Припадки этой болезни иногда усиливались до того, что
самая подпись имени была для него затруднительна. П. Б.). Кончив свою работу, княгиня
ушла из кабинета, а князь сказал барону: «Потрудитесь прочесть нашу бумагу вслух». Эта
наша бумага была диктованное барону, всеподданнейшее письмо к Государю о том же
деле. Бумага имела листов восемь, но не заключала в себе ничего нового. Все теже фразы,
фразы, фразы... После оказалось, однако же, что в ней было очень важное обстоятельство,
которого, при скором чтении, я не расслышал. [112]
Письмо было тут же подписано и запечатано. Князь отдал мне его и сверх того другое
письмо к военному министру. Затем последовало трогательное прощание. Воротившись к
Вольфу, я сказал ему: «Ну, Николай Иванович, вот теперь-то вы скажете, что я у князя в
милости». — «А что, а что?» — «Как же, при прощаньи он подал мне обе руки, долго их
жал и расцеловал на обе щеки». — «Ну, пропал человек; я не поручусь, что с вами же он
посылает и письмо, которое вам голову сломит». Однакоже, на этот раз Вольф ошибся,
хотя только во времени.
1-го февраля я выехал из Тифлиса, пробыв в нем целый месяц. Замечательно, что я
возвратился в Ставрополь по санному пути; но уже была оттепель, и начиналась сильная
распутица.
В Ставрополе я пробыл дня четыре.
В день моего приезда произошло несчастное событие. Николай Жуков застрелился. Ему
было 22 года; он был не глуп, но ничему серьезному не учился, был добр и слаб
характером. Увлекшись товариществом и тщеславием, он задолжал 3 т. р., которых его
отец, не совсем богатый, не хотел платить. Мы все искренне любили его и его младшего
брата. В доме они были у нас как родные дети. О долгах Николая я ничего не знал. После
оказалось, что он уже давно принял эту решимость; но никто не верил ему, потому что он
говорил об этом совершенно хладнокровно. Я проводил тело несчастного молодого
человека до могилы, которая вырыта была в 50 саженях от ограды кладбища, потому что
духовенство не позволило хоронить внутри ограды. Года через два или три после того,
понадобилось расширить кладбище, и новая ограда назначена далее могилы Жукова.
Архиерей Иеремия хотел выкинуть кости бедного юноши, считая их недостойными
покоиться в освященном месте. И это иерей Бога любви и милосердия!
Из Ставрополя я отправился в Таганрог вместе с женою. Мы согласились, что она
пробудет у матери до моего возвращения из Петербурга. В Таганроге я пробыл только два
дня. Не думал я, что прощаюсь навеки с моей добрейшей, кроткой, святой тещей. Из
Таганрога я приехал в Петербург на перекладной в семь дней, по ужасной распутице. От
бессонницы, непогод и разных невзгод, лицо у меня раскраснелось и опухло, глаза
блестели, как в лихорадке. Я немедленно явился к дежурному генералу Игнатьеву и
военному министру. Последний притворился, что меня не узнал. Он сказал полушутя, что
в свидетельстве, которое я представил при прошении об отпуске, были написаны такие
отчаянные болезни, что он скорее ожидал узнать о моей смерти, чем [113] видеть меня
таким полным и красным. Я доложил, что это было от того, что я прискакал по распутице
в семь суток. Кажется, это было им доложено и Государю. Князь Чернышов взял от меня
все бумаги и приказал ожидать уведомления, когда Государю угодно будет меня принять.
Полагая, что мое пребывание в Петербурге будет очень непродолжительно, я остановился
у Петра Львовича Соболевского, в доме Главного Штаба. Он управлял канцелярией
дежурного генерала Главного Штаба и другой канцелярией для составления
всеподданнейших докладов по Военному Министерству. Он знал всех людей и обычаи и
мог быть мне особенно полезен. Теперь, через 30 лет, я должен себе признаться, что я его
не совсем понимаю, но ни тогда не сомневался, ни теперь не сомневаюсь в его дружеском
ко мне расположении. Он встретил меня (в 6 ч. утра) как родного брата и поздравил с
получением Станислава 1-й степени. Признаюсь, что эта награда доставила мне
удовольствие тем, что она могла быть приятна моей жене и заставить молчать моих
Ставропольских недоброжелателей, считавших меня погибшим за несогласие с мнением
его светлости. Кстати вспомнить, что, перед отъездом, я получал почти официальные
советы быть осторожным при проезде по Ставропольской губернии, что мужики знали о
цели моей поездки и немудрено, что сделают против меня какое-нибудь покушение.
Конечно, я отвечал презрением на такое доброхотное предостережение.
Военный министр потребовал меня на четвертый день по приезде. В 8 ч. утра я нашел его
в кабинете уже совершенно одетым перед картой Кавказа и за привезенными мною
бумагами. Он встретил меня неласково. «Вы совсем не поняли высочайшей воли. Что вы
толкуете о переселении крестьян в землю Кавказского войска? Это нелепость. Государю
угодно перечислить крестьян с их землею в казачье войско». Я доложил, что так именно и
понята была воля Его Величества в отзыве к нему, военному министру,
главнокомандующего. — «Что вы тут толкуете? Князь Воронцов говорит не о
перечислении, а о переселении крестьян». Я доложил, что я был редактором его отзыва и
ручаюсь за то, что там идет речь о перечислении; но если где нибудь вкралась подобная
ошибка, то разве во всеподданнейшем письме, которое писалось в кабинете князя
Воронцова. «Как бы то ни было, Государю неприятно, что так мало дали себе труда
понять его волю, чтобы перечисление совершилось постепенно, начиная с правого
фланга». При этом он несколько раз ткнул пальцем на карте именно в то место [114]
левого фланга, где кочевье Караногайцев и никаких крестьян нет. Я понял, что
противоречить было бесполезно: военный министр полагал, что наш правый фланг
упирается в Каспийское море, как будто мы ведем войну против России! Должно думать,
что в донесении князя и не было такой ошибки, потому что в последствии Государь ни
слова об этом не сказал.
Недели четыре прошло, а меня не требуют. Сижу под окном и смотрю на беспрестанные
движения рукастого телеграфа над кабитетом Государя в Зимнем дворце. В продолжение
этого времени пала монархия Бурбонов во Франции, провозглашена республика;
революционный дух, как эпидемия, охватил всю Европу. Страшное было время!
