Александр Дмитриев

реклама
1
Александр Дмитриев
Как сделана «русская теория»,
или западное наследие формальной школы
C 1970-х годов стало общепризнанным, что формальная школа в
литературоведении принадлежит к числу наиболее выдающихся и значительных
достижений отечественной гуманитарной науки, и притом вполне своеобычных
и самостоятельных. Сам феномен интернационального признания русской
формальной школы, ее значения (в том числе появление переводов, антологий,
сборников и специальных работ о ней) в западном литературоведении состоялся
лишь в 1960-е гг., несколько десятилетий спустя прекращения деятельности
самой школы на рубеже 1920–1930-х гг. Само «отсроченное» признание того
или иного научного направления, особенно в ХХ веке – феномен нечастый и
сам по себе заслуживает пристального анализа. С конца 1960-х годов в число
фигур мировой значимости из отечественной гуманитарной науки межвоенного
времени стали, помимо формалистов, включать Бахтина и теоретиков его круга
(Павла Медведева и Валентина Волошинова), а также психолога Льва
Выготского. В качестве центрального феномена я буду рассматривать все-таки
именно случай русского формализма, поскольку он оказался модельным для
всех последующих феноменов рецепции какого-либо из направлений «русской
теории».
Рассматривая общую пробематику научного интернационализма вообще,
немецкие
литературоведы
выделили
несколько
уровней
«интернациональности»: идейный, в плане ретроспективной интеллектуальной
истории (вроде соотношения «остранения» Виктора Шкловского и близкого ему
V-эффекта Бертольда Брехта1), институциональный (сотрудничество академий
и учреждений) и, наконец, самый полиморфный – практический, связанный с
прямым обращением к иностранным/иноязычным теориям и теоретикам при
анализе тех или иных феноменов литературы2. Этот последний уровень можно
фиксировать не только по индексу цитируемости, но и по характеру
упоминаний в итоговых обзорах, энциклопедиях, справочниках, хрестоматиях и
так далее3. Учитывая эту комплексность, вопрос о зарубежной рецепции
формализма невозможно рассматривать, оставаясь исключительно в сфере
истории литературоведческих идей, поскольку эволюция формализма во
взаимодействии с его иностранным контекстом напрямую связана, во первых, с
общей историей науки в России и Советском Союзе и, более специально,
развитием международных связей отечественной науки первой трети ХХ в., во
вторых – с конкретными фигурами «трансляторов» и «переводчиков» в
широком смысле, вроде Романа Якобсона или Цветана Тодорова. Эта рецепция
была бы невозможна и без интернационального контекста развития самого
формализма в 1910--1920-е годы.
1
Определяющим в этой «трансляции» была роль теоретика ЛЕФа, драматурга и друга Брехта
Сергея Третьякова. См.: Brooker 1988 (4 глава); Robinson 2008 и т.д.
2
Danneberg, Schönert 1996.
3
Günther 1981; Günther 1981; Steiner 1995; Selden, Widdowson, Brooker 1997.
1
2
Методологически исходный постулат формалистов о необходимости
анализа литературы «как таковой», безотносительно к ее биографическим,
социальным и идеологическим истокам, опирался на общеевропейскую
традицию, куда достаточно органично включалась и российская наука4. В общей
ретроспективе развития литературоведения первой половины ХХ века
формализм чаще всего напрямую связывают с воздействием работ Фердинанда
Соссюра. Однако было бы неверно связывать исключительно с Соссюром не
только зарождение формалистской теории, но и ее непосредственное развитие
уже в 1920-е годы (несмотря на то, что полемическом задоре Виктор
Виноградов называл тогда работы Юрия Тынянова переложением соссюровских
идей в плоскость литературоведения).
Русская филология продолжала и после 1914 и 1917 годов оставаться
частью филологии славянской; хотя и в 1920—1930-е годы славянские связи и
«фон»
гуманитарной науки в наименьшей степени пользовались
расположением и финансовой поддержкой новых властей, ведь изучение
древней и средневековой истории русского языка и культуры оставалось с их
точки зрения тесно связанным с «заведомо ракционными» церковными или
византийскими сюжетами5. Но и со стороны формалистов как революционеров
в науке интерес к традиционной филологии был незначительным6 (достаточно
вспомнить только пародийную фигуру профессора Ложкина в романе близкого
формалистам Вениамина Каверина «Скандалист»).
Сам процесс взаимодействия европейской и отечественной филологии
протекал отнюдь не в безвоздушном пространстве филиации идей, а в
напряженной и порой опасной политической обстановке войн и революций,
начиная с 1914 г., в целом мало способствующей развитию духа всестороннего
научного сотрудничества. В этих условиях особенно возрастала роль
«медиаторов», с помощью которых осуществлялась непосредственная связь
академических сообществ гуманитариев европейских стран – через переписку,
ставшие более редкими поездки, командировки, личные контакты и
рекомендации для публикаций и т.д. Для ознакомления с наследием Соссюра
важную роль играл русский лингвист Сергей Иосифович Карцевский (1884–
1955), в 1907–17 гг. прошедший выучку в Женеве у непосредственных учеников
Соссюра – Шарля Балли и Альбера Сеше7, для связей с немецкой наукой –
крайне «умереный» сооратник формалистов Виктор Максимович Жирмунский8.
Отношение к иностранной (в первую очередь немецкой) филологии стало
одним из предметов расхождения внутри формализма между основной тройкой
(Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум) и московским крылом в виде т.н.
формально-философской школы. Представители последней уже после отъезда
Якобсона в Чехословакию и прекращения деятельности Московского
лингвистического кружка (МЛК) в 1924 г. все более отходили от влияния
футуризма к неоклассической эстетике и к философски ориентированной
традиционной филологии, во многом под воздействием Густава Шпета в рамках
Дмитриев 2002.
Робинсон 2004.
6
Исключение составляют Якобсон и Петр Богатырев -- те ученые, которые были наиболее
близки к лингвистике и составили уже в 1923 году в эмиграции для журнала «Slavia» очень
полезный обзор сделанного русской наукой со времен разрыва связей с Европой в 1914 году,
посвятив его академику Михаилу Несторовичу Сперанскому (см. отдельное издание 1923 года:
Богатырев, Якобсон 1923).
7
Карцевский 2000; Тоддес, Чудакова 1981.
8
См. подробнее: Дмитриев 2001.
4
5
3
Государственной Академии художественных наук (ГАХН). Особенное
раздражение у Эйхенбаума должна была вызвать статья Розалии Шор
«Формальный метод на Западе» с ее поучительными сентенциями в адрес
«грубейших ошибок» отечественных формалистов, претендующих на
изобретение научного метода, давно уже существующего за пределами России в
виде оформленной и проверенной временем научной традиции:
Вряд ли приходится сомневаться, таким образом, в том, что в области
практики формального анализа западная наука в совершенстве располагает всеми
теми методами и приемами, на ‘открытие’ которых притязают некоторые
представители нашего формализма – в частности, аппаратом для анализа
композиции… Для систематики стилистических форм твердую опору дает уже
античная традиция, связь с которой вполне осознана западными
исследователями… Несомненно, и нашим ‘формалистам’ необходимо будет
приобщиться к той же традиции, связь с которой существовала в русской науке и
литературной критике начала XIX века – необходимо будет преодолеть разрыв,
начатый философской и завершенный публицистической критикой середины
прошлого века… как и поступают основоположники русского искусствоведения
— символисты9.
Отчасти именно защитой оригинальности собственных научных
открытий была вызвана столь болезненная реакция Эйхенбаума и других
«ортодоксальных» формалистов к отсылкам на западную филологию в
полемике вокруг поисков новой филологии в 1920-е гг. В начале 1925 г., когда
разочарование Эйхенбаума в «школьном формализме» упрочится, он заметит в
дневнике по поводу новых работ немецких филологов: «Странное впечатление –
точно немцы от нас отстали. Возятся с какими-то старыми, ненужными
проблемами». И позднее: «Как у них все иначе! “Эстетическое направление” –
(Вальцель, Штрих, Гундольф) – это что-то пережитое нами»10. В целом, на наш
взгляд, формалисты имели право на подобного рода самоощущения – у
большинства представителей немецкой филологии литература рассматривалась
в конечном счете как воплощение философских и эстетических ценностей (и
только в этом свете должны изучаться используемые тем или иным писателем
техники и приемы, которые могут быть каталогизированы и классифицированы,
опираясь на традиционную античную номенклатуру тропов и риторических
фигур)11.
2
Оценивая
вклад
русской
формальной
школы
в
мировое
литературоведение ретроспективно, можно утверждать, что ей в целом удалось
разработать более историко-функциональный и «контекстуализирующий»
подход к изучению развития литературы, нежели их коллегам и современникам
в других странах (включая англо-американскую «новую критику»). Но это
признание было отнюдь не автоматическим, а, напротив, тесно связанным с
конкретными обстоятельствами эволюции литературоведения в целом и
зарубежной лингвистики и славистики, которые мы далее рассмотрим более
обстоятельно.
Шор 1927: 136.
Эйхенбаум 1988: 511
11
Literaturwissenschaft und Geistesgeschichte: 1993.
9
10
4
В целом развитие отношений формалистов к западной филологии можно
описать как нарастающее обретение самостоятельности с некоторой утратой
интереса к актуальному движению европейской литературоведческой мысли.
Это сознание собственного новаторства и потенциального непонимания со
стороны носителей традиционной академического знания вместе с нарастающей
изоляцией советской науки создавало особую дистанцию в области возможного
контакта с западной наукой, своего рода эффект «прозрачной стены» между
формальной школой и европейским литературоведением того времени,
качественно отличный по сравнению с естественной замкнутостью любой
национальной филологической традиции рамками преимущественно своей
литературы и культуры. Вместе с тем ошибочно было бы утверждать, что самих
формалистов совершенно не заботила реакция на их работы в европейской
филологии. Так, в письме Тынянову в Берлин от 5 декабря 1928 года
Шкловский, обсуждая перспективу восстановления Опояза указывал среди
ближайших планов: «Нужно связаться с Западом, обеспечиться хотя бы
постоянным рецензированием наших статей»12.
На это были свои достаточно важные причины, помимо новаторского
характера подхода и теоретических открытий формалистов. Изучение родной
литературы в принципе выступает в первую очередь как важная инстанция
внутри той или иной национальной культуры, особенно с начала XIX в., в
период формирования современных европейских наций-государств, в
идеологической легитимации которых немаловажную роль играет литературная
традиция и гуманитарная культура, на пересечении которых и существует
филология как культурный институт 13. Но в данном случае речь явно идет о
чем-то ином, чем принципиальное убеждение в том, что только местные
исследователи могут адекватно понять собственную культуру и литературу – не
в силу их национального превосходства, а в смысле само собой разумеющейся
культурной «погруженности», причастности и компетентности. Все связанные с
формализмом филологи достаточно внимательно следили за работой коллег в
других странах (менее других – отчасти в силу слабого знания языков —
Шкловский, в период своей эмиграции 1922–23 гг. практически не выходивший
за пределы «русского Берлина»).
После Первой мировой войны научная и культурная коммуникация в
Европе осуществлялась в принципиально иных качественных условиях. После
войны манифестов осени 1914 г. и участия ученых каждой из стран в
пропагандистской кампании против культуры и науки противников, на смену
общеевропейской «республике ученых» и обычной практике обучения или
стажировки в иностранных университетах пришла система бойкота немецкой и
австрийской науки со стороны новосозданных странами-победителями
международных научных организаций, в т.ч. и в гуманитарных дисциплинах14.
Становление самодостаточности отечественной науки, вписывающееся в
этот процесс, было резко форсировано на рубеже 1920–30-х гг. борьбой с
немарксистскими направлениями в гуманитарном знании (что, в частности,
подразумевало сворачивание связей и отрыв советских ученых от западной
научной аудитории и ее признания, не говоря уже об эмигрантских кругах). В
Из переписки Ю. Тынянова и Б.Эйхенбаума с В.Шкловским 1984 : 194.
Contribution à l’histoire des disciplines littéraires en France et Allemagne 1990;
Wissenschaftsgeschichte der Germanistik im 19. Jahrhundert 1994.
14
Schroeder-Gudehus 1966: 111—133; Наука, техника и общество России и Германии во время
Первой мировой войны 2007.
12
13
5
этой кампании выделяется публичное обсуждение учениками Михаила
Покровского в обществе историков-марксистов книг медиевиста Дмитрия
Моисеевича Петрушевского «Очерки из экономической истории средневековой
Европы» и Евгения Викторовича Тарле «Европа в эпоху империализма» и
особенно т.н. «жебелевская» история, связанная с фактом публикации
академиком Сергеем Александровичем Жебелевым в издающемся в Праге
сборником Seminarium Kondakovianum на одних страницах с Михаилом
Ростовцевым – академиком, эмигрантом-кадетом и последовательным
противником советской власти15. Этот последний случай напрямую коснулся
формалистов и их участия в издаваемом в Праге при участии Якобсона журнале
«Slavische Rundschau»16, поскольку Якобсону пришлось не только выяснять
вопрос о безупречном отношении к журналу в полпредстве, но и успокаивать
Шкловского и Тынянова о возможности беспрепятственного в нем
сотрудничества ( см. письмо Р. Якобсона – В. Шкловскому от 26 февраля 1929
года17).
1930 год оказался временем закрытия ГИИИ, «отречения» Шкловского
(статья «Памятник одной научной ошибке» в «Литературной газете») и
фактического прекращения деятельности формальной школы. Между тем за
пределами СССР оставался один из крупнейших ее представителей – Роман
Якобсон, который в том же году статьей, написанной после самоубийства
Маяковского «О поколении, растратившем своих поэтов» закрыл себе дорогу
назад в СССР и – более чем на два десятилетия – возможность полноценных
связей с советской наукой.
3
Якобсон с 1920 г. жил в Чехословакии и первое десятилетие своего
пребывания там был тесно связан с полпредством, осуществлявшим через него
связи с культурными кругами и опиравшемся на Якобсона в таких деликатных
поручениях, как приглашение президента Масарика в СССР на празднование
200-летия Академии наук по научной, а не дипломатической линии18. Но уже в
середине 1930-х годов связи с Трубецким и Якобсоном стали предлогом для
формирования дела «Русской национальной партии» против многих ученыхславистов в России, Украине и Белоруссии (по этому делу, в частности, были
арестованы академики М.Н. Сперанский и В.Н. Перетц, а также видные ученые
Н.Н. Дурново, В.В. Виноградов и другие)19.
Русский оставался языком советской науки, эмиграции или
немногочисленного – в соотношении с общим количеством филологов или
гуманитариев вообще – отряда славистов (см. чрезвычайно показательное
письмо Николая Трубецкого Петру Савицкому от 8-10 декабря 1930 г.20).
Немецкий – традиционный язык славистики – из-за мероприятий по бойкоту и
утратой Германии лидирующих позиций во многих научных областях после
См.: Тункина 2000.
Автономова 2002.
17
Роман Якобсон: тексты, документы, исследования 1999: 131.
18
Сорокина 2000.
19
Ашнин, Алпатов 1994.
20
Казнина 1995: 93.
15
16
6
окончания Первой мировой войны переставал быть интернациональным языком
научного общения, хотя за XVIII–XIX века он во многом сменил в этом
качестве латынь. Неудивительно поэтому, что хотя «Slavische Rundschau» начал
с 1929 г. выходить по-немецки, в качестве основного языка для журнала
Пражского лингвистического кружка (ПЛК) был одновременно избран все-таки
французский, успешно вытеснявший в тот период немецкий с его ранее
бесспорно первенствующего места21. В то же время для чешского контекста -- с
прежним доминированием германской традиции -- взаимосвязь с актуальным
немецкой наукой оставалась в 1930-е годы несомненно важной22; а в смысле
некоторой «инонациональности» стоит обратить внимание, что и председатель
Пражского лингвистического кружка Вилем Матезиус был специалистом не по
«родной» чешской, а по английской филологии23.
Наступление на традиционную науку и утверждение принципов
фонологии, судя по переписке Якобсона и Трубецкого, планировалась как
военная операция. Выражения «сорганизоваться», «провести подготовку», «дать
высказаться, а потом вмазать как следует» постоянно встречаются на страницах
этого интереснейшего документа интеллектуальной истории 1920–30-х гг. и
имеют, как правило, вполне конкретных адресатов. Пожалуй, главным среди
противников новоявленного структурализма, и притом не воображаемым, был
Андре Мазон – издатель «Revue des ètudes slaves и один из руководителей
одноименного института в Париже. Именно показательный характер этого
столкновения заслуживает того, чтобы остановится на его причинах более
подробно.
Во-первых, Якобсон с самого начала своей научной деятельности был
склонен к генерализациям, даже к некоторой избыточности новых
продуктивных идей, идя от установления общих теоретических принципов к
последующему их развитию на конкретном и самом разнообразном материале; в
то время как Мазон, начавший как традиционный литературовед и перешедший
затем также к изучению ранней истории славянских языков, придерживался
более
традиционной
и
умеренной
позитивистской
и
историкоэволюционистской методики, весьма далекой от системного рассмотрения
языковых феноменов (включая литературу), свойственной Соссюру и его
последователям24.