Передовым человеком в этом движении был папа Пий IX, которому судьба назначила
искупить эту короткую вспышку христианской гуманности долговременным
ничтожеством под крепкой уздой Иезуитов. — В это время я получил от тещи письмо,
которое доставило мне одну из самых живых радостей в жизни: она уведомляла меня, что
по верным признакам жена моя беременна; но, вслед за тем, жена уведомила меня о
болезни и кончине своей матери. Это было большое горе для моей бедной жены, которая
жила одной душой с своей матерью. Да упокоит Милосердый душу ее! На этом свете она
мало видела радостей; вся жизнь ее была подвигом самоотвержения. Мало было людей,
которые умели ее понимать и ценить. Меня мучила мысль о положении моей жены,
молодой, неопытной женщины, в первый период беременности и посреди людей, на
искреннее участие которых она никак не могла рассчитывать. Можно вообразить себе мое
мучение, когда еще два месяца прошло, а обо мне как будто и забыли. Беспрестанно
ожидая призыва, я почти нигде не был и никого не видел. Была уже половина Апреля, а я
и конца не видел моего пребывания в Петербурге. Понятно, с какою радостию я получил
из Военного Министерства уведомление, что Государь Император изволил приказать мне
быть в его кабинете в 11 часов утра 15 Апреля. В 10 часов я уже был в парадной форме, и
экипаж ожидал меня у подъезда. В половине 11-го, когда я уже хотел садиться в экипаж,
вбежал фельдъегерь и передал мне приказание Государя быть в форме Генерального
Штаба. Нужно было переодеваться, но я надеялся не опоздать. Вдруг является новый
фельдъегерь с приказанием военного министра: ожидать его с доклада в канцелярии
Военного Министерства. Было без четверти одинадцать. Приехав в министерство, я еще
несколько минут ждал князя Чернышова. Наконец, он явился, сунул мне большой
застегнутый портфель и [115] приказал скорее ехать во дворец, потому что оставалось
только 7 минут. Я знал чрезвычайную точность Государя Николая Павловича и потому
очень боялся опоздать, а на беду я не попал прямо в кабинет. Било 11 часов, когда я вошел
в секретарскую, т. е. комнату перед кабинетом, где ожидали призванные. Не прошло и
минуты, как меня позвали.
Я вошел в кабинет, длинную и очень просто, почти бедно, меблированную комнату, в
которой решались судьбы России, а нередко и Европы. Государь был на другом конце
комнаты. Он был в сюртуке Семеновского полка, очень поношенном и без эполет. Увидав
меня, он пошел на встречу и, подавая мне руку, сказал: «Здравствуй, Филипсон. Ты верно
на меня сердился, что долго тебя не звал. Что делать! Были другие заботы. Садись!» Он
сказал эти слова просто и ласково и показал на кресло близ большого стола. Я развернул
портфель и был очень обрадован, найдя там все привезенные мною бумаги и карту
Кавказа. «Садись», повторил Государь, и сам сел подле меня через угол стола. «Это мне
не нужно», сказал он, указывая на карту и бумаги, «я это наизуст знаю. Князь Воронцов
представил мне свое мнение об усилении Кавказского линейного казачьего войска. Я не
могу с ним согласиться и думаю, что это происходит от какого-нибудь недоразумения,
которое при личном объяснении может быть устранено». Я доложил, что князь Воронцов
готов исполнить волю Его Величества и осмелился только представить другие основания
для ее выполнения. — «В том-то и дело, что эти его основания ошибочны». Я сделал
несколько возражений, конечно в смысле мнения князя Воронцова. Государь высказывал
соображения верные и согласные с моим личным мнением. Разговор продолжался больше
четверти часа. Государь говорил просто, добро и ласково, с видом искренности и
благорасположения. Я легко мог бы забыть, что предо мною сидит грозный Император,
еслибы не был предупрежден Будбергом и Раевским. Первый из них, по служению
флигель-адъютантом и в свите Его Величества, часто имел случай разговаривать с
Государем; но один раз, приехав с Береговой линии, увлекся в разговоре и наделал
больших хлопот военному министру. Раевский, говоря с Государем в первый раз, так
увлекся и забылся, что несколько минут называл его ваше превосходительство. Когда он
спохватился и стал извиняться, Государь с улыбкой сказал: «Это все равно, называй хоть
вашим благородием, да говори дело». [116]
Видя, что Государь начинает возвышать голос и говорить менее хладнокровно, я встал и
сказал: «Ваше Императорское Величество, простите великодушно, если я осмеливаюсь
противоречить; я докладываю мнение моего главнокомандующего». — «Говори, говори!
Я слушаю». Но разговор уже не возвращался к прежнему тону. Государь мало-по-малу
возвышал голос с заметным раздражением. Я счел неуместною наглостью делать
дальнейшая возражения, и Государь продолжал свой монолог. «Что мне рассказывают,
что благосостояние крестьян упадет по передаче их в казачье линейное войско! На Дону
военное управление не мешает народному благоденствию. Я знаю, кому это не нравится:
этим пиявкам, кровопийцам, которые сосут пот и кровь из мужиков. Не могу же я
смотреть на этот вопрос глазами управляющего Палатой Государственных Имуществ. Я
смотрю на него с государственной точки зрения. Что меня пугают, что придется
упразднить Ставропольскую губернию! Ну, да, упразднить. Очень рад. Это у меня самая
подлая губерния в России, где ни один порядочный человек не мог ужиться. Меня пугают
еще бунтом крестьян; надеюсь, что там есть кому образумить дураков».
Говоря последние слова, Государь очень возвысил голос и в сильном раздражении ударил
кулаком по столу. Теперь, через 29 лет, я должен сказать, что гневный тон Государя меня
ни малейше не испугал; но когда я взглянул на его лице, не было и тени того
благосклонного радушия, с которым он начал разговор: все черты его изменились, лицо
покраснело, и на глазах показались кровавые жилки. Входя в кабинет, я увидел на столе
знакомую мне жандармскую четвертушку и догадался, что о небывалом волнении между
крестьянами было доведено до высочайшего сведения. Мне показалась эта ложь так
наглою, что я не вытерпел и сказал: «Смею головою ручаться Вашему Императорскому
Величеству, что никакого бунта быть не может». Вероятно, он овладел собою и, помолчав
с минуту, спросил меня более спокойным голосом: «ну, а ты как думаешь о предложенной
мною мере?»