Во-вторых, за этим конфликтом также стояло противостояние
конкретных академических партий. Якобсон, развивая контакты в рамках
чешского научного сообщества и за его пределами, ориентировался на
парижских конкурентов Мазона и славистов из Institut des ètudes slaves – на
преподавателя чешского языка и литературы Ф. Доминуа из Ecole des langues
orientales vivantes и историка Восточной Европы В. Эйзенмана, издателя
журнала «Monde slave»25. На страницах этого журнала была опубликована
статья о формалистах Нины Лазаревны Гурфинкель26; она была сестрой М.Л.
Тронской (Гурфинкель), ближайшей ученицы Жирмунского и очень хорошо
знала петроградских филологов 1920-х годов. Впоследствии Гурфинкель также
21
Ehlers 1996.
Schmid 2004; Ehlers 2005.
23
O пражском структурализме в связи с российским влиянием см.: Toman 1995.
24
См. в общем плане: Halle 1987.
25
О связях Якобсона с чешской культурой межвоенного периода см: Toman 1987.
26
Gourfinkel 1929.
22
7
консультировала Цв. Тодорова при подготовке французской антологии работ
формалистов 1965 года.
В-третьих, за этим расхождением стоял вопрос о культурных
напряжениях и дистанции между западной славистикой и объектом ее изучения,
к которым был особенно чувствителен создатель евразийской доктрины
Трубецкой. Очень показателен в этом смысле отрывок из письма Трубецкого
Якобсону от 17 марта 1934 г., где он описывает недавнее посещение Парижа и
завтрак с участием Мазона и его коллег:
О фонологии не говорили — чтобы не портить аппетита. В общем
отношение к фонологии у лингвистов хорошее, у славистов плохое. Повторяют
всю ту же ерунду, возмущаются терминологией и так далее… Впрочем надо
сказать, что кроме личной антипатии к Вам здесь есть и известное отталкивание
от тех форм евразийско-придунайской культуры, в которых находит себе
выражение современная фонология. Что там ни говори, а всё славянское,
среднеевропейское и русское французские слависты в глубине души презирают и
считают варварством. Славянские ученые хороши как собиратели материала, но
когда они начинают рассуждать, обнаруживается их manque de culture и их âme
slave: это беспочвенные фантазии, сектантская кружковщина и т.д. Поэтому
французский славист ни за что не позволит, чтобы русский или славянин его
учил, — во всяком случае, пока этот русский или славянин не офранцузится.
Этим я объясняю, почему именно слависты так противятся фонологии (помимо
личной антипатии к Вам из-за Доминуа или Эйзенмана), тогда как
индогерманисты и прочие лингвисты ничего не имеют против27.
Было бы слишком легко объяснить появление подобных суждений
национализмом Трубецкого или «антиколониальным» ресентиментом. В
принципе отношение к французской лингвистике и у Якобсона и у Трубецкого
было весьма положительным – в отличие от немецкой, связанной с Фосслером и
влиянием концепции «культурных кругов» (см. письмо Трубецкого Якобсону от
1 мая 1929 г.28). Следует отметить, что и в самой Франции в 1920–1930-е гг.
теория Соссюра, на которую ориентировались создатели фонологии, отнюдь не
была в центре всеобщего интереса и внимания (это подчеркивали уже после
второй мировой войны и Якобсон и Греймас)29. В 1929 г. на страницах
“Slavische Rundschau” появилась программная статья Якобсона (где было
введено в оборот понятие «структурализм») «О современных перспективах
русской славистики», где он противопоставлял русскую традицию структурного
и органического рассмотрению объектов гуманитарного знания западному
плоско-историцистскому позитивизму; притом речь шла не об исконном
превосходстве отечественной культуры над зарубежной, а о близости указанной
традиции новейшим открытиям и поискам мировой науки 30.
Очевидно, что в долгой и сложной истории признания формализма или
пражского структурализма европейской наукой речь менее всего может идти о
заносчивости Якобсона, высокомерии Мазона и вообще личных качествах,
которые могли только усугублять объективно напряженную и противоречивую
ситуацию. Принципы новой филологии были первоначально сформулированы в
N.S. Trubezkoy’s Letters and Notes 1975: 300--301.
Ibid.: 131.
29
Якобсон 1985: 352.
30
Роман Якобсон: тексты, документы, исследования: 31--33.
27
28
8
достаточно периферийной научной традиции в обстановке трансформации
самого социального и культурного облика и статуса науки, в т.ч. гуманитарной,
между двумя мировыми войнами31. Полномасштабное признание к Якобсону и
его единомышленникам пришло после войны уже в США благодаря его
заслугам в лингвистике32, и лишь в связи с этим, задним числом были оценены
его достижения в становлении научной поэтики33. Однозначно положительная
рецепция формализма происходила в 1960-е гг. одновременно с подъемом
структурализма (и тут формализм выступал в роли полулегендарного
предшественника последнего) в первую очередь усилиями Якобсона, и общий
интерес к лингвистике и точной методологии в гуманитарном знании,
развивался вне дисциплинарных рамок традиционного европейского
литературоведения. Об экстерриториальности как факторе рождения
современного структурализма в кругах нью-йоркской эмиграции из Франции и
Центральной Европы, свидетельствуют и воспоминания Леви-Стросса (тогда
совершенно далекого от лингвистики) о знакомстве с Якобсоном в Нью-Йорке в
начале 1940-х годов34 и очерк институциональной основы их связей35. И только в
1960-е годы формализм из полузабытой литературоведческой школы одной из
славянских стран36 превратился в крупнейшее течение мировой гуманитарной
мысли ХХ века, значение которого сопоставимо со вкладом Аристотеля, Буало
и немецких романтиков. Главным в этой «конвертации» стало
структуралистское движение, дополнительными действенными элементами –
американская теория литературы (примыкающая к сравнительному
литературоведению) и восточноевропейская славистика.
4
Одним из важных факторов посмертной славы формализма стала
деятельность Рене Уэллека37 (1903--1995), уроженца Вены, который учился у
Матезиуса в пражском Карловом университете и в 1930-е годы входил в круг
авторов Пражского лингвистического кружка. В чешских журналах того
времени он, как и более известный тогда в Чехии Ян Мукаржовский (1891-1975)38, в частности, писал работы о новаторских трудах Шкловского по теории
литературы и печатал обзоры о современной чешской литературе в
англоязычных славистических журналах. В построении теоретической истории
литературы он ориентировался на принципы феноменологической эстетики (в
Иванов 1998 [1984].
Якобсон, Поморска: 32-38.
33
На эту специфику первоначальной борьбы Якобсона за новую общелингвистическую теорию
и поэтику в периферийной области славистики обращает внимание также Александр
Жолковский (Роман Якобсон: тексты, документы, исследования: 277).
34
Lévi-Strauss; Éribon 1988 : 57, 62—65;
35
Loyer 2005: 205--244.
36
См. немногочисленные зарубежные публикации формалистов второй половины 1920-х годов
(обзорные статьи Виктора Жирмунского, Александра Вознесенского и особенно – Виктора
Томашевского): Zhirmunsky 1925;Voznesenskij 1927 / 1928; Voznesenskij 1927, Tomaševskij 1928
(английский перевод -- 2002), а также Гапоненков 2007.
37
Fietz 1978-1979; Wellek 1991a и 1991b.
38
Мукаржовский 1996 [1934]. См. соответствующие работы Уэллека: Wellek 1934 и 1936.
31
32
9
трактовке Р. Ингардена39). После оккупации Чехословакии Гитлером, он
переехал в США и начал преподавать в университете Айовы, а затем долгие
годы работал в Йельском университе40. Наибольшую славу Уэллеку принес
основополагающий труд «Теория литературы» (1949) написанный по
окончанию войны совместно с Остином Уорреном и переведенный
впоследствии на двадцать с лишним языков и ставший в англоязычном мире
стандартным учебником по теории литературы для 1950-х и отчасти 1960-х
годов41. Хотя эта книга во многом строилась как обобщение принципов
американской «новой критики», она была бы принципиально неполна без
«континентального» вклада Уэллека42; в книге кратко упоминается о русском
формализме и его достижениях, почти неизвестных англоязычному читателю.
Уэллек также в 1970-е годы, уже после взлета интереса к этому течению, писал
о русском формализме43 и об интерпретации Достоевского у Бахтина. При этом
в его восьмитомном обобщающем труде по истории изучения литературы (19551991) специфика и достижения формализма вписаны в общую панораму
развития литературной мысли таким образом, что революционный характер
этой школы оказывается в значительной степени смягчен и редуцирован44.
Впрочем ко времени выхода соответствующего тома (1991), где он писал о
восточноевропейском литературоведении первой половины ХХ века,
теоретические установки Уэллека уже выглядели совершенно анахроничными
по сравнению с настроениями большинства американского сообщества
литературоведов45.
В середине 1950-х годов Уэллек содействовал выходу в свет и даже
написал краткое предисловие к книге Виктора Эрлиха (1914--2007) о русском
формализме, которая еще до появления главных переводов стала на Западе
основным источником сведений об этом течении46. Внук крупнейшего историка
еврейского народа Симона Дубнова, большая часть жизни которого прошла в
России, в молодости Эрлих был связан с еврейским социалистическим
движением в Европе; в годы войны он учился у Романа Якобсона и стал
профессором славянских литератур в том же Йельском университете, что и
Уэллек. Упомянутая книга была и остается весьма популярной, в частности она
была переведена на немецкий (1964), испанский (1974), итальянский (1966) и
корейский (1983) языки; ее четвертое англоязычное издание вышло в 1980-м
году; и, наконец, в 1996-ом появилось и русское издание. В своей книге
мемуаров Эрлих вспоминал, что во время защиты один из оппонентов даже
назвал именно Якобсона подлинным «эпическим героем» диссертации,
посвященной истории русского формализма47. Парадоксальным образом, уже не
интернационализм научных новаторов сам по себе, но холодная война и
советско-американское противостояние в 1950-е позволило представлять теперь
славистику чем-то большим чем чисто региональную дисциплину, а в
39
Herman 1997.
О чешском фоне работы Уэллека и пражского круга теоретиков литературы см.: Pospíšil I.,
Zelenka M. 1996, Československá slavistika 1977.
41
Уэллек Р., Уоррен О. 1978 [1949].
42
Wellek 1976.
43
Wellek 1982
44
Wellek 1991б.
45
Lawall 1988.
46
Erlich 1955; Wellek 1955.
47
Erlich 2006.
40
10
творчестве формалистов подчеркивать не революционный пафос, а их скорее
нонконформистские потенции.
Однако самый мощный фактор популярности формализма в 1960-е не
был впрямую связан с академическим полем, а задавался установками и
симпатиями французского литературного и интеллектуального авангарда,
связанного с журналом «Tel Quel»48. Именно как приложение к этому журналу –
и с предисловием Романа Якобсона – в 1965 году вышла в свет антология
текстов формалистов, подготовленная и переведенная молодым болгарским
ученым Цветаном Тодоровым (род. 1939 г.), знавшего эти работы (в частности,
учебник Томашевского «Теория литературы. Поэтика», еще по семейной памяти
и по учебе в Софии)49. Хотя Ролан Барт во время подготовки издания выражал
некоторые сомнения по поводу успешности этого проекта50, результат -- в виде
сугубо позитивной реакции читателей -- превзошел все ожидания: сказались и
отсвет революционного, досталинского авангарда, и общая левая,
коммунистическая симпатия нонконформистской интеллигенции, и связь с
актуальным московско-тартуским структурализмом, которая поддерживалась в
«Tel Quel» и Тодоровым и Юлией Кристевой51. В антологию, помимо текстов
Шкловского, Тынянова, Эйхенбаума (в частности, его статья о «Шинели»
Гоголя) и Томашевского, вошли также тексты весьма условных формалистов –
Виноградова и Проппа52. Эта антология была всего три года спустя издана поитальянски. Итальянский «рынок» для рецепции русской филологии вообще
был тогда весьма важен: на итальянский позднее переводили также
исследовательские монографии К. Поморской и П. Штайнера о формализме; к
итальянскому переводу «Морфологии сказки» (1966) престарелый Владимир
Пропп написал свой известный ответ Леви-Строссу, который отталкивался от
сокращенного английского издания книги этой книги (в 1958 году)53.
Помимо чисто исторической стороны, интерес к формалистам на Западе
питала активная деятельность их наследников и научных «внуков» или
«племянников» -- структуралистов из Тарту или Москвы54. Новаторов в
лингвистике и литературоведении пол разные стороны «железного занавеса» в
1960-е годы сближало довольно многое; один из активных участников
Тартуской школы последующих лет ретроспективно отмечал:
Номера «Tel Quel» если не буквально по своему содержанию, то по
крайней мере по своей «структуре», живо напоминают ранние выпуски «Трудов
по знаковым системам» — и в отношении широты и неожиданности проблем,
находящих себе место под одной обложкой, и в отношении заключенного в них
См. о журнале: Ffrench 1995.
См.: Verrier 1995; интервью с Цветаном Тодоровым, 30 мая 2001 года.
50
Forest 1995: 62—64.
51
См. автобиографические размышления Тодорова (Todorov 2002) и известную работу Б.
Гаспарова (Гаспаров 1998). Cм. также специальную работу Тодорова о формальной школе:
Todorov 1971.
52
Theorie de la litterature 1965.
53
См. подробней: Уорнер 2005: 31—42 (часть разногласий и недоразумений была вызвана
несовершенством перевода или его «адаптивным» характером, с исключением отсылок к
морфологии Гёте и т.д.). Схожей -- и тоже весьма осторожной -- была реакция Виктора
Шкловского по поводу запаоздалого признания его идей на Западе; страх много раз
шельмованного «иноходца» от филологии усугублялся разрывом личных отношений с Романом
Якобсоном, который не простил былому соратнику очередного отречения от принципов их
молодости (Ронен 1997; Галушкин 1999).
54
См. обощающие попытки систематизации глоссария: Чернов 1977.
48
49
11
сознательного вызова всем конвенциям «обывательского» интеллектуального поведения.
Конечно, для французского и советского интеллигента 1960-х годов
совсем разные, даже прямо противоположные вещи воплощали в себе
конформистское и диссидентское начала, для одних иконокластической
альтернативой служил марксизм и социалистические идеалы, для других —
освобождение от марксистской доктрины и духовного климата «общества
развитого социализма». Однако структурная общность нонконформистского
самосознания оказывалась в это время более важной, чем предметное различие
того, что, собственно, значило быть нонконформистским интеллигентом в
Париже и Москве или Тарту в конце 1950-х — начале 1960-х годов. Семиотика, в
силу парадоксального сочетания в ней авангардного радикализма и
наукоподобной непреложности, способна была удовлетворить запросы обеих
сторон, при всех, в сущности, драматических различиях условий и интенций, из
которых вырастало и на которые служило ответом семиотическое «общее
дело»55.
Именно это сочетание авангардизма с установкой на строгость и
эксплицитность и делала формалистов, как политически ангажированных
нонконформистов и революционеров в филологии и литературе, столь близкими
духу научного радикализма 1960-х годов. При этом стоит отметить, что
отношение самого Лотмана к идеям 1920-х годов было достаточно
дистанцированным не только из-за невозможности открыто солидаризоваться с
«преодоленными», с официальной точки зрения, заблуждениями первого
советского десятилетия, но и в силу чисто научных расхождений и отличий
«зрелого» структурализма от его зачаточных – в понимании Лотмана и его
соратников – стадий (как и Леви-Стросс противопоставлял свой структурализм
весьма расплывчато определяемому «формализму» Проппа)56.
В первую представительную англоязычную подборку текстов
формалистов, опубликованную в том же 1965 году57, что и антология Тодорова,
были включены знаменитый манифест Шкловского «Искусство как прием» и
его статья о «Тристраме Шенди» Стерна – очевидно, учитывая интересы
англоязычного читателя, а также
глава «Тематика» из «Поэтики»
Томашевского и обзорная работа Эйхенбаума «Теория формального метода»
(эта хрестоматия была выбрана лучшей академической книгой года решением
Американской библиотечной ассоциации American Library Association). Самой
солидной оказалась двухтомная немецкая антология работ формалистов о
теории прозы и теории поэзии, напечатанная в 1969-1972 годах под редакцией
родившегося в России историка литературы Юрия Штридтера и лингвиста
Вольфа-Дитера Штемпеля58. Штридтер в 1960-е годы был профессором нового
Констанцского университета и входил вместе с Хансом-Георгом Яуссом и
Вольфгангом Изером в ядро знаменитой исследовательской группы «Поэтика и
герменевтика». Помимо занятий формализмом, Штридтер подготовил также
немецкое издание текстов одного из последних чешских структуралистов –
ученика и последователя Мукаржовского, историка литературы Феликса
Водички (1909--1974). Позднее, став профессором сравнительного
литературоведения в Гарварде, Штридтер всячески подчеркивал связь
Гаспаров 1998 : 218--219.
См., например, Лотман 1967.
57
Russian Formalist Criticism 1965.
58
Russischer Formalismus 1969.