Так оправдалось то, что я предсказал в Тифлисе. Я встал и доложил: «Ваше
Императорское Величество! Я совершенно противного мнения тем соображениям
главнокомандующего, которые имел счастие излагать». — «Как же это так?» — «Я об
этом докладывал начальнику главного штаба г. Коцебу и просил его доложить князю
Воронцову».
Государь задумался и сказал тихим, спокойным голосом (кажется так): «Не могу же я
смотреть на этот вопрос иначе как [117] с государственной точки зрения? Не могу же я
только у всех спрашивать советов? Слава Богу, в 23 года я делал то, что мне Бог на сердце
положил, а что-нибудь хорошее сделал же». Потом, через минуту, сказал: «Ты мне все это
напиши, о чем ты говоришь и завтра мне представь. Я хочу знать, вполне ли ты меня
понял».
Ободренный таким оборотом дела, я осмелился сказать: «Вашему Императорскому
Величеству угодно выиграть время для приведения в исполнение вашей воли. При этом
встретится много второстепенных вопросов. Смею спрашивать соизволения на
представление их теперь же на ваше решение. — «Говори, говори!» — «Из селений,
которые передадутся в военное ведомство, рекруты поступали всегда в регулярные войска
Кавказской армии. Не благоугодно ли будет обратить их, для дослужения срока службы, в
казачий батальон, который будет сформирован из этого нового района? Это доставило бы
готовые кадры и положило бы твердые основания для утверждения боевого духа в этом
батальоне». — «Хорошо, согласен. Если встретятся и другие подобные соображения, ты
их напиши от моего имени в записке. Прощай!» Государь встал и опять с той же
милостивой улыбкой подал мне руку.
Так кончилось это памятное для меня представление этому грозному Николаю Павловичу,
который почему-то во все свое царствование показывал мне милостивое расположение.
Из Зимнего дворца я поехал к военному министру, чтобы доложить о полученном мною
приказании. Не застав его, я просил доложить, что завтра в 6 ч. утра я буду у его с—ва с
готовыми бумагами. П. Л. Соболевский дал мне из своей канцелярии четырех
чистописцев, писавших совершенно одним почерком. Кажется, в этот день я не обедал, а в
эту ночь, конечно, не спал. Я знал, что военный министр являлся к Государю с докладом в
9 ч. утра. Нужно было управиться к тому времени. За полночь записка была готова и
переписывалась. Я ходил по комнате и думал. По тону, с которым говорил Государь, я
опасался, что дело может иметь более серьезные последствия: немедленное упразднение
всей Ставропольской губернии. Это значило оставить за штатом до 1500 чиновников и
сделать радикальный переворот не только на Кавказе, но и вообще в юго-восточной
России. Теперь, думая об этом беспристрастно и особливо спокойно, я сожалею, что не
только не навел Государя на эту меру, но сделал все возможное, чтобы отклонить его от
этой мысли. Для этого я написал другую записку, в которой указал на удобнейший способ
начать постепенное исполнение высоч. воли немедленной передачею в линейное войско
[118] Терновской волости, находящейся между Черноморием, Донскою областью и
территорией 1-й бригады линейного войска. Вcе цифры населения, географическое и
административное положение пришлись особенно удачно.
К 5 часам утра все было готово, а в 6 часов я уже был в кабинете князя А. И. Чернышова,
которого нашел за письменным столом и хотя в халате, но уже в парике и сделавшего свой
мудреный, утренний туалет. Он взял мои записки, прочел их, но не входил ни в какие
объяснения. Я бы мог, а может быть и должен был, сам представить их Государю, как мне
это и было приказано. Я счел почему-то неловким сделать это мимо военного министра. В
последствии, люди опытные хвалили мою ловкость. Ну, этим достоинством я никогда не
отличался! Прошло несколько дней; меня, казалось, опять забыли, а между тем мое
нетерпение возрастало. Я решился отправиться к барону П. А. Вревскому и узнать об
участи моих записок. Оказалось, что они в тот же день, 16 Апреля, были доложены
Государю, высочайше утверждены и отправлены для исполнения в департамент военных
поселений и иррегулярных войск. Директором этого департамента был барон Н. И. Корф,
показывавший мне доброе расположение. Он сказал мне, что записки мои в тот же день
отправлены с фельдъегерем в Тифлис для исполнения по собственноручным Его
Величества резолюциям. Тут же барон Корф приказал дать мне копию этих резолюций. На
первой моей записке Государь написал: «Совершенно так, и приступить к тому в виде
опыта». На второй: «Прекрасно, считать это разрешенным; но, дабы приготовить и
будущее, генерал-майopy Филипсону, по возвращении, приготовить проект и будущей
приписки на сем же основании, сколь возможно соблюдая все выгоды, как в военном, так
и в хозяйственном устройстве».
23 Апреля я получил от военного министра уведомление о высочайшем соизволении на
отъезд мой и о назначении мне годового жалованья не в зачет. Но это еще не все. Нужно
было откланиваться. К счастью, мне разрешено представиться на разводе. Государь сказал
мне обыкновенное милостивое приветствие, а дня через два я полетел в Таганрог к своей
доброй жене.
Перед отъездом меня пригласил к себе г. Берг, бывший тогда генерал-квартирмейстером
Главного Штаба. Он принял меня чрезвычайно любезно и намекнул, что я к нему не
явился по проезде. Он конечно был прав, и я очень неловко оправдывался ожиданием
приема Государя и, наконец, тем, что мое поручение не касается ведомства Генерального
Штаба. Берг усадил меня в кабинете, распрашивал о Кавказе, с большим вниманием
слушал, и [119] когда вошедший слуга доложил, что к нему приехал г. Гурко, с
нетерпением сказал: «сейчас». И действительно, он почти час просидел еще со мною без
всякой надобности и потом с особенной любезностью проводил меня до лестницы. Все
это время Гурко стоял внизу лестницы, в шинели и в шляпе...