55
56
12
«рецептивной эстетики» констанцской школы с наследием пражского
структурализма (в
частности,
он
соотносил
идею
исторической
функциональности и обусловленности литературных качеств текста с тезисом
Шкловского о деавтоматизирующем переживании «вещи» в искусстве)59.
Как ближайшая соратница (и супруга) Якобсона, Кристина Поморска
(1924--1989) очень много сделала для распространения идей формализма в
американской науке о литературе; ей принадлежит как отдельная монография о
связях формализма с русским авангардом60, так и особенно важный сборник
переводов текстов самих формалистов61. В эту антологию под редакцией
Поморской и Ладислава Матейки (1971, 1978) вошли статьи Шкловского о
Диккенсе, очерк «Литература и биография» Томашевского, важнейшие работы
Тынянова о литературной эволюции и Эйхенбаума – о литературном быте;
ранняя статья Якобсона о реализме, выдержки из стиховедческих работ
Тынянова и Брика, и даже извлечение из книги Бахтина о Достоевском.
«Чисто» славистской оставалась рецепция
формализма в
Великобритании, где еще в 1920-е годы, во времена формалистов, работал такой
неоднозначный политик и талантливый историк литературы как Дмитрий
Святополк-Мирский (1890--1939), в начале 1930-х вернувшийся в СССР и
репрессированный пять лет спустя62. В начале 1970-х начал свою деятельность
«Британский неоформалистический кружок» (Майкл О’Тул, Джо Эндрю и
Крис Пайк) – в начале насчитывающий примерно с десяток сочленов.
Постепенно это неформальное научное сообщество обрело институциональный
статус, став с 1976 года базой издания журнала Essays in Poetics (с 1995 года -ежегодник). Показательно, что в 1970-е годы изыскания, связанные с
формализмом «возвращаются» в славистику; и самым детальным трудом о
формализме остается до сих пор остается капитальная немецкая монография
специалиста по русской литературе А. Ханзен-Лёве, переведенная в начале
2000-х годов на русский язык63. С конца 1970-х и до начала 1990-х годов на
страницах специальных журналов (Slavic Review, Russian Literature, Revue des
études slaves) появляются посвященных формализму статьи Оге Ханзен-Лёве,
Катрин Депретто, Кэрол Эни и других западных славистов; в честь
Эйхенебаума, Якобсона или Эрлиха выходят содержательные сборники64; а
затем приходит время и специальных монографий о Тынянове и Эйхенбауме 65.
Особой отраслью рецепции формализма становится киноведение; после
публикации англоязычной антологии киноработ формалистов в начале 1980-х
годов эта сторона их творчества сравнивалась как с вкладом их современников
(от Эйзенштейна до Мукаржовского и Кракауэра), так и с известными трудами
См.: Striedter 1989.
Pomorska 1968. См. о ее вкладе в изучение русской поэтики: Baran 1992.
61
Readings in Russian Poetics 1971.
62
См. обстоятельную биографию Мирского, по литературным и политическим взглядам
довольно далекого от формалистов: Smith 2000.
63
Hansen-Löve 1978; Ханзен-Лёве О. 2001.
64
Russian Formalism: A Retrospective Glance 1985; Language, poetry, and poetics 1987; см. также
Aucouturier 1994.
65
Glossarium der russischen Avantgarde 1989 (статьи О. Ханзен-Леве «Доминанта», «Установка»,
«Мотивация» и др.) специальный номер Revue des études slaves (1985), посвященный столетию
Эйхенбаума, а также книги: Weinstein 1996 и Any 1994.
59
60
13
по семиологии кино Кристиана Метца и неоформалистическим подходом
Кристин Томпсон66.
5
В плане соспоставительного анализа стоит обратить внимание на схожие
черты и важные различия рецепции формализма, восприятия трудов МосковскоТартуской школы и становления бахтинских штудий на «Западе»67. Последние
также брали начало в круге «Tel Quel» с переводов и работ Юлии Кристевой о
Бахтине. Содержательно для всех трех рассматриваемых «кейсов» самым
насыщенным было десятилетие с середины 1970-х по середину 1980-х годов,
когда славистическая «сторона» общеразделяемого интереса к этим
воплощениям русской/советской теории непременно кореллировала с более
широким обращением к этим концепциям со стороны представителей иных
дисциплин: уже не только лингвистов или теоретиков литературы, но и
социологов, психологов, теоретиков дискурса или историков идей68. В
особенности это деконтекстуализирующее прочтение было характерно для
восприятия гуманитариями левых взглядов работ Волошинова и Медведева в
качестве первых попыток марксистского анализа идеологического производства
и т.д69. В начале 1980-х Цветан Тодоров выпустил книгу о диалогическом
принципе у Бахтина70 – в которой внутреннее устройство литературы и природа
знаковости уже явно вышли из фокуса исследовательского внимания (в пользу
широко толкуемой культурной и философской антропологии). В 1990-е годы в
ходе очередной ревизии творчества Бахтина – в трудах Кэрил Эмерсон и Гэри
Сола Морсона в США или Виталия Махлина в России – была акцентирована
специфика и оригинальность его ранних философских трудов 1920-х годов и
западный диалогический фон его творчества (от Франца Розенцвейга до Макса
Шелера) – в противовес прежним «идеологизированным» и «гошистским»
прочтениям. Еще раньше советскую семиотику даже в дружественной среде
американских и европейских коллег воспринимали с известными оговорками
относительно ее слишком «культуроцентричного» и одновременно
подозрительно разностороннего характера, а струкуралистов и Лотмана считали
прямыми восприемниками формалистского импульса71 (см. характерный
Russian Formalist Film Theory 1981; Thompson 1988; отдельные статьи о кинтеории
Эйхенбаума появлялись на страницах журнала «Screen» еще в середине 1970-х годов.
67
О развитии «индустрии Бахтина» см. итоговую статью К. Эмерсон и обширную
библиографию в издании: Emerson 2002; Бахтин: pro и contra : 361—501; см. также важные
соображения в монографии Zbinden 2006.
68
В начале 1970-х годов ряд авторов – особенно марксистски настроенных -- сближали русский
формализм, американскую новую критику и европейский структурализм как продуктивные, но
односторонние и недиалектические подходы к анализу литературы: см. Thompson 1971 и
особенно Jameson 1972.
69
См. весьма взешенную и при этом социологически ориентированную интепретацию работ
«круга Бахтина»: Brandist 2002.
70
Todorov 1981.
71
Преемственность формализма, пражского структурализма и советской семиотики с точки
зрения западных наблюдателей была явно важнее и существенней (впрочем, признаваемых)
расхождений; см.: Fokkema 1976.
66
14
двухтомник испанских переводов начала 1990-х годов из «русской теории», где
тексты Лотмана и Бахтина соседствовали с хрестоматийными работами
Шкловского и Эйхенбаума72).
В условиях кризиса оснований прежней теории литературы и переоценки
структуралистского наследия прежняя слава формалистов как зачинателей
новой науки о литературе обеспечивала им место на страницах энциклопедий и
пропедевтик, но уже выключало формалистское наследие из круга рабочих
ресурсов практикующего гуманитария или филолога. Кроме того, и в 1960-1970-е годы возрождение интереса к формализму скорее развивалось благодаря
росту популярности структурализма (и общей лингвистики), чем в рамках
стандартной западной теории литературы как таковой. Укрепление в 1980—
1990-е годы исследований Бахтина на западном академическом рынке (в виде
особой «бахтинской индустрии») – при снижающемся интересе к формализму73
– как раз происходило за счет продуктивного «челночного» хода рецепции,
включающего как растождествление («Бахтин и марксистский феминизм» и
т.д.) – так и контекстуализацию («Бахтин и петроградская поэзия 1920-х») идей
философа. А заужение понимания формализма рамками предыстории
структурализма, пролегомен к семиотике поэзии (М. Риффатер) или
нарратологии -- что так подняло статус «русской теории» во второй половине
1960-х годов и в 1970-е годы -- теперь работает скорее против расширения
интереса к этой научной школе. Ведь, как признает ученик Якобсона Хенрик
Баран:
Если говорить об американских и британских ученых, занимающихся
теорией литературы как таковой и не связанных со специфически славянским
(русским) материалом, то следует признать, что для них МТШ скорее всего
является уже пройденным этапом в истории науки; она продолжает вызывать
определенный интерес литературоведов-теоретиков, но в настоящий момент не
находит среди них последователей74.