Нужно ли объяснять, что Ф. Ф. Берг знал о милостивом приеме меня Государем, а
положение Гурко было в то время фальшиво, и Государь им недоволен? В последствии
времени, когда в Зимнем дворце, на выходе, я подошел к графу Бергу и поздравил его с
званием фельдмаршала, он меня не узнал...
С большой радостью обнял я мою жену после трехмесячной разлуки. Мы пробыли в
Таганроге с неделю и отправились в Ставрополь. Перед отъездом ко мне приехал Д. Д. В.,
Таганрогский Грек, человек богатый, женатый на сестре известного откупщика и
миллионера Бенардаки. Дмитрия Дмитриевича все знали за человека обязательного и
услужливого, когда нужно занять денег. Эту дружескую услугу он оказал моей жене,
когда ей понадобились деньги на похороны матери, после которой, конечно, ни гроша не
осталось. Он дал ей 3 тыс. рубл. сер. (как он говорил) не своих денег и потому принужден
был согласиться на невыгодные условия займа, а именно 25% в четыре месяца, т. е. 75% в
год. Теперь В. приехал великодушно предложить, чтобы я заплатил капитал, а он отбросит
проценты, которые он из патриотизма назвал не Греческими, а Жидовскими. Я заплатил
тысячи две, а остальные обещал выслать немедленно по приезде в Ставрополь, что и
исполнил; но, отправляя деньги, я снова сделал рассчет и увидел, что В. обсчитался на 13
р. 50 к., которые, конечно, я внес в рассчет особою статьей. Этот поступок мой так тронул
Грека и показался ему так великодушен, что он долго всем рассказывал о том, как я мог
воспользоваться его 13 рублями и того не сделал. Думаю, что не менее дивилась и
остальная Греческая братия. Я вспомнил это пустое обстоятельство для того только,
чтобы дать понятие о том, как эти Греческие и Еврейские пьявицы высасывали кровь из
жителей Новороссийского края. Правда, что тогда не было в Таганроге ни одного банка;
теперь (1877 г.) их там более пяти, занять деньги всегда можно на менее тягостных
условиях; но это-то удобство, вместе с другими причинами, и разорило край
окончательно. Западный Европеец этого не поймет; но нам, знающим нравы и обычаи
Российского дворянства, это слишком ясно.
Приехав в Ставрополь, я узнал, что князь Воронцов и с ним Коцебу поехали в укр.
Воздвиженское, где, вероятно, долго не [120] останутся. Если бы я поехал их отыскивать,
легко могло случиться, что я проездил бы еще месяц; а между тем я ничего им не мог
добавить к тому, что им было оффициально сообщено. К тому же я в четыре месяца
сделал более 5 тыс. верст и имел полное право несколько отдохнуть. Поэтому я решился
остаться в Ставрополе, если меня не потребуют, и только написал г. Коцебу частное
письмо, в котором изложил все подробности сопровождавшие мое представление
Государю. Я знал, что князю Воронцову, привыкшему к тому, что частные начальники без
всякой надобности приезжают во всякое место его пребывания, не понравится мое
отсутствие; но я знал и то, что мои к нему отношения не могут быть более испорчены
после высочайшей резолюции, положенной на моей записке, ему сообщенной. В одном
только я ошибся: меня не только не потребовали, но из Главного Штаба мне не дано
никакого приказания по этому делу, и даже командующему войсками ничего не писано о
составлении проекта будущего перечисления казенных крестьян.
Г. Заводовский сказывал мне, по возвращении из Воздвиженского, что князь очень
недоволен и сказал: «Составление прожекта высочайше возложено на г. Филипсона.
Моего вмешательства в это дело не требуется». Чтобы кончить с этим эпизодом, я должен
сказать, что г. Коцебу, проезжая осенью через Ставрополь, дружески советовал мне
проситься с Кавказа в войска, назначенные в Венгерский поход, потому что
нерасположение ко мне князя Воронцова не обещает ничего хорошего для моей
дальнейшей службы на Кавказе. Немудрено, что ему поручено было сказать мне это. Во
всяком случае я жалею, что слишком резко отвечал ему.
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона // Русский архив,
№ 3. 1884
Воспоминания о Г. И. Филипсоне с 1848 по 1883 год.
Нельзя не пожалеть, что Г. И. Филипсон не успел окончить своих Воспоминаний за время
службы на Кавказе, т. е. до 1861 г., тем более, что самым любопытным эпизодом этой
службы было конечно начало завоевания западного Кавказа, которое до Сентября 1860 г.
было вверено его руководству по званию командующего войсками правого крыла
Кавказской линии. «Русский Архив» принимал зависевшие от него меры для получения
сведений о служебной деятельности Г. И. Филипсона после 1847 года, но не имел в этом
успеха, а потому ограничивается выпискою из составленного в 1861 г. об его службе
формулярного списка, с некоторыми пояснениями, основанными на сведениях,
доставленных лицом хорошо знавшим Г. И. Филипсона.
В Августе 1849 г. Филипсон назначен состоять при департаменте генерального штаба и в
распоряжении военного министра и генерал-квартирмейстера главного штаба Его
Императорского Величества; в Сентябре начальником штаба 4-го пехотного корпуса, а в
Октябре 1849 г. уволен, за болезнью, от службы с мундиром и пенсионом полного
жалованья.
В 1850 году, Сентября 15 дня, объявлено ему монаршее благоволение за отличный
порядок и примерное во всех отношениях состояние войск 4-го пехотного корпуса, а в 21
день Февраля 1851 г., за отлично-усердную и примерно-ревностную службу в звании
начальника штаба сего корпуса, пожалован орден Св. Анны 1-й ст.
В Июне 1855 г. генерал-майор Филипсон определен вновь на службу в генеральный штаб
с назначением состоять в распоряжении наказного атамана войска Донского, генераладъютанта Хомутова; в июле того же года назначен наказным атаманом Черноморского
казачьего войска, а в Августе 1856 г. — командиром бывшей 1-й бригады 19-й пехотной
дивизии, с оставлением и наказным атаманом. В этом же году, за отлично-ревностную
службу, благоразумную распорядительность и труды, перенесенные, в 1855 г., при
охранении вверенного ему пространства от неприятельского вторжения, пожалован
кавалером ордена Св. Анны 1-й степени с Императорскою короною и мечами.
В формулярном списке Филипсона значится, что он находился в десяти кампаниях; из них
первые восемь описаны в его Воспоминаниях, а остальные были:
Девятая кампания. В 1856 году, с 3 Июня по 11 Ноября, в экспедиции для занятия и
возобновления крепости Анапы. В продолжение этого [122] времени Филипсон находился
в следующих стычках и перестрелках с неприятелем: 1 Августа, на ручье, за бывшею
станицею Николаевскою, во время движения части отряда на фуражировку; 8 Августа, во
время движения части отряда для заготовления дров; 22 Августа, за бывшим
Нашебургским фортом; 24 Августа, на Керчигеевских высотах; 26 Августа, близ бывшей
станицы Николаевской; 28 и 29 Августа, на Керчигеевских высотах и близ временного
укрепления у станицы Витязевой; 1 Сентября, близ бывшей станицы Николаевской; 8
Сентября, за высотою Сохто, при рубке леса; 27 Сентября, близ Куматырской долины; 6
Октября, при движении части отряда на фуражировку к аулу Мескега, при совершенном
разорении аула и при возвращении в лагерь; 18 Октября, во время производства съемки в
11-ти верстах от Анапы по направлению к бывшему форту Раевскому; 2 Ноября, при
движении части отряда от Андреевского поста к форту Раевскому; 3 Ноября, во время
движения от форта Раевского к укреплению Новороссийску; 4 Ноября, при
рекогносцировке в Цемесском ущельи и у Суджукской бухты, причем было взято в
последней 18 Турецких контрабандных судов; 5 Ноября, на р. Цемесе, при обратном
движении отряда к форту Раевскому; 6 Ноября, при движении от форта Раевского к
Анапе.
Десятая кампания. В 1857 году, с 7 Апреля по 3 Декабря, в экспедиции за Кубанью, при
постройке в низовьях долины Адагума укрепления, названного Адагумским. — В течение
этого времени были следующие стычки и перестрелки: 27 Апреля, при устройстве
переправы через Адагум; 29 Апреля, в лесу Тляхобундж; 30-го, — близ лагеря; 7 Мая, при
рубке леса близ лагеря; 8-го, при рубке леса и устройстве моста через лиман,
протекающий против южного фаса лагеря; 17 и 19, на работах по возведение укрепления;
5 и 20 Июня и 5 Августа, при нападении пластунов из засады, близ лагеря, на горцев; 5
Июля, набег части отряда к аулу Хахохуко-Хабль, на р. Псебепс; 7 Августа, при
истреблении горских запасов сена в окрестностях лагеря; 29 и 30 Сентября, при нападении
пластунов на горский пикет, близ лагеря; 20 Октября, при канонаде неприятелем лагеря;
28 Октября, при рубке леса против юго-восточного фаса укрепления; 2 Ноября, при
движении части отряда для истребления неприятельских запасов сена близ аула Зарчетук;
6 Ноября, при истреблении пластунами одного небольшого горского аула близ
укрепления, против его юго-восточного фаса; 8-го, при истреблении аулов,
расположенных в юго-западном направлении от лагеря; 10-го, при движении части отряда
для рекогносцировки долины Адагума, причем, истреблены аулы Адагум и Нуазетут; 15,
при фуражировке в северо-восточном направлении от лагеря; 16, при возвращении
фуражиров от разоренного аула на р. Мекеретут; 17, при занятии другого аула на этой же
речке, выше по течению ее и при отступлении к лагерю; 20, при фуражировке в аулах,
расположенных при устье р. [123] Худако и при отступлении к лагерю; 22, при
возвращении с фуражировки в ауле, расположенном в пяти верстах от лагеря, вниз по
течению реки Адагум; 25, при отступлении части отряда, фуражировавшей на
Гечепсинской плоскости; 27, при движении части отряда на фуражировку в верховьях р.
Адагума и в долине р. Шипс; того же числа, при фуражировке другой части в долине
Гечепсина; 30, при истреблении аулов Шапсугов в низовьях p.p. Адагума и Шипса.
За военные отличия в делах против горцев Филипсон произведен 23 Сентября 1857 г., в
генерал-лейтенанты. 12 Июля 1858 г. он назначен командующим войсками правого крыла
Кавказской линии, а за благоразумную распорядительность и отличия, оказанные им в
вышеозначенных делах с горцами при устройстве новой линии по р. Адагуму, получил
монаршую благодарность и пожалован в 9-й день Октября того же 1858 г. орденом Св.
Владимира 2 ст. с мечами; в 15 день Октября 1859 г., за отлично-усердную службу и
боевую распорядительность, оказанные во время экспедиции, осенью 1858 г., между p.p.
Лабою и Белою, пожалован орденом Белаго Орла с мечами и 6 Декабря того же года, за
долговременную постоянно отличную службу и важные заслуги, оказанные на пользу
Кавказского края, орденом Св. Александра Невского с мечами.
В Октябре 1860 г. Филипсон назначен начальником главного штаба Кавказской армии.
Пояснение 1-е. В бытность Г. И. Филипсона начальником штаба 4-го пехотного корпуса,
командиром этого корпуса был генерал-адъютант Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен,
известный фронтовик, которого требования относительно тогдашнего обучения
маршировке и ружейным приемам доходили до крайности, а взыскания с нижних чинов
были не только строги, но даже жестоки. Г. И. Филипсон, хотя ценил многие достоинства
генерала Остен-Сакена, но не мог после продолжительной службы на Кавказе оставаться в
должности начальника штаба командуемого им корпуса и, имея в виду, с увеличением
семейства, необходимость устроить имение, принадлежавшее его жене в земле Донского
войска, в Октябре 1850 г. вышел в отставку. Остен-Сакен, сожалея о потере хорошего
помощника, представил его к ордену Св. Анны 1-й ст., которым Филипсон пожалован
спустя три месяца по оставлении им службы. Почти пять лет Филипсон прожил в своем
имении, не располагая более возобновлять свое служебное поприще; но в 1855 г., по
настояниям вновь назначенного главнокомандующим Кавказскою армиею генераладъютанта Николая Николаевича Муравьева, которому известна была деятельность
Филипсона на Черноморской береговой [124] линии, и в виду тогдашних военных
действий, он согласился вновь вступить на службу.
Пояснение 2-е. Назначенный в 1856 г. главнокомандующим Кавказскою армиею князь А.