Так. ссылки на Лотмана в работах Стивена Гринблатта, ведущего автора
такого важного для 1980--1990-х течения, как «новый историзм», не меняли
этой общей картины75. В «Правилах искусства» (1992, 1998) Пьера Бурдье
тексты Якобсона и Тынянова в качестве рафинированных примеров
автономистского понимания литературы упоминаются в одном ряду с защитой
принципов «новой критики» престарелым Рене Уэллеком76. Однако к концу
1990-х исторический поворот в гуманитарных дисциплинах (и филологии),
внимание к эволюции «своей» науки и ее понятийного аппарата на фоне
интеллектуальной истории в целом, пересмотр философских предпосылок и
концептуального базиса гуманитарных штудий заставляют думать о
перспективности новых обращений к формалистскому первоистокам вне узких
рамок славистики. Ближайшим примером и фоном исследования судеб русской
теории77, «замороженной» в конце 1920-х годов, чтоб стать всеобщим
Antología del formalismo ruso y el grupo de Bajtin 1992 и 1995.
Достстаочно сравнить библиографические указатели англоязычных работ о Бахтине (The
Annotated Bakhtin Bibliography 2000) и о формализме (Gorman 1992 и 1995).
74
Баран 1998 : 264.
75
Schönle 2006. Об интелектуальных истоках «нового историзма» см.: Pieters 2001.
76
См. Bourdieu 1998 [1992] (см. Р. 318--339, 466—470).
77
О «русской теории» см. материалы сборника (Русская теория 2004) и специальной
конференции «Slavic Theory Today» с участием Виктора Эрлиха, Бориса Гаспарова, Галина
72
73
15
достоянием три с лишним десятилетия спустя, являются поучительные
метаморфозы французской теории на американской и отечественной
интеллектуальных сценах с конца 1960-х годов78.
Не стоит забывать и то, что славистика на Западе в годы «холодной
войны», помимо прочего, оставалась довольно престижной, пусть и локальной
наукой о значимом «другом» -- о культуре и истории России/СССР, шла ли речь
о политическом противнике и потенциальном враге для одних или о примере
альтернативного общественного устройства для других. Вхождение России в
число «нормальных стран» в начале 1990-х голов заметно обесценило этот
прежний статус исследований, связанный с российским прошлым, равно как и
поставило под вопрос былой престиж и весомость этого прошлого вообще.
Стоит обратить внимание, что ключевыми фигурами, поддерживающими
интерес к формализму внутри американской академии оставались ученые
славянского происхождения, также причастные к продолжению / исторической
рефлексии традиций формализма и особенно предвоенного чешского
структурализма (уже не в смысле направления в лингвистике, а
преимущественно как вкладе в развитие теоретической поэтики и эстетики
вообще). Помимо обретших немалый авторитет в своих дисциплинах Уэллека и
Якобсона нужно отметить заслуги Ладислава Матейки и особенно Питера
Штайнера, автора оригинальной монографии о метапоэтике русского
формализма79 и редактора антологий текстов чешского структурализма 80. Ему
также принадлежат очерки о формализме и структурализме в недавней
авторитетной серии по истории литературных исследований81. Из других
славянских стран, помимо Чехословакии, наиболее весомой рецепция
формализма еще в довоенный период была в Польше, где ряд литературоведов –
Манфред Кридль (1882--1957) пришли к схожим представлениям независимо от
российских исследователей, а в 1930-е годы с энтузиазмом отзывались о
достижениях своих восточных коллег82. Ученица Кридля Рената Майенова стала
одной из самых активных поборниц нового семиотического метода в польском
литературоведении, успешно сотрудничая в 1960—1970-е годы с Лотманом и
его коллегами (из ближайших «наследников» формализма и особенно
структурализма в Польше следует назвать и Ежи Фарыно). Говоря о
восприятии формализма вне сферы Russian Studies, этот очень существенный
«западнославянский» след не стоит недооценивать, сводя западную рецепцию
школы исключительно к такому субъективному фактору, как влияние Якобсона,
пусть даже его роль и была чрезвычайно важной. В то же время нужно
отметить, что после снижения интереса к работе Московско-Тартуской школы
интерес к вкладу российских гуманитариев вне славистических дисциплин
поддерживали на Западе, как правило, исследователи и «последователи»
Бахтина -- и при этом показательно, что деятельность их часто выходила за
общепринятые границы науки о литературы.
Тиханова, Светланы Бойм, Михаила Ямпольского и других, которая прошла в начале марта 2002
года в Йельском университете.
78
О «французской теории» см. разделы в специальной работе: Республика словесности 2005.
79
Steiner 1984.
80
The Prague School: Selected Writings: 1982. Другие англоязычные публикации текстов
пражского структурализма (выполненные при участии Ладислава Матейки): Semiotics of Art:
Prague School Contributions 1976; Sound, Sign, and Meaning 1976.
81
Steiner 1995.
82
См. спектр разнообразных интерпретаций: Siedlecki 1937; Folejewski 1972; Mozejko 1996;
Karcz 2002
16
Таким образом, возрождение формализма и последующий рост интереса
к русской теории смогли пережить спад структуралистской моды на русскую
поэтику 1920-х годов. В конечном счете именно формальная школа позволила
российской филологии выйти за пределы славистического «гетто»; и эта
проблема остается актуальной для отечественной науки о литературе и в
последние десятилетия – в сложном и многоуровневом балансе собственной,
«своей»
культурной
определенности
и
«общей»
международной
востребованности. Можно лишь предположить, что интерес к формальной
школе в последующем будет питаться не ее хрестоматийной интерпретацией в
смысле предвосхищения структурализма (или надежды на его «возрождение»),
а коллизиями, неразрешимыми противоречиями и даже тупиками
формалистского теоретизирования, вполне насущными для историко-научной
или историко-понятийной саморефлекесии современного гуманитарного
знания.
The Annotated Bakhtin Bibliography / Edited by Carol Adlam and David Shepherd.
London: MHRA Publication, 2000.
Antología del formalismo ruso y el grupo de Bajtin / Emil Volek (ed.). Madrid:
Fundamentos, 1992.
Antología del formalismo ruso y el grupo de Bajtín. Vol. II: Semiótica del discurso y
posformalismo bajtiniano. Madrid: Fundamentos, 1995.
A Prague School Reader on Esthetics, Literary Structure, and Style / Garvin Paul
L., (ed.) Washington: Georgetown UP, 1965.
Any Carol. Boris Eikhenbaum: Voices of a Russian formalist. Stanford (California):
Stanford Univ. Press. 1994.
Aucouturier Michel. Le formalisme russe. Paris: Presses universitaires de France,
1994.
Baran Henryk. Introduction // Pomorska Krystyna. Jakobsonian poetics and Slavic
narrative: from Pushkin to Solzhenitsyn. Durham: Duke University Press, 1992.
P. XI--XXVI.
Brandist Craig. The Bakhtin Circle: Philosophy, Culture and Politics. London;
Sterling, Virginia: Pluto Press, 2002.
Brooker Peter. Bertolt Brecht: Dialectics, Poetry, Politics. New York: Croom Helm,
1988.
Contribution à l’histoire des disciplines littéraires en France et Allemagne /
Espagne M., Werner M. (Eds.) Paris: MSH, 1990.
Československá slavistika v letech 1918-1939 / Kudělka, M. a kol. Praha, 1977.
Emerson Caryl. Bakhtin after the boom: pro and contra // Journal of European
Studies. 2002. Vol. 32. P. 3--26
Ehlers
Klaas-Hinrich.
Deutsch
und
Französisch
als
tschechische
Wissenschaftssprachen in der Ersten Republik: Die Sprachen des Prager
Linguistik-Zirkels // brücken [Germanistisches Jahrbuch Tschechien –
Slowakei]. Neue Folge 4. 1996. S. 104—133.
17
Ehlers Klaas-Hinrich. Strukturalismus in der deutschen Sprachwissenschaft. Die
Rezeption der Prager Schule zwischen 1926 und 1945. Berlin, New York, 2005
Erlich Victor. Child of a Turbulent Century. Evanston, Ill.: Northwestern University
Press, 2006.
Erlich Victor. Russian Formalism: History, Doctrine. New Haven, Conn.: Yale
University Press, 1955.
Danneberg Lutz, Schönert Jörg. Zur Internationalität und Internationalisierung von
Wissenschaft // Lutz Danneberg, Friedrich Vollhardt (Hg.) Wie international ist
die Literaturwissenschaft? Methoden- und Theoriediskussion in den
Literaturwissenschaften: kulturelle Besonderheiten und internationaler
Austausch. Stuttgart und Weimar 1996. S. 7—85.
Ffrench Patrick. The time of theory : a history of Tel Quel (1960-1983). New York;
Oxford: Clarendon Press, 1995.
Fietz Lothar. René Wellek's Literaturtheorie und der Prager Strukturalismus //
Englische und amerikanische Literaturtheorie / Rüdiger Ahrens and Erwin
Wolff (Hg). Bd. 2. S. 500--523. Heidelberg: Winter, 1978-1979.
Fokkema D.W. Continuity and Change in Russian Formalism, Czech Structuralism
and Soviet Semiotics // Poetics and the Theory of Literature. Vol. 1. № 1. 1976.
Р. 317--388.
Folejewski Zbigniew. «Formalism» in Polish Literary Scholarship // Slavic Review.
1972. Vol. 31. P. 574--582
Forest Philippe. Histoire de Tel Quel. 1960--1982. Paris 1995.
Glossarium der russischen Avantgarde / Hg. von A. Flaker. Graz-Wien, 1989.
Gorman David. Bibliography of Russian Formalism in English // Style. Vol. 26. № 4.
1992. P. 554--576.
Gorman David. Supplement to a Bibliography of Russian Formalism in English //
Style. 1995. Vol. 29. № 4. Р. 562--567.
Gourfinkel N. Les nouvelles methods d’histoire liеterature en Russie // Le Monde
Slave. 1929. № 6. P. 234--263.
Günther Hans. Geschichtliche Positionen: Russischer Formalismus, Marxismus,
tschechischer Strukturalismus // Literaturwissenschaft. Grundkurs. Bd. 2. /
Helmut Brackert & Jörn Stückrath (Hg.). / Reinbek: Rowohlt, 1981. S. 319-328.
Günther Hans. Litearische Evolution und Literaturgeschichte. Zum Beitrag des
russischen Formalismus // Der Diskurs der Literatur- und Sprachhistorie.
Wissenschaftsgeschichte als Innovationsvorgabe / Bernard Cerquiglini & HansUlrich Gumbrecht (Hg.). Frankfurt am Main: Suhrkamp 1983. S. 265--279.
Halle Morris. Remarks on the Scientific Revolution in Linguistic, 1926—1929 //
Language, Poetry and Poetics: The Generation of the 1890s—Jakobson,
Trubetzkoy, Majakovskij / Ed. by K. Pomorska. Berlin, N.Y.: Mouton de
Gruyter, 1987. P. 95--112.
Hansen-Löve Aage A. Der russische Formalismus: Methodologische Rekonstruktion
seiner Entwicklung aus dem Prinzip der Verfremdung. Vienna: Verlag der
österreichischen Akademie der Wissenschaften, 1978.
Herman D. Ingarden and Formal School // Neophilologus. Vol. 81. № 4. 1997. Р.
481--487.
Jameson Frederic. The Prison-House of Language: A Critical Account of
Structuralism and Russian Formalism. Princeton: Princeton UP, 1972
Karcz Andrzej. The Polish Formalist School and Russian Formalism. Rochester,
N.Y.: University of Rochester Press, 2002.
18
Language, poetry, and poetics: The generation of the 1890s -- Jakobson, Trubetzkoy,
Majakovskij / Kristina Pomorska (ed). Berlin: De Gruyter, 1987.
Lawall Sarah. "René Wellek and Modern Literary Criticism." Comparative
Literature (Winter 1988), 40(1): 3--24.
Lévi-Strauss Claude, Éribon Didier. De près et de loin, Paris: Odile Jacob, 1988.
Literaturwissenschaft und Geistesgeschichte 1910 – 1925 / Hg. von Christoph König
und Eberhard Lämmert. Frankfurt am Main: Fischer, 1993.
Loyer Emmanuelle. Paris à New York. Intellectuels et artistes français en exil 19401947. Paris: Grasset, 2005.
Mozejko Edward. Formalist and Structuralist Activity in Poland: Tradition and
Progress // Fiction Updated: Theories of Fictionality, Narratology, and Poetics.
Calin Andrei Mihailescu and Walid Hamarneh (Ed.). Toronto: University of
Toronto Press, 1996. P. 274--290.
N.S. Trubezkoy’s Letters and Notes. The Hague; Paris, 1975
Pieters Jürgen. Moments of Negotiation: The New Historicism of Stephen
Greenblatt. Amsterdam: Amsterdam University Press, 2001.
Pomorska Krystyna. Russian Formalist Theory and Its Poetic Ambiance. The Hague:
Mouton, 1968.
Pospíšil I., Zelenka M. René Wellek a meziválečné Československo. Ke kořenům
strukturální estetiky. Brno, 1996.
The Prague School: Selected Writings, 1929-1946 / Peter Steiner (Ed.) Austin:
University of Texas Press, 1982.
Readings in Russian Poetics: Formalist and Structuralist Views / Ladislav Matejka
and Krystyna Pomorska. Cambridge edited by, Mass.: MIT Press, 1971.
Robinson Douglas. Estrangement and the Somatics of Literature: Tolstoy, Shklovsky,
Brecht. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 2008
Russian Formalism: A Retrospective Glance (A Festschrift in Honor of Victor
Erlich) / Jackson, Robert Louis, and Stephen Rudy (Еds.) New Haven, Conn.:
Yale Center for International and Area Studies, 1985.
Russian Formalist Criticism: Four Essays / Lemon L. T., and Reis M. J. (Eds.).
Lincoln: University of Nebraska Press, 1965.
Russian Formalist Film Theory / Herbert Eagle (ed.) Ann Arobor, MI: Michigan
Slavic Publications, 1981.
Russischer Formalismus. Texte zur allgemeinen Literaturtheorie und zur Theorie der
Prosa. Bd. 1-2. München: Wilhelm Fink Verlag, 1969.
Schmid Herta. Oskar Walzel und die Prager Schule // Felix Vodička 2004. Sborník
příspěvků z kolokvia pořádaného ústavem pro českou literaturu AV ČR k
třicátému výročí úmrtí badatele dne 29. ledna 2004. Usp. Alice Jedličková.
Praha,
ÚČL
2004
(http://www.ucl.cas.cz/edicee/data/sborniky/2004/Vodicka/2.pdf).
Schönle Andreas. The Self, its Bubbles, and Illusions: Cultivating Autonomy in
Greenblatt and Lotman // Lotman and Cultural Studies: Encounters and
Extensions. Madison: The University of Wisconsin University Press, 2006. P.
183--207.
Schroeder-Gudehus B. Deutsche Wissenschaft und internationale Zusammenarbeit,
1914–1928. Geneve, 1966.
Selden Raman, Widdowson Peter and Brooker Peter. Russian Formalism // A
Reader's Guide to Contemporary Literary Theory. 4th ed. Hemel Hempstead:
Prentice Hall-Harvester Wheatsheaf, 1997. P. 29--46.
19
Semiotics of Art: Prague School Contributions / Ladislav Matejka and Irwin R.
Titunik (Eds.). Cambridge (MA): MIT Press, 1976.
Siedlecki Franciszek. Studia z metryki polskiej. Wilno: Dom Ksiaz. ki Polskiej, 1937.
Smith Gerald Stanton D.S. Mirsky: A Russian-English Life, 1890-1939
Sound, Sign, and Meaning: Quinquagenary of the Prague Linguistic Circle /
Matejka, Ladislav (ed.) Ann Arbor: Department of Slavic Languages and
Literatures, University of Michigan, 1976.
Steiner Peter. Russian Formalism: A Metapoetics. Ithaca, N.Y.: Cornell University
Press, 1984.
Steiner Peter. Russian Formalism // The Twentieth Century: From Formalism to
Poststructuralism / Raman Selden (Ed.). (Cambridge History of Literary
Criticism 8). Cambridge: Cambridge UP, 1995. P. 11—30.
Striedter Jurij. Literary Structure, Evolution, and Value: Russian Formalism and
Czech Structuralism Reconsidered. Cambridge, Mass.: Harvard University
Press, 1989.
Thompson Ewa M. Russian Formalism and Anglo-American New Criticism: A
Comparative Study. The Hague: Mouton, 1971.
Thompson Kristin. Breaking the Glass Armor: Neoformalist Film Analysis.
Princeton, NJ: Princeton University Press, 1988.
Todorov Tzvetan. Mikhaïl Bakhtine le principe dialogique. Paris: Éditions du Seuil,
1981.
Theorie de la litterature: Textes des formalistes russes / Todorov, T. (ed.). Paris:
Seuil, 1965.
Todorov Tzvetan. L'Héritage méthodologique du Formalisme // Todorov Tzvetan.
Poétique de la prose. Paris: Seuil, 1971. P. 9--31.
Todorov Tzvetan. Devoirs et délices. Une vie de passeur: Entretien avec Catherine
Portevin. Paris: Seuil, 2002.
Toman Jindrich. A Marvellous Chemical Laboratory and its Deeper Meaning : Notes
on Roman Jakobson and the Czech Avant-Garde between the Two Wars //
Language, Poetry and Poetics: The Generation of the 1890s—Jakobson,
Trubetzkoy, Majakovskij / Ed. by K. Pomorska. Berlin, N.Y.: Mouton de
Gruyter, 1987. P. 313—346.