И. Барятинский оценил способности и деятельность Г. И. Филипсона и представлял его к
наградам.
Эти значительные награды, полученные Филипсоном в столь короткое время, а равно
назначение его в 1858 году командующим войсками правого крыла Кавказской линии,
служат доказательством его способностей к исполнению порученных ему дел и
расположения к нему князя Барятинского, но вместе с тем могли быть поводом к разным
против него интригам. Летом 1859 г. войсками предводительствуемыми князем
Барятинским был покорен западный Кавказ, и взятый в плен Шамиль отправлен в
Петербург. Осенью того же 1859 г., вследствие действий войск, состоявших под
начальством Филипсона, присягнули Русскому Императору Абадзехи, многочисленное
воинственное племя восточного Кавказа; имевший же в этой части Кавказа весьма
большое значение Магомет-Аминь отослан в Петербург. Это и была та важная заслуга
Филипсона Кавказскому краю, о которой упоминается в данной ему грамоте на орден Св.
Александра Невского. Князь Барятинский, после покорения западного Кавказа, спешил
окончить покорение всех племен, обитавших на восточном Кавказе; Филипсон, как
командующий войсками правого (восточного) крыла Кавказской линии, составил проект
этого покорения, на котором князь Барятинский 26 Февраля 1860 г. написал: «кажется,
дельно; увидим, как исполнится». Эта надпись уже показывает неполную уверенность
князя Барятинского в том, что Филипсон может привести с требовавшеюся энергией к
скорому окончанию покорение восточного Кавказа, и в Сентябре 1860 г., пользуясь
назначением начальника главного штаба Кавказской армии г.-а. Милютина товарищем
военного министра, князь Барятинский назначил на его место Филипсона, а последнего
заменил г.-а. Евдокимовым, энергически действовавшим при покорении западного
Кавказа.
В № 244-м «Московских Ведомостей» 7 Ноября 1864 г. было напечатано письмо г.-м.
Фадеева, в последствии известного политического писателя, в котором он обвиняет
Филипсона, между прочим, в заключении с Абадзехами слишком льготного для них
договора. Собственно, договора заключаемо не было, а Абадзехи подписали присяжный
лист, в котором клялись в верности Императору Всероссийскому на вечные времена, и в
этом листе были прописаны даруемые им льготы по тому образцу, который был одобрен
предварительно высшим Кавказским начальством. [125]
В № 256-м «Московских Ведомостей» 21 Ноября 1864 г. Г. И. Филипсон, в письме к
издателям этих ведомостей, весьма энергично опроверг изложенное в письме Фадеева.
Не входя в разбирательство этих пререканий, можно утвердительно сказать, что
действиями Филипсона к концу 1859 г. и в первой половине 1860 г. были достигнуты
важные результаты на западном Кавказе и сделаны значительные приготовления, в
последствии облегчившие его окончательное покорение. В упомянутом письме Фадеева
намекается, что князь Барятинский не был доволен предоставлением Абадзехам льгот,
изложенных в их присяжном листе; но это опровергается тем, что князь, за покорение
Абадзехов, доставил Филипсону орден Св. Александра Невского, несмотря на то, что сей
последний получил орден Белого Орла только в Октябре того же 1859 г. В Петербурге
также видели в покорении Абадзехов замечательный успех: около этого времени князь
Барятинский произведен в генерал-фельдмаршалы, а в грамоте Филипсону на орден Св.
Александра Невского сказано, что орден жалуется за важные заслуги, оказанный
Кавказскому краю. К этому надо присовокупить, что в 1859 г. войсками, под
предводительством Филипсона, были покорены и другие племена, а именно: Бжедухи,
Темиргои, Мохоши, Егерукаи, Бесленеи, Залабинские Кабардинцы и все Абхазские
племена между Лабою и Белою; а в первых числах Января 1860 г. покорились Натухайцы.
Г. И. Филипсон впрочем постоянно отдавал полную справедливость военным действиям
графа Евдокимова, и это подтверждается следующею выпиской из упомянутого его
письма к редакторам «Московских Ведомостей».
«Спешу удостоверить, что покорение этого края (западного Кавказа) и окончание там
войны я считаю событием, которого мы, как современники, даже не вполне оцениваем
всю громадную важность, что такой исход войны есть самый счастливый для России, что
энергия, с которою веден был последний акт этой кровавой драмы, возбуждает во мне
только удивление к доблестям августейшего главнокомандующего, графа Евдокимова и
их славных сотрудников, и что я вполне уверен, что если бы я оставался в западном
Кавказе главным местным начальником, мы не достигли бы тех результатов, которые
довершили завоевание этого края, устраняя всякую возможность возобновления здесь
войны или возмущения».
Остается передать полученный Р. Архивом весьма немногие сведения об остальных 23-х
годах жизни Григория Ивановича.
Назначенный в 1860 г. начальником Главного Штаба Кавказкой армии, он мог в делах
Штаба увидать, что увольнение его [126] от командования войсками на западном Кавказе
было уже предрешено заранее и что ему единственною поддержкой служил князь
Барятинский, постоянно к нему благоволивший. Но было очевидно, что князь, по
нездоровью, не долго останется на Кавказе, а потому Филипсон в начале 1861 года начал
хлопотать о новом служебном назначении.
В конце июля 1861 г. Филипсон был уже сенатором в Петербурге, получив при
увольнении от последней его должности бриллиантовые знаки ордена Св. Александра
Невского. Он был уверен, что кроме присутствования в Сенате не будет более привлечен
ни к какой служебной деятельности. Но в самом начале Августа старый его знакомец по
службе на Береговой линии, граф Путятин, назначенный весной 1861 г. министром
народного просвещения, упросил его принять место попечителя С.-Петербургского
учебного округа и требовал немедленного согласия в виду предполагавшегося на другой
день отъезда Государя из С.-Петербурга. Филипсон согласился, в полной надежде быть
полезным учащемуся юношеству и, сверх того, имея в виду, что познакомится на этом
месте с Петербургскими учителями и может выбрать лучших из них для преподавания
наук его детям. В Сентябре, в начале университетских курсов, студенты, не желая
подчиниться некоторым строгостям, которые вводил новый министр, произвели
беспорядки, и впоследствии многие из них понесли за это наказание. Можно
утвердительно сказать, что Филипсон не был виною этих беспорядков и, как
чадолюбивый отец большого семейства, старался по возможности облегчить участь
заблудившихся юношей.
В начале весны 1862 года, он оставил место попечителя учебного округа и все лето
путешествовал по Европе. Возвратясь к осени в Петербург, он назначен был
присутствовать в Департаменте Герольдии и в первом общем собрании
Правительствующего Сената. Эти занятия продолжались до начала 1878 г., когда он,
получив годовой заграничный отпуск, по случаю слабого здоровья его младших дочерей,
уехал во Флоренцию. В 1879 г. ему продолжили этот отпуск еще на год, а в 1880 г. он
освобожден от присутствия в Сенате с оставлением в звании сенатора. В промежуток
времени между 1862 г. и 1878 г. он вакационные в Сенате месяцы неоднократно проводил
за границей.
В Октябре 1880 г. минуло 50 лет службы Филипсона в офицерских чинах (за исключением
времени, проведенного им в отставке;) в день его пятидесятилетнего юбилея он
произведен в [127] генералы от инфантерии, с оставлением по Генеральному Штабу и в
звании сенатора.
В 1881 г. он возвратился в Петербург и лето 1882 г. прожил в с. Пушкине, на МосковскоЯрославской железной дороге. Свободное от служебных занятий время Филипсон всецело
посвящал своему семейству; сверх того он много читал и продолжал весь век учиться.
Кроме своих Воспоминаний он написал большие статьи о религии, об управлении
государством и несколько занимательных исторических и других рассказов, которые не
были напечатаны и остались в рукописях.
Вечер под новый 1883-й год Филипсон с двумя младшими дочерьми провел в доме своих
хороших знакомых. За ужином, при взаимных поздравлениях с Новым годом,
поздравления в особенности относились к нему, так как 1-го Января был день его
рождения; ему минуло 74 года. Он был необыкновенно весел, рассказал несколько
смешных анекдотов, читал много стихов, написанных в 20-х и 30-х годах нашего
столетия. Нельзя было не удивляться необычайной памяти бодрого старика с
замечательно-правильными чертами лица. Живя на одной улице (Невском проспекте) с
знакомыми, у которых встретил Новый год, он пошел домой пешком и при переходе на
другую сторону улицы был сшиблен с ног скакавшею четверней почтовых лошадей,
запряженных в сани. В последствии оказалось, что эти сани были наняты для прогулки,
что лошадьми управляли сидевшие в санях, так как пьяный кучер свалился с козел, не
доезжая до места, где они наехали на Филипсона, которого поднял полицейский.
Филипсон просил последнего отвести его в дом, но называл квартиры, в которых он живал
прежде. Полицейский, после долгих разъездов, видя ошибочность назначений Филипсона,
отвез его в Мариинскую больницу, откуда в этот же день он был отнесен на свою
квартиру. Медики нашли, что раны были не очень значительны, но было сильное
потрясение мозга при падении, простуда и потеря крови при долгих разъездах перед
привозом в больницу. Медицинские пособия и уход двух младших дочерей и доктора, его
родственника, не оставлявшего больного во все время болезни, могли только несколько
уменьшить сильные страдания. 14 Января Г. И. Филипсон скончался, а 17 тело его
отвезено в Москву и на другой день похоронено в Алексеевском монастыре близ могилы,
в которой положено тело его жены, умершей в 1875 году.
Текст воспроизведен по изданию: Воспоминания о Г. И. Филипсоне с 1848 по 1883 год // Русский
архив, № 3. 1884
К ЗАПИСКАМ Г. И. ФИЛИПСОНА.
С особенным удовольствием читаю Записки покойного Г. И. Филипсона. Как старый
Кавказец, лично знавший и автора, и большинство лиц им упоминаемых, я однако не могу
не замечать тех ошибок, которые делает покойный Григорий Иванович, само собою по
забывчивости или недостаточному знакомству с делами Восточного Кавказа, на котором
он сам никогда не служил и о котором знал только по рассказам других и по слухам.
Я уверен, что указанием на некоторые подобные ошибки ничуть не затрону памяти
покойника: если бы я мог их указать ему при жизни, то, нет сомнения, он только был бы
благодарен. За это ручается его прямой характер, снискавший ему общее уважение.
Между тем указание ошибок небесполезно в том отношении, что подобные Записки могут
иметь значение исторического материала, кроме временного интереса читателей.
В последней (2-й) книжке “Русского Архива" покойный говорит, что взятый в 1839 году в
Ахульго заложником сын Шамиля явился нашим противником в чине Турецкого генерала
в последнюю войну с Турками в 1877 году. Автор ошибся: взятый в 1839 году сын
Шамиля Джемал-Эдин воспитывался в 1-м кадетском корпусе, служил во Владимирском
уланском полку и в 1855 году был возвращен отцу в обмен на пленных Грузинских
княгинь Чавчавадче и Орбельяни, в придачу к 40,000 серебрянных рублей. Привыкший с
детства к нашему образу жизни, чуждый всему встреченному в горах, постоянно
подозреваемый в сочувствии к Русским, он затосковал, заболел и в 1858 году, в Июне
месяце, от чахотки умер в ауле Карата. Посланный, по просьбе отца, наш доктор
Петровский нашел Джемал-Эдина безнадежно больным; помощь оказалась запоздалою. В
рядах же Турок в 1877 году явился второй сын Шамиля, Кази-Магома, отпущенный из
Калуги (где все [220] семейство Шамиля жило после взятия их в Гунибе) на житье в
Константинополь; он получал от нас по 5,000 р. пенсии. Турки надеялись через него
повлиять на мусульманское население Кавказа и поднять его против нас. Кази-Магома
осаждал наших героев в Баязете, писал им письма о сдаче и проч., но должен был уйти, не
солоно хлебавши. Никаких отличий он не оказал и живет теперь в Стамбуле без всякого
значения.