Toman Jindrich. The Magic of a Common Language. Jakobson, Mathesius,
Trubetzkoy, and the Prague Linguistic Circle. Ann Arbor: MIT Press, 1995.
Tomaševskij B. La nouvelle école d’histoire littéraire en Russie// Revue des ètudes
slaves. 1928. T. VIII. Fasc. 3/4. P. 226-240.
Tomashevsky Boris. The New School of Literary History in Russia // PMLA. Vol.
119. January 2004. № 1 [1928]. P. 120–132
Tynianov Iouri. Formalisme et histoire littéraire / Ed. et trad. du russe par Catherine
Depretto-Genty. Lausanne: L'Âge. d'homme, 1991.
Verrier Jean. Tzvetan Todorov. Du formalisme russe aux morales de Fhistoire. Paris:
Bertrande-Lacoste, 1995.
Voznesenskij A.N. Die Methodologie der russischen Literatursforschung in den
Jahren 1910-1925 // Zeitschrift für slavische Philologie. 1927. Bd. 4. H. 1/2.
1928. Bd. 5. H. 1/2;
Voznesenskij A.N. Problems of Method in the Study of Literature in Russia //
Slavonic Review. 1927. N 6.
Weinstein Marc. Tynianov ou La poétique de la relativité. Saint-Denis: Presses
universitaires de Vincennes, 1996
20
Wellek René. Collaborating with Austin Warren on Theory of Literature // Teacher &
Critic: Essays By and About Austin Warren / Myron Simon and Harvey Gross.
(Eds.) Los Angeles: Plantin Press, 1976. P. 68--75.
Wellek René 1991а. Modern Czech Criticism and Literary Scholarship // Wellek
René. A History of Modern Criticism, 1750-1950. Vol. 7: German, Russian and
East European Criticism, 1900-1950. New Haven: Yale UP, 1991. 399--411
Wellek René. Preface // Erlich Victor. Russian Formalism: History, Doctrine. The
Hague: Mouton, 1955. P. VII--VIII.
Wellek René. Russian Formalism // Wellek René. The Attack on Literature, and Other
Essays. Chapel Hill: The University of North Carolina Press, 1982. P. 119—
134.
Wellek René. Sklovskeho Teorie prozy // Listy pro umeni a kritiku. 1934. № 2. S.
111--115.
Wellek René. The Theory of Literary History // Travaux du Cercle Linguistique de
Prague. 1936. Vol. 6. P. 173--191.
Wellek René 1991 b. Russian Formalism // Wellek, A History of Modern Criticism,
1750-1950. Vol. 7. P. 318--347.
Wissenschaftsgeschichte der Germanistik im 19. Jahrhundert / Jürgen Fohrmann
und Wilhelm Voßkamp (Hg). Stuttgart [u.a.] : Metzler, 1994.
Wollman S. Česká škola literární komparatistiky. Praha, 1989.
Wóycicki Kazimierz. Forma dźwiekowa prozy polskiej i wiersza polskiego. Warsaw:
Wyd. Tow. Naukowego Warszawskiego, 1912.
Zbinden Karine. Bakhtin between East and West. Cross-Cultural Transmission.
London: Modern Humanities Research Association and Maney Publishing,
2006
Zhirmunsky V. Formproblemen in der russischen Literaturwissenschaft // Zeilschrift
für slavische Philologie. 1925. Bd. I.
Автономова Н.С. Slavische Rundschau и Роман Якобсон в 1929 году //
Исследования по истории русской мысли: Ежегодник за 2001—2002 годы /
Под ред. М.А. Колерова. М., 2002.
Ашнин Ф.Д., Алпатов В.М. «Дело славистов». 30-е годы. М.: Наследие, 1994.
Баран Х. Рецепция Московско-Тартуской школы в США и Великобритании //
Московско-тартуская семиотическая школа: История, воспоминания,
размышления / Сост. и ред. С.Ю. Неклюдова. М.: Школа «Языки русской
культуры», 1998. С. 246—275.
Богатырев П., Якобсон Р., Славянская филология в России за годы войны и
революции. Берлин, 1923.
Галушкин А.Ю. Еще раз о причинах разрыва В. К. Шкловского и Р. О.
Якобсона // Роман Якобсон: тексты, документы, исследования. М.: РГГУ,
1999. С . 136—143.
Гапоненков А.А. «Мне, вообще, хотелось бы сближения Германии и России...»:
письмо В.М. Жирмунского к С.Л. Франку // Вестник истории,
литературы, искусства. Т. IV. 2007. С. 486—494.
Гаспаров Б.М. В поисках "другого" (aранцузская и восточноевропейская
семиотика на рубеже 1970-х годов) // Московско-тартуская семиотическая
школа. М.: Школа «Языки русской культуры», 1998. С. 213—236.
Дмитриев А.Н. Полемика В.М. Жирмунского с формальной школой и немецкая
филология // Материалы конференции, посвященной 110-летию со дня
21
рождения академика Виктора Максимовича Жирмунского. Спб.: Наука,
2001. С. 66--74.
Дмитриев А.Н. Европейский (французский и немецкий) контекст русского
формализма // Отношения между Россией и Францией в европейском
контексте (в XVIII--XX вв.). История науки и международные связи. М.:
ИНИОН РАН, 2002. С. 126—145.
Иванов В.В. Из истории ранних этапов становления структурного метода в
гуманитарных науках славянских стран // Московско-тартуская
семиотическая школа. История, воспоминания, размышления. М., 1998
Из переписки Ю. Тынянова и Б. Эйхенбаума с В. Шкловским // Вопросы
литературы. 1984. № 12.
Казнина О.А. Н.С. Трубецкой и кризис евразийства // Славяноведение. 1995. №
4. С. 93.
Карцевский С.И. Из лингвистического наследия. М.: Языки русской культуры,
2000.
Наука, техника и общество России и Германии во время Первой мировой
войны / Под ред. Колчинского Э.И., Байрау Д., Лайус Ю.А. СПб.: Нестор,
2007.
Лотман Ю.М. Литературоведение должно быть наукой // Вопросы
литературы. 1967. № 1. С. 90—100.
Михаил Бахтин: рro и contra. СПб.: Изд-во РХГИ, 2002.
Мукаржовский Ян. К чешскому переводу «Теории прозы» Шкловского //
Мукаржовский Ян. Струкуральная поэтика. М., 1996 [1934]. С. 413—420.
Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре; /
Под ред. С.Н. Зенкин. М.: НЛО, 2005.
Робинсон М.А. Судьбы академической элиты: Отечественное славяноведение
(1917 — начало 1930-х годов). М.: Индрик, 2004.
Роман Якобсон: тексты, документы, исследования. М.: РГГУ, 1999.
Ронен О. Audiatur et altera pars: О причинах разрыва Романа Якобсона с
Виктором Шкловским // Новое литературное обозрение, (1997) № 23
164—168.
Русская теория: 1920-1930-е годы. Материалы 10-х Лотмановских чтений /
Сост. и отв. ред. С. Зенкин. М.: РГГУ, 2004.
Сорокина М.Ю. “Ненадежный, но абсолютно незаменимый”: 200-летний
юбилей Академии наук и “дело Масарика–Якобсона”// In Memoriam А.И.
Добкина. М., 2000.
Тоддес Е.А., Чудакова М.О. Первый русский перевод «Курса общей
лингвистики» Ф. Де Соссюра и деятельность Московского
лингвистического кружка// Федоровские чтения. 1978. М.: Наука, 1981. С.
231--254.
Тункина И.В. «Дело» академика Жебелева // Древний мир и мы. Вып. 2. СПб.,
2000. С. 117--161.
Уорнер Э.Э. Владимир Яковлевич Пропп и русская фольклористика. СПб.:
Филологический факультет СПбГУ, 2005.
Уэллек Р., Уоррен О. Теория литературы. М.,. 1978 [1949].
Ханзен-Лёве О. Русский формализм. Методологическая реконструкция развития
на основе принципа остранения / Пер. с нем. М., 2001
Чернов Игорь. Определение некоторых основных понятий (материалы к
словарю) // Хрестоматия по теоретическому литературоведению. Тарту:
22
ТГУ, 1976. С. 243--300. (англ. перевод: A Contextualist Glossary of Formalist
Terms // Russian Poetics in Translation. 1977. Vol. 4. P. 13—48).
Шор Р.О. Формальный метод на Западе // Ars poetica. Сборник статей под
редакцией М.А. Петровского. М., 1927.
Эйхенбаум Б. О литературе. 1988
Якобсон Р. Избранные работы. М.: Прогресс, 1985.
Якобсон Р., Поморска К. Беседы. Иерусалим, 1983.
Скачать