Автор говорит дальше, что под Ахульго мы потеряли 5,000 человек убитых и раненых, а
войска потеряли доверие к генералу Граббе. Потеря наша составляла едва половину,
потому что всех войск там действовавших было менее 9,000, и потерять 5,000 значило бы
лишиться более половины всего отряда. Как ни кровавы были дела при взятии штурмом
Аргуани и Ахульго, как геройски ни защищались тут горцы, но и наши войска высказали
столько искусства, мужества и доблести, что никакою критикою умалить значения этих
дел невозможно, а доверие к генералу Граббе, напротив, только укрепилось действиями
1839 года. Об них граф Д. А. Милютин рассказал с увлекательным красноречием в особой
брошюре. Интересующиеся этими событиями могут найти подробное их описание во II-м
томе моей «Истории Кабардинского полка». Подвиги отряда г. Граббе были по
достоинству оценены, и в память их всем участникам пожалована особая медаль. Доверие
к генералу Граббе пошатнулось только в 1842 году, по другому случаю.
Волнения Чечни начались в Марте 1840 года, а не в 1841 — 42 гг., как пишет Г. И.
Филипсон. О вырубании лесов он отзывается как о бесполезном деле, потому что они
вновь зарастали; между тем, именно рубка лесов была почти единственная действительная
мера, приведшая к покорению всех предгорных плоскостей и отрогов Кавказских
лесистых гор. Постройку множества укреплений покойный автор считает бесполезною,
тогда как, напротив, большинство их, особенно в Чечне, послужило единственною
прочною опорою при завоевании страны, и без них успехи были бы немыслимы.
Бесполезными можно было считать лишь мелкие укрепления в горах Дагестана, на
Лезгинской линии, и в особенности на берегу Черного моря. Уничтожение ряда
укреплений в Дагестане произошло в 1843 году, осенью, а не в 1841—42, как сказано в
Записках. Что Шамиль угрожал тогда Тифлису, — это просто риторическая фигура для
усиления критического эффекта. Как свидетель этих событий, могу заверить, что в
Тифлисе спали тогда совершенно спокойно...
Неудачная экспедиция генерала Граббе в 1842 году через Ичкеринские леса к Дарго
стоила нам около 1,200 человек, но не 4,000, и донесение свое Государю генерал написал
не совсем так, как приводит покойный автор Записок. [221]
Осенью 1843 года генерал Гурко двинулся из Чечни на помощь Дагестану не с 15, а с
четырьмя батальонами; в Шуре, где Шамиль нас блокировал, не было и четырех, да и то
слабых, едва составлявших с деньщиками и писарями до 2,000 человек. Конины там не
ели и особой нужды в продовольствии не испытывали; это было в укреплении Зыряны,
где отрядец Пассека был окружен горцами, отрезавшими все сообщения.
Вообще, упоминая обо всех этих событиях, в которых никто не будет оспаривать многих
ошибочных действий тогдашних властей, автор не чужд некоторого критического
преувеличения, создавшегося очевидно под впечатлением разных зловещих глашатаев и
хулителей, гнездившихся преимущественно в Ставрополе, где штаб командующего
войсками был крайне недоволен, что в Чечне его игнорировали, и он никакой роли там не
играл, хотя считался начальством всей Кавказской линии. Обширные подробности этой
эпохи Кавказской войны можно найти в той же «Истории Кабардинского полка».
Упоминая о генерале Цакни (стр. 363), Филипсон говорит, что, выслужив пенсию и не
получив назначения интендантом, он вышел в бессрочный отпуск. Тут ошибка. После
несостоявшегося назначения интендантом, г. Цакни был назначен помощником наказного
атамана Кубанского казачьего войска, затем атаманом и начальником этой области
исполняя в течение нескольких лет важные обязанности со свойственным ему знанием
дела и бескорыстием, он был произведен в генерал-лейтенанты и после уже, в 1874 году,
должен был оставить свой пост по неудовольствиям, возникшим вследствие беспорядков
в станице Полтавской, где казаки воспротивились распоряжениям по отмежеванию земель
и выселению части их в горы.
Упоминая о кровавом деле 1840 года на Валерике, так поэтически описанном
Лермонтовым, автор Записок говорит, что оно было затеяно ради отличий. В интересах
истины должен сказать, что это не так. На Кавказе действительно нередко
предпринимались набеги с целью доставить случай какому нибудь столичному франту
или прихвостню высокопоставленных лиц послушать свист пуль и попасть в реляцию в
качестве оказавшего «примерное мужество» и проч.; но дело на Валерике было
вынуждено обстоятельствами. А почему оно кончилось неудачно для нас, это уже другой
вопрос, на который читатель может найти ответ все в той же моей «Истории
Кабардинского полка».
Подобных ошибок встречается и еще несколько в Записках Г. И. Филипсона; но,
повторяю, это не отнимает у них ни интереса, ни значения исторического материала,
особенно относительно эпохи занятий нами Восточного берега Черного моря. [222]
Кстати, при этом случае, не могу не коснуться равнодушия, с которым у нас общество и
печать относятся к большинству видных государственных деятелей.
14-го Января 1883 года скончался Г. И. Филипсон вследствие несчастного приключения
(его раздавили в Петербурге на улице скакавшие лошади). Кроме казенного некролога в
«Русском Инвалиде», да траурных объявлений, ни в одной из здешних газет никто не
обмолвился и словом в память покойному. Между тем он, в продолжении около 30 лет
Кавказской службы, оказал немало пользы, особенно на Восточном берегу Черного моря и
в приготовительных действиях к окончательному покорению Западного Кавказа,
отличаясь редким в то время качеством: бескорыстием. Ни товарищи, ни подчиненные
никогда не относились к нему иначе как с полным уважением, которого он вполне
заслуживал. Когда настала минута решительных действий в Закубанском крае,
главнокомандующий князь Барятинский был вынужден передать дело в энергические
руки генерала Евдокимова, только что довершившего борьбу с Шамилем на Восточном
Кавказе. При всем уважении к г. Филипсону, князь Барятинский не мог не видеть, что в
течении 1860—1861 г. весьма значительные военные средства, данные в распоряжение
Филипсона, не привели к тем результатам, каких следовало ожидать; а произошло это от
излишнего доверия покойного Филипсона к псевдо-талантам его помощника генерала
Рудановского, которому он передал главные действия в 1860 году за Кубанью. Тем не
менее четырехлетнее командование Филипсона на Западном Кавказе, как я уже сказал,
было важным подготовительным периодом для окончательного покорения Кавказа.
А. Зиссерман.
Текст воспроизведен по изданию: К запискам Г. И. Филипсона // Русский архив, № 3. 1884
Скачать